bannerbannerbanner
Франциск Ассизский

Дмитрий Мережковский
Франциск Ассизский

XXXVII

Смутная память о том, что пережил он в эти дни, уцелела, может быть, в чудовищной легенде о «наемном отце» Франциска. Выбрав будто бы самого жалкого, глупого, старого нищего, он назвал его «отцом» своим, по плоти, и обещал отдавать ему большую часть собранной милостыни, с тем чтобы тот крестил его и благословлял каждый раз, как отец будет проклинать.[119]

Боли не чувствует параличный, когда втыкают иглу в отмершую часть тела его или прижигают ее раскаленным железом; но если смотрит слишком пристально, как игла вонзается в тело, или слишком внимательно принюхивается к запаху жженого мяса, то может дурноту почувствовать: нечто подобное испытывал, должно быть, и Франциск, слушая или вспоминая проклятия отца, – особенно то последнее, как будто нелепое, но в какой-то одной точке, – может быть, и в отмершем теле живой, – верное слово: «отцеубийца!»

«Сын, не бойся отца»: он и не боялся; не было ни страха, ни боли, но оттого-то и находило на него то, что хуже боли и страха, – как бы дурнота, тошнота смертная.

Медленно-медленно находило и вдруг совсем нашло, и он понял, что снова «провалился в дыру», – четвертую, худшую изо всех, потому что выйти из нее некуда: дыра – весь мир.

Самое мучительное, смертной тошноте подобное, было для него не то, что он видел перед собою и о чем думал ясно, а то, что мелькало где-то около него, как прозрачно-туманное страшилище; не мысль, а всех мыслей конец – безумие: в первую дыру сам от отца спрятался, во вторую – посадил его отец, в третью, – кинули разбойники, а в эту, четвертую, – Кто? Этого не спрашивал он, но с этим боролся, в томлении смертном, чтобы не спросить. Вот что, может быть, и вспомнит через много лет: «Самое тяжкое, что пришлось мне вынести в жизни, – это».

XXXVIII

Самым тяжким для него было в эти дни одиночество. О, если бы хоть кому-нибудь сказать о муке своей, – сразу, кажется, стало бы легче! Но вот некому: знал, что люди смотрят на него, как на плясуна канатного: любопытно, странно, и, может быть, всем хочется втайне, чтоб сорвался, упал, убился до смерти.

Вдруг вспомнил одного человека, который смотрел на него не так.

Давний хороший знакомый, но не друг (не было у него настоящих друзей; были только застольные товарищи), мессер Бернардо да Квинтавалла, ровесник Франциска, тоже сын купца (но отец у него умер), был одним из самых богатых и знатных граждан Ассизи. Вскоре по возвращении Франциска из Губбио, в самые счастливые дни его, зазвав его однажды к себе, провел с ним Бернардо всю ночь в задушевной беседе. Очень умно, осторожно и бережно, избегая говорить об отце его (чувствуя, должно быть, что это слишком для него больное место), расспрашивал его, как и почему ушел он из мира. Когда же Франциск напомнил ему слово Господне: «Трудно богатому войти в царство Божие», – мессер Бернардо заговорил о себе и о своем богатстве так, что Франциск подумал было с внезапной радостью: «Не хочет ли и он сделать, как я?» – но потом усомнился: «Нет, слишком богат, знатен, счастлив, умен и… на канате плясать не умеет!» Но все-таки радовался, чувствуя, как могут они сделаться близки и нужны друг другу.

Часто и потом, встречаясь, беседовали они и с каждой беседой сближались все больше, но до какой-то черты, от которой Бернардо «отходил с печалью», как отошел от Господа богатый юноша, услышав:

пойди, продай имение свое и раздай нищим и, взяв крест свой, следуй за Мною (Мк. 10, 21. – Мт. 19, 21).

Вот о ком вспомнил Франциск, подумав, что есть один человек, который смотрит на него не так, как на плясуна канатного.

XXXIX

В тот же день, проходя, в сумерки, по пустынной улице, услышал он за собою шаги и, обернувшись, увидел Бернардо.

