bannerbannerbanner
Под чертой (сборник)

Дмитрий Губин
Под чертой (сборник)

3. Старость не младость//
О том, как в России проходят границы между поколениями

(Опубликовано в «Огоньке» http://kommersant.ru/doc/1610557)

Меня спросили, можно ли отнести Алексея Навального к поколению «молодых политиков». Я расхохотался сразу по двум причинам (вторая – что Навальный сейчас всюду: утюг включишь, а там Навальный). А потом бросился к книжной полке.

Меня давно занимал вопрос о поколениях.

И, верно, не меня одного.

Журнал GQ лет шесть назад – а это журнал, как парус, чуткий к ветру моды – делал целый номер про поколения. Мне пришлось отдуваться за свое. Простите, товарищи дорогие: не нашел ничего лучше как написать, что ни с каким поколением связать себя не могу (и это правда было лучшим, что я мог написать). А потом промямлил, что-де мой 1964-й год рождения был последним вагоном брежневского поезда, в тамбуре которого мы могли безопасно корчить рожи режиму, любуясь полоской зари, называемой словом «Запад». Мы лихо, на полном ходу, в старших классах проскочили между двумя партсъездами («исторические решения» одного уже канули в Лету, а другой «исторический» еще не случился), и нам почти не пришлось зубрить муть про «коллективную мудрость ЦК КПСС и лично Леонида Ильича». Фраза же «исторически не сложилось» среди однокурсников долго ходила в качестве отмазки, чтобы не вдаваться в детали, отчего не пришел на первую «пару». Нас даже в армию не забрали с учебы, как загребли следующие курсы, где были Димка Быков и Саша Терехов (последнему армия позволила написать книгу «Это невыносимо светлое будущее» – сильнейший путеводитель по аду, где из несформированных людей делают окончательных мразей, называя это «превращением в настоящих мужчин»).

Ну и что? Что объясняют год рождения и вешки времени на нашем пути? Моими однокурсниками были и Дима Рагозин, и Сережа Пархоменко, так у них лишь воспоминания общие, даром что оба учились на международном отделении. А в системе идей и в методе рационализации действительности, то есть ее приручения (ну, это как Менделеев своей таблицей приручал химический хаос) – в моем возрастном срезе общности никакой.

Хотя до этого поколения, сменяющие друг друга, то «физиков и лириков», то «дворников и сторожей», не говоря уж про «шестидесятников», делали это с убедительнейшей очевидностью. Которую подтверждало даже внутреннее деление на диссидентуру и слуг режима: конечно, это были враги, но враги в одной системе координат.

И редкой точности поэт Давид Самойлов, называвший круг поэтов, навсегда сформированных войной (Левитанский, Слуцкий, Окуджава) «поздней пушкинской плеядой», не просто так возвращался к своим знаменитым «сороковым, роковым». И под конец жизни называл менявшие друг друга времена «пятидесятыми полосатыми», «шестидесятыми дрожжевыми», «таинственными семидесятыми», «восьмидесятыми межевыми». И – мое ухо слышит – точности в последних определениях не находя. Потому что правило смены поколений при Горбачеве дало трещину. И это мне кажется важным подчеркнуть.

Второе, что важно – это что границы поколений у нас пролегали не по годам рождения, а по другим межам: я, например, долго (и ошибочно) считал, что по профессиональным – типа, «поколение молодых физиков». Мы ведь легко называем отметившуюся книжечкой женщину под 30 «молодой поэтессой», хотя этому юному дарованию поздно участвовать даже в программе льготного кредитования молодежи. Или, вон, режиссер Звягинцев был зачислен в «молодые» после фильма «Возвращение», когда ему стукнуло 39! Мы с ним ровесники, – но меня «молодым журналистом» отчего-то четверть века как не зовут.

