bannerbannerbanner
Рыцарь умер дважды

Екатерина Звонцова
Рыцарь умер дважды

Пока я озираюсь, две девушки в дальнем конце помещения не разговаривают. Знакомая мне Цьяши стоит, уперев руки в бока и выпятив грудь, а товарка ― ее плохо видно, присела на корточки, ― сосредоточенно сортирует предметы, раскиданные по полу. Склянки, перышки, камни… самострелы. Девушка разбирает мародерскую добычу. Судя по тому, каким самодовольством дышит поза Цьяши, она заслужила похвал. Заслужила и устала ждать.

– Ну же. Скажи, что я молодец, Кьори! Перья!

И стрелы… ну и девка-рыцарь.

Рыцарь? Опять?

– Ты молодец, никто и не спорит.

Голос второй девушки журчит родником. Она наконец выпрямляется ― тонкая, темноволосая, такая же рогатая и черноглазая, как и Цьяши, но нормального, даже выше среднего роста. Кожа цвета топленого молока, в то время как у Цьяши напоминает обожженную глину. Черты намного острее, хрупче; девушка ассоциируется с каким-то знакомым мне существом, но я не могу пока понять, с каким. Эта незнакомка ― Кьори ― вглядывается в Цьяши.

– Молодец. Но лучше не высказывайся так о Жанне.

Ты забываешь, что она…

– …Твоя подруженька, которая все делает хорошо! ― Ее дерзко обрывают. ― Заменившая тебе меня. А также наш свет надежды!

Кьори, дернув острым и обвислым, как у Цьяши, ухом, невозмутимо продолжает:

– …ранена. Не просто так многие говорили о ее гибели. Ее наверняка настигли. Ты ведь помнишь, кто шел по ее следу?

Кто. Простое слово, а меня продирает озноб. Теряет часть лихости и Цьяши: на пару секунд сжимается, пытается стать меньше. Но, видно, она не умеет бояться долго, тут же распрямляется как тугая пружина и парирует:

– Пусть так. Вот только слушай, Кьори, эта девчонка не ранена, нет. Грязная ― да, перепуганная до поджилок ― да, несла чушь ― да. Но кровью она не истекала.

И эта ее тряпка… разве обличье воина?

– Жанна всегда приходит в такой одежде. Для ее народа она обыденна.

– Счастлив мир, где не надо носить брони и оружия да таиться в траве…

Тон Цьяши желчный, голова упрямо наклонена. Кьори все так же спокойно вразумляет:

– Прошло немало с тех пор, как Исчезающий Рыцарь покинула нас. Раны могли зажить, но не забывай: Жанна ― дитя мира, где давно нет войны. Ее навыки при ней, просто ей нужно…

Незнакомка оправдывает меня так горячо и искренне. Впрочем, меня ли?

– Ладно. ― Цьяши обрывает ее досадливым жестом. ― Поняла! Ты видела, как эта твоя Жанна бьется, я ― нет; мне нечем возразить, у меня нет и основания тебе не верить. Но, ― растопыренными пальцами она тыкает себя в веки, ― глазам я тоже верю, они еще меня не подводили. Девчонка не то что не умеет драться, даже не может поднять самострел.

Кьори молчит; ее рассеянный взгляд обращается на меня, и я торопливо зажмуриваюсь. Я не смогу притворяться беспамятной вечно, но пока не готова говорить с этими девушками. Надо послушать, понять. Они принимают меня за кого-то, и не только они. А главное, одна из них явно любит этого «кого-то», этим можно воспользоваться, чтобы… выбраться? Откуда?..

– Впрочем, я всегда так думала, Кьори, уж извини, ― пробивается ко мне напористый голос Цьяши. ― Жанна ― красивый образ, чтобы вышивать ее на тряпках, принимать ее благословляющие поцелуи, чтобы она красовалась в своих белых одеждах и чтобы о ней пели песенки за выпивкой. На большее…

– Она способна на большее! ― Кьори впервые повышает тон. ― Всегда была, даже в день, когда явилась. Ты убедишься, едва она оправится, ты будешь сражаться с ней плечом к плечу. Теперь, когда ты в наших рядах…

Гибкая Лоза фыркает, я же холодею. Сражаться? Тошнота усиливается, и как сквозь пелену я слышу вновь смягчившийся голос Кьори:

– Не будь такой. И следи за языком, прошу. Ты совершила подвиг, выручив Жанну. Великий подвиг, слышишь? Это оценят, ценю и я. Чем ты недовольна?