– Пойдем ко мне: надо мне поговорить с тобой о важном деле…

– Нет, не могу, – ответил Франциск, почувствовав вдруг, что если надо ему таить муку свою ото всех, то от Бернардо больше, чем от кого бы то ни было; сам не знал отчего, – может быть, не хотел тащить его за собой в «дыру», а что он его, Франциска, не вытащит, слишком был уверен.

– Нет, не могу! – все повторял, не зная, как от него отделаться; лгать не умел.

– В самом деле, не можешь? Ах, горе… Да нет, ради Христа, пойдем… Я бы так, без нужды не просил…

Что-то было в лице и голосе Бернардо, чему Франциск не мог противиться; да и вдруг ослабел так, что, в эту минуту, всякий мог сделать с ним все, что хотел. Пошел.

Дом Бернардо был в нескольких шагах от улицы, где встретились они. Войдя с гостем в дом, хозяин, так же как в первое свидание, провел его в свою комнату, зажег свечу, запер дверь на ключ, усадил Франциска, сел против него и начал:

– Слушай, Франциск. Все эти дни я много думал о себе, о тебе и о Нем и вот что решил…

Вдруг вглядевшись в лицо Франциска, остановился: только теперь, при свече, увидел его, – давеча на улице, в сумерках не разглядел как следует. Долго молчал, вглядываясь все пристальней, как будто не узнавал, глазам своим не верил, что это он.

– Что ты, Франциск, что с тобой? – проговорил наконец.

– Ничего, говори, я слушаю, – ответил Франциск таким же, как лицо его, незнакомым голосом, и медленно-трудно, как бы с нечеловеческим усилием, губы его искривились странным подобием улыбки: если бы улыбнулся мертвец, было бы так же страшно; медленно-трудно, как будто с тем же усилием нечеловеческим, поднял руки и закрыл лицо.

«Отцеубийца!» – вспомнил Бернардо и вдруг понял все и провалился в ту же дыру, как Франциск.

– Господи! Господи! – прошептал, и губы его искривились таким же подобием улыбки, как у Франциска: точно мертвец мертвецу улыбнулся. Но в ту же минуту воскликнул громким голосом, как будто звал на помощь и знал, что будет услышан:

– Матерь Божья! Матерь Божья!

И, едва воскликнул, – две могучих руки обняли Франциска (понял он только потом, что это руки Бернардо), обняли, подняли, вынесли, как два могучих крыла, из темной дыры в светлое небо, где сердце его утонуло в блаженстве, как утопает жаворонок в солнце.

Так же точно и Бернардо обняли, подняли, вынесли два могучих крыла – две могучих руки (понял и он только потом, что это были руки Франциска).

Плакали оба от радости, обнявшись. Как молния сплавляет два металла в один, радость эта сплавила два сердца в одно.

В ту же ночь сказал Бернардо Франциску, что решил, продав имение свое и раздав его нищим, последовать за Господом.[120]

«Первый, данный мне Господом брат, – Бернардо, – вспомнит Франциск, умирая. – Первый исполнил он в совершенстве евангельскую заповедь: роздал все свое имение нищим. Вот почему я люблю его больше всех братьев, и хочу, и приказываю, чтобы все наместники Братства любили его и почитали, как меня самого».[121]

XL

Сила одного человека силой другого не вдвое, а бесконечно умножается в братстве, как отражение в двух зеркалах, поставленных друг против друга и углубляющих друг друга до бесконечности: так сила Франциска умножилась силой Бернардо. Тотчас же за ним последовали и другие братья, – простые люди и знатные, бедные и богатые, невежды и ученые. Души человеческие зажигались, как свечи, одна о другую. Если одна звезда на небе затеплилась, то скоро все небо будет в звездах.

С первыми тремя учениками – Бернардо, Пьетро да Каттани, соборным каноником, юрисконсультом и законоведом ученейшим, и священником Сильвестром,[122] – сойдя с горы св. Демиана в долину Портионкулы, к Богоматери Ангелов, принялся Франциск чинить и эту церковь, такую же ветхую и полуразрушенную, как та, св. Демиана. Но, так как работали уже четверо, и братьев с каждым днем прибывало все больше, то работа и здесь закипела не хуже, чем там.