А третья важная вещь – это то, что в европейских странах такой поколенческой сепарации, как у нас, я не наблюдал. Даже 1968-й во Франции был, как меня уверяли, годом перелома идей, а не молодежного бунта: просто студенты выходили на улицы, а их родители переживали смену эпох, оставаясь дома с газетой. Европейская тусовка вообще в возрастном плане куда более разнообразна, чем наша: в кафе, в ресторане, в клубе, в горах après ski, – все вперемежку: и стар, и млад. Однажды в Куршевеле в разгар «русского сезона» в торговой галерее я встретил роскошного седовласого господина: он неспешно проплывал мимо витрин, куря сигару, с белым бульдогом на поводке. Ночью я увидел его за диджейским пультом в клубе: он был, оказывается, резидентом парижского Buddha Bar – вертел диски, чем в России занималась исключительно молодежь.

Словом, повторяю, российские стратификация и смена поколений (нередко мучительная – взять «шестидесятников», одним махом из романтических мечтателей перескочивших в «демократы с кашей в бороде»), есть некий феномен, одного плана с «молодыми дарованиями», которым может быть сколько угодно лет. (Да-да, совсем забыл: «поздняя пушкинская плеяда» Самойлова-Левитанского-Слуцкого была «молодой» по отношению к Евтушенко-Вознесенскому-Рождественскому, которые после стадионного успеха мигом стали взрослыми поэтами). И я – как, возможно, и вы – все пытался феномен разъяснить, и ходил кругами, да как-то мимо.

И вот, после вопроса о «молодом политике Навальном», какая-то логическая цепочка замкнулась. Хотя понятно, что словосочетание «молодой политик» в нынешней России само по себе смешно. Кто у нас реальные политики, то есть идеологические выразители экономических интересов – я понятия не имею, они скрыты во тьме такой, что меркнет Мордор. Видны лишь их проекты, скажем, молодые спортсмены-чемпионы в Думе: Кабаева, Сихарулидзе, Хоркина. Крайне дисциплинированные и действительно юные (большой спорт нередко консервирует своих героев в психологическом развитии на уровне подростков: таков и симпатичный отчаянной искренностью Антон Сихарулидзе, но таков и Владислав Третьяк). Видимо, кто-то из тех, кто скрыт во мраке, тоже подметил это и создал проект «молодые чемпионы в «Единой России», но это не поколение, а просто проект. Который будет существовать столько, сколько это потребуется Тому-Кто-Скрыт, или столько, сколько просуществует сам Тот-Кто-Скрыт.

А когда цепочка замкнулась, я, повторяю, побежал к книжной полке. Недавно питерское «Издательство Ивана Лимбаха» (славное тем, что тщательно отобранные книги выпускает на исключительного качества бумаге) издало сборник старых, «перестроечных» статей социологов Льва Гудкова и Бориса Дубина из «Левада-центра». Некоторые статьи устарели до степени исторического свидетельства, но многие оказались как вчера написаны. Листаю – ага, вот.

«Для человека с чувством исторического времени… поколение существует только тогда, когда оно реализовалось, воплотилось в письменной культуре; те же, кто по тем или иным причинам этого не совершил, не стали поколением и до сих пор остаются молодыми, несостоявшимися. Поэтому… иные сорока-пятидесятилетние авторы доныне называемы и называют себя молодыми, ведь они только «входят» в литературу, в культуру».

Статья называлась «Литературная культура» и посвящалась анализу книгоиздательства в СССР: Госкомиздат, верховный распределитель, невольно задавал рубежи, отсчитывая возраст поколений от первой публикации, а шире – от первого разрешения выйти на публику.

А возрастная общность была способом добиться такого разрешения, поскольку добиваться чего-то проще не в одиночку, а толпой. Гудков с Дубиным вообще интересно объясняют механизм отечественной истории, когда все перемены совершатся всегда скачком и непременно «сверху». Он напоминает работу двухтактного двигателя. На первом такте молодое поколение впитывает новые идеи, которые негде выражать, потому что на информационных распределителях сидит поколение ретроградов-стариков. Потом, когда старшее поколение вымирает, следует второй такт: меняется руководство распределителей, и слово в одночасье дается «своим». И так поколение за поколением, век за веком.