– Мечтаю совершать подвиги, ― колко отзывается Цьяши. ― За этим и притащилась, да. Только не люблю бесполезных. В принципе не люблю, а на войне ― особенно. И не нужны мне никакие вышитые девки…

– Цьяши!

Я открываю глаза в миг, когда она скидывает плащ и демонстративно топчет бело-зеленую вышивку. Подбирает часть добычи, прижимает к груди и шагает прочь, сухо пояснив:

– Пойду сдавать трофеи. Сил нет смотреть на эту неженку. Возись с ней сама, мисс жрица!

– Мисс?.. ― Кьори улыбается, несмотря на гнев Гибкой Лозы. Та раздраженно поясняет:

– Так твоя подруженька говорила, мне рассказывали. Эта тоже говорит. Фу. ― И злобный комок зеленых волос, самострелов и ненависти ко мне выкатывается прочь.

Кьори стоит, нервно стиснув перед грудью тонкие руки. Она смотрит не на меня и не вслед подруге, а на одну из гроздей светящихся грибов. Девушка огорчена, а может, задумалась. Наконец она поднимает плащ, бережно отряхивает, вглядывается в лик ― мой лик ― на грубой ткани… и грациозно разворачивается ко мне настоящей.

– Слушаешь? Так я и знала. Не злись, она горячится, потому что ревнует. Мы были в детстве неразлучны, она… Ох, я не о том! Жанна, милая, милая моя…

Кьори говорит быстро, на последних словах спешит ко мне, не отводя жгучего испуганного взгляда. Я смотрю в ответ, но не двигаюсь, пытаюсь понять, о ком же, о каком существе напоминает изящная незнакомка. Образ настойчиво маячит на краю сознания, но ускользает.

– Ты не умерла, ― внезапно охрипнув, продолжает она. ― Ты вернулась. Я так боялась, я думала, все кончено, если бы ты только знала, как я сожалею, и… просто скажи. Как ты? Я… я…

Она запинается, останавливается, смотрит ― пытливые глаза на нежном лице. Она ждет, и мне приходится, разомкнув сухие губы, ответить:

– Если быть честной, мисс… неважно. Или даже прескверно. Где я нахожусь?

Кьори шарахается, взметнувшейся рукой прикрывает рот, бледнеет. Только что почти счастливая, она словно гаснет.

– Ты… ― исчезает из голоса звонкое журчание. ― Ты не Жанна! Не Жанна. Ты… ― казалось бы, она уже на пределе ужаса, но нет, до предела далеко. ― Ты… Эмма?

Она зовет меня настоящим именем первая в этом мире. Мире, который я вскоре буду знать как Агир-Шуакк ― «Зеленый». Мире, где затянутое изумрудными облаками небо скрывает немые Разумные Звезды, а на знаменах вышивают мое ― и не мое ― лицо. Но все это позже. Ныне я в щемящем облегчении сама хватаю Кьори за руку. Я верю, что нашла ту, кто меня пожалеет, кто вернет жизнь на круги своя. Кто меня защитит и объяснит, что здесь творится.

Я ошибаюсь: несколькими вопросами и ответами Кьори разрушит мою душу, разум и веру. Не оставит камня на камне от моего прошлого и настоящего. А потом Зеленый мир протянет руки и к моему будущему, и я ничего не сумею сделать. Так ли просто оттолкнуть переломанные, окровавленные пальцы, простертые с мольбой о помощи?

3
Тициан и Джорджоне

Там

Суббота, проклятая суббота, наступает быстро ― даже для меня, хотя не моя жизнь так изменилась, не мои дни проходят теперь в компанейских прогулках, не на меня обращено столько взглядов. Точнее я, конечно, присутствую при большинстве прогулок; мы с Джейн неразлучны, как и всегда, она ни за что бы меня не бросила. Вот только меня особенно не замечают: и Сэмюель, и миссис Андерсен увлечены Джейн, расспрашивают ее о лесе, о городе.

Новоприбывшие пока не появляются в Оровилле: мистер Андерсен объезжает окрестности, прикидывая, где проложить ветку, а его домочадцы разделяют наше общество и общество мамы. «Гнездо прелестниц» ― так добродушно зовет нас отец семейства. Вместе интересно, ведь мы с Джейн ничего не знаем о Нью-Йорке и вообще о цивилизованных краях. Самый большой известный нам город ― Сан-Франциско, недавний призрак с тысячей человек населения, а ныне ширящийся центр, куда спешат торговцы и владельцы шахт, магнаты и эмигранты. Но даже о Сан-Франциско мы знаем понаслышке, и если меня он манит, то Джейн почему-то отталкивает. О Нью-Йорке же она слушает с интересом. Неважно, что: о магазинах со стеклянными витринами, или о покоряющей ньюйоркцев моде на наши синие штаны «деним»2, или о железнодорожных линиях, позволяющих попасть из одного конца города в другой: это называют метрополитен3.