Братья жили в соседнем дремучем лесу, Риво-Торто, сначала в отдельных кельях, – низких и тесных, из ивовых прутьев и глины, крытых соломою мазанках, а потом построили общую, большую, но такую же бедную.[123] Милостыню собирали в Ассизи и окрестных селеньях. Толстого и жесткого войлока, темно-коричневого, «звериного» цвета одежда, у всех одинаковая, не отличалась ничем, кроме белых, на куколях, крестиков, от одежды горных поселян и пастухов.[124] Кто они, иноки или миряне, недоумевали все. «Дикими лесными людьми», silvestres homines, называли их одни; женщины, завидев их издали, пугались, как леших; а другие считали их просто бродягами или даже разбойниками.[125] Когда же их самих спрашивали: «Кто вы такие?» – они отвечали одним: «Кающиеся люди из Ассизи», а другим: «Скоморохи Божьи, joculatores Dei, возносящие сердца людей и пробуждающие в них радость о Духе Святом».[126]

 

XLI

«Раем Серафимским», Paradisus Seraphicus, назовет легенда эту первую пустыньку Блаженных Нищих в Портионкуле, «Частице Земли», – первой точке царства Божия на земле, как на небе.[127] Жили они, воистину, как первые люди в раю.

Вот мы оставили все и пошли за Тобой, что же нам будет за то? (Мт. 19, 27), —

не спрашивали Господа, как Петр, потому что уже получили во сто крат больше того, что оставили. Вышли из мира – темной дыры и увидели свет. Жить перестали, – начали быть; душу свою потеряли, – нашли. Поняли, как понял Франциск, глядя в несказанно голубое небо на горе Субазио, какое блаженство – нищета, нагота, свобода. Солнцу, небу, облакам, и лицам зверей, и лицам человеческим радовались так, как будто в первый раз их увидели.

Рыцари Прекрасной Дамы, Нищеты, все были влюблены в нее; оттого что об этом узнали, – и радовались так, и, с каждым дыханием, с каждым биением сердца, что-то в них пело: «Свобода! Свобода! Свобода!»

XLII

В день обновления церкви, 24 февраля 1209 года, день св. евангелиста Матфея, священник из Бенедиктинского аббатства на горе Субазио отслужил обедню у Богоматери Ангелов. В этот день читалась за обедней 10-я глава Евангелия от Матфея, напутственное слово Господа Двенадцати.

Только что священник, обратившись к пастве, произнес:

ite et docete,

идите, проповедуйте, —

как послышалось Франциску, что это говорит ему не священник, а сам Иисус, так же, как тогда, в церкви св. Демиана, сошедший с креста.

Идите, проповедуйте, что приблизилось царство небесное. Больных исцеляйте, прокаженных очищайте, мертвых воскрешайте, бесов изгоняйте. Даром получили, даром и давайте. Не берите с собою ни золота, ни серебра, ни меди в пояса ваши, ни сумы на дорогу, ни двух одежд, ни обуви, ни посоха. Ибо трудящийся достоин пропитания… Вот Я посылаю вас, как овец среди волков; будьте же мудры, как змии, и просты, как голуби… Как или чтó сказать, не заботьтесь… ибо не вы будете говорить, но Дух (Мт. 10, 7–20).

«Вот чего я хочу! вот чего я жажду!» – подумал Франциск с такою радостью, с какой человек, прошедший знойную пустыню и увидевший вдруг свежую воду, хочет сбросить с себя все, обнажиться и кинуться в воду. Был уже наг? Нет, все еще слишком одет.

Тотчас после обедни выйдя из церкви, сбросил плащ, снял деревянную обувь, опоясался, вместо кожаного пояса, веревкой, кинул посох, кинул суму.[128] Что бы кинуть еще, от чего обнажиться, не знал. О, если б снять рубашку с тела, как в палате суда, – не устыдиться пред лицом всего мира наготы своей и Его, Распятого!