Мой год рождения не стал поколением, потому что рухнула система распределителей, и «молодыми» оказались разом все, которому было что сказать. В «ровесниках» оказались и Быков, и Губерман, и Лев Лосев. Оказалось, новые идеи могут проникать в общество в индивидуальном порядке.

А потом, когда политический и телевизионный распределители восстановили (телевизионный – как департамент политического), стало казаться, что российская скачкообразность истории восстановлена тоже. Отсюда и уныние, ставшее чуть не массовым среди вполне успешных людей: «Господи, снова как при Брежневе… Сколько лет еще будет Путин? Эдак мы умрем раньше, чем он!»

Политик Навальный, которого не записать ни в юное, ни в молодое, ни в зрелое, ни в старое поколение, и у которого есть только свой личный возраст – возможно, самое приятное свидетельство того, что прежней скачкообразности уже не будет. Информационная среда другая, и этой средой вполне можно пользоваться. И значит, что русское общество – довольно отсталое и социально, и культурно – может развиваться куда более плавно, вне поколенческих смен.

В конце концов, «всякая стадность – прибежище неодаренности, все равно верность ли это Соловьеву, или Канту, или Марксу. Истину ищут только одиночки и порывают со всеми, кто любит ее недостаточно».

Соловьев имеется в виду Владимир, но не Рудольфович.

Цитата все-таки из «Доктора Живаго».

2011

4. Книга не подарок//
Об опасности преклонения перед литературой

(Опубликовано в «Огоньке» под заголовком «Читать не вредно» http://kommersant.ru/doc/1628793)

Литературоцентричность и вера мыслящих русских людей в художественное, так сказать, слово вовсе не означает силу русской мысли. Поклонение литературе, как и пресловутая «духовность», скрывает, с моей точки зрения, пустоту.

У одного парня в нашей петербургской компании был день рождения, мы скинулись на электронный ридер, и меня попросили составить список книг, которые в подарок следует закачать, дабы даримое персонифицировать. Тоже мне, вопрос! Из наших: Улицкая, Пелевин, Терехов, Быков, Сорокин, Шишкин, плюс малоизвестный, но входящий в моду Аствацатуров. Из ненаших: Мишель Уэльбек, Агота Кристоф, Брет Истон Эллис, Орхан Памук, Роберт Харрис. Когда список был закончен, мне сказали: «Ты молодец! А мы вот загниваем, так мало читаем, так стыдно…»

 

Это ужасно, – то, что мне сказали. То есть ужасно не то, что люди мало читают, а то, что полагают чтение художественной литературы обязательной отметкой правильной и, не сомневаюсь, духовной жизни. Русские образованные люди невероятно литературоцентричны. И невероятно этим гордятся. Кто «Каштанку» не прочел – тот не человек. Книга – учитель жизни. Литература – оплот морали. Нам же с детства внушали, разве не так?

Да абсолютно не так! Литература не влияет на общественную мораль, – иначе бы нация, воспитанная на Гете и Шиллере, в ХХ веке не утопила полмира в крови, а нация, впитавшая с молоком матери белозубые стишки Пушкина, плюс романы моралиста Толстого, не плодила бы рабов и не занималась бы из века в век самоуничтожением. Те люди, которые сегодня пущены во власть, и по сравнению с которыми нравственностью обладает даже крышка от унитаза – они на чем воспитывались? На «Вишневом саде», на «Преступлении и наказании», на «Капитанской дочке». Береги честь смолоду, тьфу. И даже если они терпеть не могли угрюмую и назидательную школьную литературу, то наверняка читали под партой Булгакова и Стругацких. Нет в России сегодня во власти человека в возрасте под пятьдесят, который бы не уронил слезу над «Мастером и Маргаритой», «Над пропастью во ржи» и не восхитился бы «Пикником на обочине». Нет сегодня в России во власти человека, руки которого не были бы по локоть в деньгах или дерьме, что, в рамках современной национальной парадигмы, примерно одно и то же.