Нью-Йорк очаровывает. Даже без трудновообразимых диковин он невероятен: пронизанный проводами, шумный и день за днем служащий гнездом для тысяч беглецов со всего мира. Город, где блестящие районы промышленников, политиков и банкиров соседствует с трущобами рабочих, нищей богемы, бродяг и преступников. Где в портах звучит наверное, больше языков, чем у нас в Оровилле. И где вряд ли знают такие страшные сказки: об исчезающих индейцах, неприкаянных душах старателей, разумных зверях, спускающихся с гор, и бандитах, убивающих шерифов в спину.

То, что рассказчик ― Сэм с его живой обаятельной манерой, оправдывает мое неотрывное внимание. Я могу смотреть на Андерсена-младшего, ничего не скрывая, улыбаясь, задавая вопросы и получая пространные ответы. Я могу врать себе, будто его слова столь же адресованы мне, сколь и Джейн. Я могу верить: ничего еще не решено.

 

Но не в эту проклятую субботу. В субботу ― бал, и с самого утра я мучительно колеблюсь, не сказаться ли больной. Но Джейн наблюдает за мной так зорко, что я не решаюсь ее обмануть, хотя бы потому, что позже придется держать ответ. За что мне это?..

Бал, конечно, вовсе не бал; просто по все той же безнадежно устарелой моде отец зовет так все вечера с танцами. Вечера, ограничиваемые ужином, беседами и карточной игрой, он величает салонами. Сегодня отец зазвал уйму друзей, ожидает всю окрестную молодежь, поэтому ― бал и только бал, «разогнать старую кровь и подогреть молодую». Не сомневаюсь: у родителей большие планы на вечер, а если точнее, на Сэмюеля. Их замшелые суждения подсказывают: ничто не сближает сильнее, чем сладкий пунш и нежный танец в полуосвещенной зале. Ньюйоркцы, видимо, поддерживают мою семью: еще накануне Флора Андерсен два или три раза задала вопрос, будет ли музыка. Музыка будет: из города пригласили очаровательный негритянский квартет, знающий не только модные вальсы и польки с континента, но также комедийный, дурашливый кейкуок4 Нового Орлеана. Ах… как я обожаю танцы, как обожала, когда мне было еще все равно, с кем танцевать. Еще неделю назад.

…Наш вовсе не бал блестящ и провинциален: гости опаздывают, разодеты кто во что горазд, иные везут подарки, хотя повода нет. Многие приглашенные давно не виделись, все толпятся, а встречая знакомое лицо, разражаются восклицаниями, совершенно не сдерживаемыми этикетом. Наконец вроде бы являются все, почти, кроме одного ― к разочарованию Андерсенов. Но шерифа наверняка держат дела, он не из тех, кто пренебрегает обязанностями во имя света. Может, заглянет к вечеру? Этим мама утешает Флору Андерсен. И, пока не опускаются мягкие сумерки, в саду журчат разговоры, смешки, шепотки. Родители поглощены последними приготовлениями к танцам, а ньюйоркцы знакомятся с соседями. Джерома Андерсена окружает толпа мужчин, расспрашивающих о делах партийных, Флору Андерсен ― женщины, любопытствующие о нарядах, посуде и суфражистках.

Сэм тоже не обделен вниманием: наши приятели-ровесники зазывают его на охоту. А сколько соседских дочек мелькает рядом с нами ― его «первыми, но ведь не единственными же?» приятельницами. Девушки ждут танцев, обнадеженные приветливостью Сэма; они не видят, как уверенно улыбается уголками губ Джейн. Она-то знает: когда опустится вечер, и прибудет оркестр, и пунш выпьют, но аппетит еще не нагуляют, Андерсен будет танцевать только с ней. И я тоже знаю.

В какой-то миг становится столь тоскливо, что я, сославшись на необходимость сказать пару слов матери, оставляю друзей. Хочется закрыться в комнате, задернуть гардины. Потому что Сэм слишком явно, слишком трепетно смотрит на Джейн. Потому что он подает ей бокал, задевая пальцами ее пальцы. Потому что он склоняется к ее уху и сообщает какие-то впечатления об обществе, а Джейн, вопреки привычке делить секреты, не передает их мне. И в толпе веселой молодежи, там, где обычно занимаю одно из центральных мест, я чувствую себя остро, непереносимо одинокой.