То же сделали и все ученики Франциска: поняли, чего хотел, – сердцем услышали молитву его: «Даруй мне нищеты Твоей совершенной, нищий из нищих, нагой из нагих, Иисус!»

XLIII

«В те дни, – вспоминает легенда, – когда приходило к Франциску столько людей, что он уже думал соединить их в Братство и не знал, как это сделать, было ему видение во сне: к маленькой черной курочке теснилось такое множество цыплят, что она не знала, как собрать их всех под крылья свои. А проснувшись, подумал он: „Черная курочка – я, а множество цыплят – множество людей, идущих ко мне, с которыми я не знаю, что делать… Но знает Святая Римская Церковь: к ней-то я и пойду, ей-то и вверю все дело мое“.[129]

XLIV

Чтобы идти в Рим, надо было сочинить устав нового Братства. Но не было в мире человека менее Франциска к этому способного. Чувствовал он это, должно быть, и сам: вместо правила записал, или с голоса его записали другие «в словах кратчайших и простейших», то, что слышал он из уст самого Иисуса тогда, во время Портионкульской обедни, о блаженстве нищих. С этим и пошел в Рим, летом 1210 года.

Знал ли, что в тот самый день, как пошел, – «Серафимскому раю» наступил конец?

XLV

Папа Иннокентий III, как ни был умен, не мог понять, чего хотят от него эти странные, «дикие, лесные люди», silvestres homines, – Франциск и одиннадцать пришедших с ним братьев. «Жить, – говорили, – хотим по Евангелию». Многие уже приходили с этим в Рим: альбигойцы, патарины, бедняки лионские, ученики Арнольда и сколько еще других! Все они хорошо начинали, но кончали скверно – бунтом против Церкви и ересью. Где же была порука, что и эти так же не кончат?[130] Если хотели, в самом деле, только «жить по Евангелию», отчего не постригались в любое из монашеских братств? – «Новое Братство повелел мне основать Господь», – повторял с тихим упорством Франциск или молчал с таким видом, как будто знал что-то, чего не мог или не хотел сказать никому.[131]

«Прост и глуп, simplex et idiota, и глупостью может наделать беды», – решили наконец о Франциске все приближенные папы.[132] С тем, что Франциск может беды наделать, соглашался и папа, но не с тем, что он глуп. «Кто это? что это?» – недоумевал он, вглядываясь в лицо его, вслушиваясь в речи: с папой говорил он хотя почтительно, но так, как мог бы говорить и с последним из Нищих Братьев.

Что было делать с ним папе? «Нет, не благословляю жить по Евангелию», – нельзя было прямо сказать, но и благословить непонятное – опасно. «Правило твое, сын мой, кажется нам трудным, сверх сил человеческих, – ответил он осторожно, умно. – В ревности твоей мы не сомневаемся, но должны думать и о тех, кто за тобой последует: будет ли им под силу жить, как ты живешь? Люди слабы, и добрая воля их редко бывает постоянной. Ступай же и молись, чтобы Господь открыл тебе волю свою, а мы еще подумаем».

Но сколько ни думал, – ничего не мог придумать, а в созванном по этому делу совещании кардиналов почти все решили, что дело, начатое Франциском, есть «нечто небывалое в Церкви и невозможное».

– Если мы это признаем, то отречемся от Евангелия и Христу поругаемся! – возмутился кардинал Джиовани Колонна, и вдруг все притихли, как будто заговорил он о веревке в доме повешенного.[133]

«В ту же ночь, – добавляет легенда, – вещий сон приснился папе: стоя будто бы в высоком тереме-лоджии Латеранского дворца, видел он, что стены древней базилики Константина, как бы от тихого землетрясения, шатаются; трещины зияют в сводах; гнутся башни, зыблются столпы, точно тростники под ветром, – вот-вот рушится все. Вдруг, откуда ни возьмись, маленький человечек, в нищенском рубище, босой, войдя в базилику, начинает расти, расти, – и, выросши в исполина, своды подпер головой, стены выпрямил, все рушащийся дом Господень поддержал и укрепил; а когда обернулся лицом к папе, тот узнал в нем Франциска.[134]

XLVI

Снова призвав двенадцать Нищих Братьев, папа сказал им так:

– С миром ступайте, дети мои, проповедуйте миру покаяние, как внушит вам Господь. Когда же умножит Он вас в числе и укрепит в благодати, возвращайтесь к нам, без всякого страха, и мы благословим вас на все, о чем вы просите, а может быть, и на большее.