То есть Пушкин, Толстой, Достоевский – никакие не учителя, а отобранные властью авторитеты, играющие в жизни ту же роль, что и каменные львы у особняка вельможи. «Пушкинтолстойдостоевский» – это продукт централизованного распределителя. А альтернативный список (где, условно, Солженицын, Платонов, Бродский, и который на моих глазах превратился в список официальный) – это продукт фрондерствующего ума, состоящий в желании видеть у особняка вместо львов скульптуру Генри Мура или Осипа Цадкина, при этом не подвергая сомнению систему, где есть место вельможам и особнякам. Наша оппозиция так и ненавидит власть, что боится от нее оторваться. Она бы, несомненно, хотела видеть во власти немного других людей – более европейских, милосердных, меньше ворующих или пацанствующих, вообще эстетически других – но ужасно не хотела бы лишать власть сакральности. В книге журналистки Елены Трегубовой «Записки кремлевского диггера» есть прелестный эпизод. Елена входила в кремлевский журналистский пул, знакома была с сильными мира, ужинала в японском ресторане с Путиным, а потом за длинный язык пострадала, причем всерьез, и однажды обнаружила в своем подъезде бомбу, после чего уехала по обычному русскому маршруту в Лондон, за что ее не упрекнуть… Ну, а в пору, когда она еще запросто ела с Путиным сашими, она как-то раз проспала рейс, и, понимая, что непоправимо опаздывает на самолет, позвонила Борису Немцову, пребывавшему в вице-премьерах. И Немцов, на джипе с мигалкой, повез девушку в аэропорт чуть не по встречке, – и, ура, успел. То, что никому не гоже гонять с нарушением правил движения; то, что проспавший рейс человек должен покупать новый билет; то, что про случившийся конфуз лучше помалкивать, ибо, как минимум, подставляешь своего спасителя, – автору оппозиционных текстов в голову не пришло. Тут эстетическая оппозиционность: Немцов лично за рулем – хорошо, а тысяча чиновников с шоферами и мигалками – плохо…

Впрочем, это я отошел в сторону от темы, хотя и недалеко.

Идея стандартизированного распределения – когда перед виллой непременно по льву, и в саду фонтан в виде девушки с кувшином – у нас распространяется и на искусство, а точнее, на жанры. Высокие жанры – литература, живопись, театр (где Большой всегда главнее Малого); так повелось, так одобрено. А вот сообщения в твиттере, видеоарт, уличные инсталляции или какая еще хрень, вроде группы «Война» – это хрень и есть.

На художественную литературу, на то, что в английском очень точно называется словом fiction, «фикция», «вымысел», в России вообще навешено ярмо формулирования смыслов, хотя литература, как и театр, как и кино, вещь эмоциональная, это все такие доступные наркотики, быстро и качественно переводящие в иную реальность, причем с минимальным отходняком. Прочитав «Живаго» или посмотрев «Трехгрошовую» в постановке Серебренникова, можно испытать сильное потрясение, можно сопоставить иную реальность со своей жизнью, и этой разностью потенциалов зажечь, как искрой огонь, новый смысл, – но собственно практического смысла, который можно применить к своей жизни, объяснить происходящее, на основании которого можно сделать прогноз, в литературе и театре столько же, сколько в живописи или скульптуре.

Прямым формулированием смыслов занимается не искусство, а наука, от философии и математики до, не знаю, геологии и энологии. Они превращают царящий хаос с систему. Менделеев с точки зрения разума куда более значителен, чем Пушкин. И если мы живем в стране, где не знать Пушкина стыдно, а периодическую систему элементов не знать можно, – это значит, что Пушкин используется как прикрытие.