Я нахожу убежище в тени грифона. Пространство здесь, меж этим входом и парадными воротами, заставлено экипажами, из которых распрягли и увели в конюшню лошадей. Вид множества по-разному украшенных, открытых и крытых, зачастую аляповатых повозок напоминает то ли о странствующем цирке, то ли о цыганском таборе и навевает тоску. И это цвет наших краев, это «новая аристократия»! Это мое будущее, если не выберусь, если приму участь жены какого-нибудь промышленника из кругов отца. С другой стороны… рудники иссякают, и вскоре ничего зазорного не будет в том, чтобы бежать из Оровилла, а то и из Калифорнии. Мне бы подошло, уверена: подалась бы в суфражистки, получила какое-никакое профессиональное образование и работу. Семья бы не пропала; даже если по Фетер не нужно будет возить золото, останутся древесина, камни, скот, люди, в конце концов. Отец всегда чуял новые веяния, никогда не оказывался за бортом деловой жизни. А потом его место в качестве хозяйки судоходной компании «Фетер Винд» ― пусть так не принято, пусть в этом видится верх странного неприличия, ― могла бы занять диковатая, но хваткая, умная Джейн.

Вот только так не будет, никогда. Джейн отдадут за Сэма, и он увезет ее в Нью-Йорк, куда хочу я. А я останусь здесь, сначала одна, потом с кольцом на пальце. Мне-то не доверят компанию, ведь это Джейн умеет расположить людей и снискать их уважение бойкими речами. Это Джейн хватило мужества отстоять «свои четверги» и пресечь все попытки вмешиваться в ее жизнь.

Это Джейн идеальна, а я нет.

– Дитя мое, что вы здесь делаете? Покинули общество?..

Голос Флоры Андерсен я узнаю сразу, но не поворачиваюсь. Я почти не сомневаюсь, что сейчас повторится давний конфуз: меня перепутают с сестрой. Что еще могло бы толкнуть эту неудавшуюся итальянку на мои поиски? Ведь не меня она прочит в избранницы своему…

– Эмма, вам дурно?

Вскидываюсь, не пытаясь скрыть удивления: меня узнали? Флора Андерсен стоит на дорожке, в паре шагов. Одета сегодня не по-ньюйоркски, но и не провинциально: на ней длинное, оттенка персика платье с посеребренной вышивкой, с пышным турнюром5, струящиеся слои которого неуловимо похожи на перья. Верх подчеркнут корсетом, смуглые плечи полуоткрыты. А кружево… я могу и уколоться об эти изломанные линии; ни одна мастерица Калифорнии такое не сплетет, здесь в ходу штампованный гипюр. Еще когда Андерсены прибыли, я вспомнила, где видела подобные наряды: на иллюстрациях к «Венецианскому купцу» Шекспира. Рядом с мужем и сыном, предпочитающими ладно скроенные, но лишенные изысков костюмы, миссис Андерсен ― тропическая птица.

– Просто захотелось проветриться.

Неудачная ложь: в саду сейчас не меньше тени, чем здесь, но миссис Андерсен не настаивает. Правда, она и не уходит, опускает тонкую руку на массивное грифонье крыло, проводит по мраморным перышкам. У нее задумчивый взгляд, я такой уже замечала: точно улетает в свою Италию, а может, дальше.

– У вас очаровательнейшие места, ― новая попытка завязать беседу.

Не хочется отвечать, тем более подтверждать очевидное: да, окрестности Оровилла красивы. Особенно, наверное, хороши, если ты волен по первой прихоти их покинуть. Все же я высказываюсь в духе того, что да, трудно вообразить дом лучше. Я не кривлю душой: горы, река, лес ― рай. Я люблю их, как и в детстве, но откуда же странное ощущение, откуда страх, будто я потихоньку начинаю… гнить здесь? Гнить в раю?

Чтобы не сосредотачиваться на этом, чтобы вернуть подобие душевного равновесия, я меняю предмет разговора. Открыто взглянув на Флору Андерсен, немного нарушив правила этикета, я напрямик спрашиваю:

– Как вы различили, что это именно я? У… ― в последний момент отказываюсь от слова «вас», ― многих с этим возникают проблемы. Мы с Джейн…

– Похожи, но на первый, беглый взгляд, ― заканчивает она. ― Я, каюсь, бываю поначалу поверхностна. Зато потом… ― она вдруг, как дурачащийся ребенок, ненадолго прикрывает глаза ладонями, ― потом я подмечаю даже то, чего не заметить другим.