Пав к ногам Святейшего Отца, Франциск благодарил его так, как будто получил уже все, о чем просил, и обещал ему послушание сыновнее.

Тут же кардинал Колонна их всех и постриг.[135]

Так ничего и не решил папа, не ответил Франциску ни «да», ни «нет» на вопрос: «Можно или нельзя жить по Евангелию?» – не принял его и не отверг, не благословил и не проклял; сделал то же, что монсиньор Гвидо, в палате суда, и что, в вопросах сомнительных, делали и будут делать всегда мудрые политики Римской церкви, – небывалое сделал бывшим, новое – старым, необычайное – обыкновенным; свел все ни к чему.[136]

 
119Tres Socii. 23. – Celano. V. S. I. 7.
120Bonaventura. III. 3. – Analect. Francisc. III. 667. – Celano. V. P. I. 10. – Tres Socii. VII. 27. – Salimbene. II. 278.
121Specul. Perfect. X. 7.
122Tres Socii. VIII. 8. – Fioretti. II. – Analect. Francisc. III. 75.
123Specul. Perfect. II. 10. – Anonymus Perusinus. De inceptione et actibus illorum Fratrum Minorum qui fuerunt primi in religione e socij B. Francisci. [Perugia, 1900?]. P. 582. – Analect. Francisc. III. 76, 671.
124Sabatier. 100.
125Tres Socii. IX. 37. – Anonym. Perus. 88, 101.
126Tres Socii. IX. 37: «viri penitentiales de civitate Assissi». – Specul. Perfect. IX. 3: «quid enim sunt servi Dei, nisi quidam joculatores ejus qui corda hominum erigere debent et movere ad laetitiam spiritualem?».
127Salvatore Vitali. Paradisus Seraphicus. Anno 1645.
128Celano. V. P. I. 9. – Bonaventura. XXV, XXVI. – Acta S. S. Vita S. Francisci. 577. – Wadding. I. 61. – Liber. Conformit. 146.
129Opusc 79: «ego paucis verbis et simpliciter scribi et dominus papa confirmavit mihi». – Chron. XXIV. Gener. – Celano. V. P. 13. – Tres Socii. II. – Bonaventura. XXXIV. – Conformit. 37, 47. – Karl Muller. Die Anfange des Minoritenordens u. der Bussbruderschaften. Freiburg i/Br.: Mohr, 1885. S. 14–15, 184–188.
130Jorgensen. 129. – Очень знаменательно, что первое название нового Братства: «Бедняки Ассизские», Pauperes de Assisio, отсоветовала римская курия Франциску, потому что оно слишком напоминало «Бедняков Лионских», Pauperes de Lugduno, злейших еретиков. – Sabatier. 149. – Burchardi. Chronicon. 376.
131Sabatier. 124–125.
132Jorgensen. 272.
133Bonaventura. XXXVI.
134Wadding. Anno 1210. —Acta S. S. Octobr. II. 59. – Analecta Francisc. III. 365. – Bonaventura. XXXV–XXXVI.
135Tres Socii. XII. 49, 52. – Celano. V. P. I. 13.
136Quasi permissio, как бы разрешение, – верно понял св. Антонин Флорентинский. – Acta S. S. Octobr. II. 839. – Когда церковные, а за ними и светские историки говорят, будто бы Иннокентий III «утвердил», approbavit, устав Франциска, то это исторически ошибочно. – Sabatier. 130. – Первый ошибся Данте. Parad. 91–93: ma reglamente sua dura intenzionead Innocenzio aperse, e da lui ebbeprimo siglio a sua religione.
Рейтинг@Mail.ru