– Вот как? ― с недоверием, но почему-то приободрившись от этой манеры вести разговор, уточняю я. ― Интересно.

– Вы с сестрой разные, ― продолжает миссис Андерсен. ― Очень.

«Вы разные». Я закусываю губу, когда голос Сэма звучит в голове вместо голоса его матери, и опять смотрю в траву. Нужно сдержаться, но я не могу.

– О да. Разные, как апельсиновое дерево и… ― приминаю пару травинок носком туфли, ― эта поросль. Удивительно, что не все пока заметили, но все ведь впереди?

Глаза щиплет, но слезы еще можно сдержать, пару раз моргнув. Что, в конце концов, я себе позволяю? Я люблю Джейн, и я не позволю приехавшему незнакомцу разрушить… нет, не привычную жизнь, конечно, она уже изменилась, но гармонию своей души ― точно. Мной движут лишь страхи одиночества, неустроенности и перемен. А их можно победить.

Мысленные попытки самоутешения обрывает Флора Андерсен: наклоняется и берет мои руки в свои. Это настолько покровительственный, но одновременно материнский жест, что я невольно поднимаюсь и не пробую прервать неожиданное пожатие.

– Знаете, Эмма, ― мягко, тихо начинает она. ― Я большая ценительница итальянской живописи. Наверное, это очевидно?..

Киваю, не понимая, к чему она ведет, но не желая быть невежливой. Миссис Андерсен, глядя мне в лицо живыми, беспокойными глазами, продолжает:

– Так вот, есть два удивительных мастера Венецианской школы: Тициан и Джорджоне. Миссис Бернфилд говорила, вы с сестрой отлично образованны, так что, полагаю, эти имена для вас не пустой звук. ― Она все больше оживляется, а я все меньше понимаю смысл монолога. ― Для меня ― а мне случалось путешествовать на континент, ― они обрели особую плотность, ведь я видела вживую работы обоих. Они… тоже сходны для одних и контрастны для других. Первых сбивают колористика и склонность к остроумным аллегориям, вторых ― манера писать лица и расставлять акценты, а также то, что у Джорджоне в полотнах всегда или почти всегда есть еще один, помимо человека, персонаж. Природа. Джорджоне неразлучен с природой.

– Совсем как Джейн. ― Невольно я улыбаюсь; Флора Андерсен серьезно кивает.

– К слову, в ее загадочной мятежной душе есть некие оттенки… близкие к «Буре» Джорджоне. Странная, очень странная картина, где лес и небо словно сходят с холста, в то время как люди подобны изваяниям. А как опасны золотистые молнии среди туч!

Никогда не видела эту картину, но у матери Сэма удивительная способность передавать краски в словах. Невольно заинтригованная, я тихо спрашиваю:

– А что же в моей душе? Какие… оттенки? Чьи? Джорджоне?

Некоторое время она молча глядит на меня, потом слегка склоняет голову.

– Нет, милая. Тициана. В вас есть что-то от нежных красавиц с его полотна «Любовь земная и небесная». Творческая манера Тициана формировалась в том числе под влиянием Джорджоне: они не были братьями, но были близки, Тициан любил своего старшего друга и тянулся за ним. На картине тоже есть пейзаж, есть попытка подражания Джорджоне… но Тициан ― уже Тициан. Насколько людские силы, телесные и духовные, у Джорджоне затаены, настолько Тициан их выплескивает. В его персонажах, даже если они сидят, лежат, молятся, ощущается движение. Устремленность. Желание… вырваться? Изменить что-то, скрытое от зрителя?

Кто знает…

Изменить, вырваться? Я хочу, очень. Она права, и двое художников почему-то ясно мне представляются. Я слабо улыбаюсь, а Флора Андерсен чуть понижает голос:

– Кстати, дорогая. Я вспомнила их с целью донести до вас одно: какими бы сходными или различными мастера ни были, это не помешало им полюбиться и запомниться потомкам, а также не помешало до определенного времени дружить…

Ах, так это была все же не лекция по живописи, а попытка душеспасительной беседы? Тогда я благодарна Флоре Андерсен вдвойне, хотя не люблю подобное морализаторство. Но она замаскировала его красиво, тоньше проповедей нашего пастора. Лишь одно смутно тревожит:

– До определенного времени? А что потом? Они… разругались?

Миссис Андерсен грустно качает головой.

– О нет, нет. Им случалось ссориться, но не по-крупному. Джорджоне умер от чумы, молодым даже по меркам того времени: ему было около тридцати. А Тициан… подумайте, девочка, Тициан ведь так скорбел, что завершил некоторые неоконченные полотна своего друга, а перед этим спас их из костра, вытащил из пламени, обжигая руки! Например…

И она погружается в новый монолог, пестрящий названиями картин, затем ― в пространные рассуждения о тленности всего сущего, даже гениев. Об увядающей молодости, о бремени незавершенных дел. Она не замечает, что меня сковал необъяснимый озноб.

 

Он проходит, только когда я, ведомая ласковой рукой миссис Андерсен, возвращаюсь в свой «кружок» и формально извиняюсь за долгое отсутствие. Когда Джейн обнимает меня, а кто-то из джентльменов галантно подает бокал, где плавает долька красного апельсина. И то ― холод разжимает когти не сразу.

Я еще не знаю, но будто предчувствую.

Джейн остается жить ровно двенадцать дней.

Здесь

– Эмма…

Кьори повторяет это так, словно мое имя значит «я обречена». Чувства сменяются на лице: неприятие, удивление, страх, наконец, ― росчерком, изломом тонких бровей ― горе. Рука в моих пальцах дрожит, и я ее выпускаю. Я не решаюсь говорить, просто жду с холодным и внезапным пониманием: едва девушка с собой совладает, я услышу что-то очень, очень плохое. Что-то, что, возможно…

– Эмма, а где Жанна? Где твоя сестра? ― Второй рукой она все еще прикрывает губы.

…Что-то, что, возможно, убьет меня. И вот, убило.

Это действительно смерть: я не вскакиваю, не кричу, не захлебываюсь вопросами «О чем ты?», «Куда я попала?», «При чем тут Джейн?». Я лежу все так же недвижно, ощущая сучья у себя под поясницей и в рукаве. Я смотрю на присевшую возле моей закиданной листвой постели девушку, а она смотрит на меня. Сейчас будет наоборот. Я скажу что-то, что возможно…

– Моя сестра умерла, мисс.

…Что-то, что, возможно, убьет эту странную, тонкую Кьори. Я не хочу ей мстить, но у меня нет выбора. Пусть лучше скорее узнает правду.

– Умерла…

Я вижу: она хочет заплакать, тщетно силится этого не сделать. Я сама готова плакать, не только от ужаса, но и от собственных беспощадных слов, произнесенных впервые с того дня. Оказывается, это сложно ― зарыв мертвеца, не плакать при малейшем упоминании его могилы. Явственно представляю: бледная Джейн, ее легкое платье, венок, гробовая подкладка и… черви, сотни подбирающихся к моей сестре червей. Их так много в нашей земле, так много, и они так проворны и голодны, а мертвая Джейн так беззащитна. На ней нет ни доспехов, ни кольчуги… «Счастлив мир, где не надо носить брони и оружия». Цьяши права. Вот только не существует таких миров.

– Кто вы, мисс?

Никогда еще не было так сложно вытолкнуть простые слова из горла, но нужно сказать хоть что-то, чтобы не сойти с ума. Кьори тоже это понимает, хватается за вопрос и представляется, добавив к уже известному имени прозвище:

– Я Кьори из рода Плюща. Кьори Чуткое Сердце.

«Чуткое Сердце». Ей подходит. Чуткость ― в манерах и тоне, во взгляде, внимательном и приветливом даже сейчас. Кьори кажется примерно моей ровесницей, как и Цьяши, и вблизи отлично видно, что волосы у нее зеленые, но не лиственного, а мрачного, глубокого оттенка. Напоминают воду знакомого омута… или омутов, ведь два таких же плещутся в калифорнийском лесу. Где-то, где я живу… жила…

– Почему вы зовете Джейн Жанной? ― Это дается еще тяжелее прежних фраз. ― Откуда знаете ее? Ваш разговор с подругой сбил меня с толку, мне показалось, вы… были близки?

Кьори колеблется. Вместо того чтобы ответить, она задает свой вопрос, и глаза мягко, но требовательно встречаются с моими.

– Ты не знаешь ничего, да? Она не сказала даже перед смертью? Как же ты оказалась здесь?

«Сходи к Двум Озерам, Эмма. Пожалуйста, сходи к Двум Озерам и…»

Я глухо повторяю эти слова ― последние слова моей Джейн. Кьори так же глухо их за меня заканчивает, низко опустив голову:

– «…предупреди повстанцев, что я не вернусь». Наверняка она хотела дать знать. Чтобы не надеялись, чтобы не попали в ловушки, пытаясь ее искать. Она… отвечала за каждый свой поступок. Даже за свою смерть. Я… я…

Она плачет. Плачет по моей Джейн, так же горько, как плакала я. Плачет сдавленно, глухо, силясь затолкать рыдания назад. Не получается: Кьори начинает кашлять, гладкие пряди закрывают лицо. Я жду, мне нечего сказать, нечем ее утешить. К горю и страху внезапно, бесцеремонно прибавилась ревность. Что за девушка? Что за место? И… «повстанцы»? На воссоединившихся Севере и Юге мир. Думая об этом, я оглядываю помещение снова: похоже на обычную комнату, похоже во всем, кроме корней, грибов и озерца… где-то здесь оружейные склады? Лазареты? Конюшни?

– Прости. ― Кьори отнимает руки от лица. Я вижу невысохшие слезы, вижу, что пальцы с длинными коготками дрожат. Но Чуткое Сердце силится улыбнуться, и я делаю вид, что верю.

– Ничего… я сама все еще о ней скорблю. Но почему… почему Жанна? И где мы?

Кьори теперь тоже озирает свое… жилище? убежище? Она размышляет, и, думаю, размышления нелегки. Я чужая; что бы это ни значило, я ― чужая. И я не Джейн.

– «Жанна» ― так мы упростили ее имя в нашей речи. Нам непривычны сочетание «дж» и женские имена, оканчивающиеся на согласный. Твое имя проще, я произношу его без труда. Эмма. Правильно? ― Получив кивок, она снова улыбается. ― Я запомнила, потому что часто слышала. Жанна любила о тебе рассказывать вечером, когда мы приносили сюда тлеющие цветы, грелись возле них и…

В ее речи много непонятного, например, «тлеющие цветы», но наиболее непонятно другое.

– «Вечером»? ― Резко сажусь. ― Постой. Она никогда не уходила из дома… а вы ведь знаете, что она уходила, судя по вашему разговору… так вот, она никогда не уходила из дома больше, чем на день. К вечеру или хотя бы к ночи она всегда возвращалась. Может…

Ты путаешь ее с кем-то? Или мне снишься? А может, ты просто сумасшедшая, живущая под землей? Любой из вопросов, увенчайся он ответом «да», принес бы мне облегчение, но я не успеваю задать ни одного. Кьори, терпеливо покачав головой и прервав меня, поясняет:

– Чтобы говорить дальше, ты должна понять, Эмма. Это не ваша… ― она облизывает губы и с трудом, ошибившись, проговаривает: ― …Калифорна. Это другой мир, но его связывает с вашим Омут Зеленой Леди. Ты прошла сквозь Омут, ― тебя пропустили, приняв за Жанну, ― и отныне понимаешь нашу речь как свою. Но ты не дома. У нас все другое, время тоже. Уйдя на шесть-восемь ваших часов, Жанна проживала здесь полтора наших дня, порой задерживалась на два. А потом вновь шла к Зеленой Леди и возвращалась домой.

– «Зеленая Леди»… ― повторяю с содроганием.

Тварь. Она ведь говорит об озерной твари.

– Ты испугалась? ― Кьори впервые улыбается искренне. ― Зря. Она очень добрая, но она ― страж. И это Жанна придумала так ее звать, она считала ее чудесной.

Я вспоминаю: там, у нас, я склонилась над одним из Двух Озер, и меня утащило в глубину создание, похожее на нимфу. Над ушами ее, на плечах и груди прорастали нежные цветки кувшинок, источавшие сладчайший запах. Но когда она подалась ко мне, схватила за руку второй раз и выдохнула: «Ты так нужна нам, Жанна! Где ты была?», я увидела хищные сахарно-белые зубы и черный язык. Тогда я и побежала не разбирая дороги, тогда мне и встретились вооруженные тени. Я не готова признать, что обитательница озера милее и симпатичнее, чем они. Но мысль быстро меркнет, другие прогоняют ее прочь.

«Ты не дома». Рассудок захлебывается гневным отрицанием, но одновременно ― подсчитывает доказательства. Зеленая Леди. Огромные мангусты. Желтое пламя стрел. Обитатели окрестностей ― все странные, как один. И если поначалу «английская» речь еще позволяла цепляться за иллюзию, что меня каким-то образом занесло на юг Штатов, то пора ее отбросить. Кьори дала объяснение: дело в озерной воде, той самой, возле которой когда-то уже пропали люди ― индейцы. Интересно, их тоже утащили? Но если речи о другом ходе времени правдивы, можно даже не спрашивать: у нас с того дня прошло восемнадцать лет. И если наш час равен где-то четырем здесь, то сколько минуло для Зеленого мира?

Больше полувека, если тут считают века.

Я не знаю, что дальше, какой вопрос задать первым. «Вы настоящие?», «Я в плену?» или все же главный, болезненный, накрепко сплавленный из трех: «Что связывает вас с Джейн, почему она ходила к вам, почему лгала мне?». Молчу, хмуро глядя перед собой. Боковым зрением замечаю: Цьяши периодически возвращается за очередной добычей; всякий раз хмуро косится в сторону постели. Хорошо, что она не заходила, пока Кьори плакала: точно влепила бы мне крепкую затрещину за то, что я обидела ее дорогую подругу.

Кьори, наверное, догадывается о моем смятении. Она вновь начинает говорить сама и в рассказе аккуратно задевает все пришедшие мне на ум вопросы, а также многие не пришедшие. Слушаю, созерцая грязные корни, светящиеся поганки, листву, устилающую пол. Мне тяжело смотреть в лицо новой знакомой, а еще хочется зажать уши. Я не знаю, когда буду готова поверить в такое, буду ли вообще. В детстве я пришла бы в восторг, услышав подобный рассказ; подпрыгивая, расспрашивала бы подробности и в красках воображала себя на месте действующих лиц. Но в детстве это была бы сказка… сказка для двоих, Джейн слушала бы со мной. Сейчас я взрослая, одна, и с каждым словом меня оставляют силы.

В этот мир ― Зеленый мир Агир-Шуакк ― пришли когда-то враги. Леди из рода Кувшинки (все стражи Омута из рода Кувшинки) была добрее, беспечнее нынешней. Молодой мир не знал войн, любопытствовал до миров других и охотно открывал двери тем, кто находил сюда путь. Чужаки попросили убежища, их впустили. То были люди ― по крайней мере, так считает Кьори, хотя в ее мире нет такого понятия. Существа здесь делятся на ветви: «зеленую» и «звериную». Первую местные божества ― Разумные Звезды, что за облаками, ― сотворили из деревьев и цветов, к ней относятся Кьори и Цьяши. Вторая ветвь имеет в основе зверей и птиц. Она вышла жестокой и своевольной, поэтому Звезды сделали ее малочисленной, но все же не извели полностью, ведь именно «звери» защищали Агир-Шуакк и пытливым умом двигали его вперед. Один из «звериных» родов ― правящий род Белой Обезьяны ― сильнее прочих был похож на гостей из Озера. И он первым поплатился за гостеприимство.

Чужаки приютились в лесу. Многие были ранены и испуганы; видимо, из родных мест их изгнали. Чужаки ссорились, что-то у них шло в разлад, некоторые рвались назад. Но рука предводителя объединила их: его уважали, ему верили. Он был смел и силен, мало, но метко говорил, прямо смотрел. Он понравился и «зеленым» и «звериным», показался им созданием, достойным дружбы. Как они ошиблись… но он мог обмануть кого угодно, даже Звезды, иначе почему те не вступились за своих детей, почему не послали знамений? Когда грядет беда, тонкие зеленые облака, обычно окутывающие небо, расступаются, и Звезды являют лики. Такое бывало пять или шесть раз за мировую историю.

2«Деним» ― прочная французская ткань, наподобие парусины, из которой в период «золотой лихорадки» в Калифорнии предприниматель Леви Штраусс стал производить первую вариацию современных джинсов, пользовавшуюся небывалым спросом у старателей.
3Одна из первых веток нью-йоркского метрополитена была открыта в 1868 году. Это была эстакадная линия Девятой авеню.
4Кейкуок (от англ. cakewalk ― «ходьба с пирогом») ― вошедший в моду после освобождения Юга танец, изначально перенятый от афро-американского народа. Характерны: бодрая музыка, струнный аккомпанемент и множество комедийных элементов: это пародия разом и на бальные танцы «белых господ», и на марши.
5Турнюр – модное в 1870-1880-х годах приспособление в виде сборчатой накладки, располагавшейся чуть ниже талии на заднем полотнище верхней части юбки, что формировало характерный силуэт с очень выпуклой нижней частью тела.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32 
Рейтинг@Mail.ru