Например, как прикрытие той простой вещи, что не может в стране быть никакой национальной идеи, что все «национальные идеи» – это выдумки лакеев, обслуживающие даже не власть как таковую, а вполне конкретных людей, стоящих у власти. У стран не бывает идей. У стран не бывает смыслов. У стран бывает эстетика – эстетика свободы в США, гедонизма во Франции – позволяющая людям индивидуально определять и находить собственные идеи и смыслы (я где-то прочитал довольно точное замечание, что если русский интеллектуал ставит вопрос «В чем смысл жизни?», то европейский интеллектуал задается принципиально другим вопросом: «Если факт конечности жизни доказан, то какими смыслами я могу ее наполнить?»)

Не надо искать национальную идею.

Не надо биться лбом о поиски общего смысла.

Не надо видеть в литературе учителя жизни – чему может научить «Анна Каренина», кроме идеи, что жизнь в браке может быть несчастлива, но вне брака счастья и вовсе нет (в этом и без Толстого убеждены девять из десяти разведенных русских женщин?)

Наделение литературы несвойственной ей функцией – это трюк, позволяющий прикрывать собственную слабость, нежелание упорядочить хаос, нежелание искать собственный смысл, хотя бы и профессиональный. Идея, что всякий приличный человек должен прочесть Чехова, привела к тому, что у нас любой сантехник рассуждает о «Каштанке», но ни один не может быстро и качественно починить унитаз. Наделение отечественных писателей функцией носителей национального самосознания – это прикрытие провинциальности нашей страны, оторванности России от глобальных мировых процессов.

Хотите понять, как идет мировой литературный процесс? Загляните в список последних двадцати нобелевских лауреатов в области литературы – вам как, лауреатские имена, от Видиадхара Сураджпрасада Найпола и Имре Кертиса до Герты Мюллер и Марио Варгаса Льосы, известны? Вы хоть строчку у них прочли?

Хотите найти собственный смысл, то есть собственную цельную картину мира? Читайте, но не финалистов «Букера» или «Большой книги», не Найпола или Льосу, а Хокинга, Хантингтона, Дюмона, Докинза, Делеза, Даймонда, Пайпса, Фалаччи, Болла, Блэкмор, Бадью, Брюкнера, Шеннана, Фукуяму (ну, и сколько имен из перечисленных вам опять же известно? – могу накидать еще пару десятков). А тут уж люди напрямую работают со смыслами, от квантовой физики до истории!

Следует ли из этого, что Пушкина следует в очередной раз сбросить с корабля современности, а Сорокина спустить в канализацию, как это уже проделывало движение «Идущие вместе»?

Да боже мой, конечно же, нет! Нет ничего утешительнее чтения стихов во время депрессии. И я получал тончайшее наслаждение, читая сорокинское «Голубое сало». Просто я сейчас о другом. В той компании, где мы скидывались на ридер, люди разных профессий – винный торговец, глава автосервиса, торговец тканями, ресторатор… Все они – профессионалы высокого ранга, и я этому искренне радуюсь. Чтобы стать таковыми, им пришлось перелопатить море информации. В том числе и письменной. Просто они этот процесс не называют чтением. Чтение для них – это когда Пелевин или Уэльбек.

Я хочу сказать, что мои отношения с ними – и мое безусловное уважение к ним – не основывается на их эмоциональных пристрастиях, на том, любят они Рокуэлла или Веласкеса, предпочитают односолодовый шотландский виски или новозеландский совиньон блан. И уж тем более не на том, читают они fiction или нет, потому что даже вторую свою функцию – создание культурных кодов, системы распознавания «свой – чужой» – художественная литература в наши дни выполняет все хуже и хуже, и слава богу, потому что много других распознавательных систем, а разнообразие витально.

И я рад этому процессу – десакрализации художественной литературы, потому что за этим стоит постепенная десакрализация Верховного Распределителя, этой столь утешительной для многих и столь вредной для развития страны идеи. Толстой как моя личная функция в мильоны раз выше Марининой или Бушкова, но как современная общественная функция он в разы ниже романов типа «Как я влюбилась в начальника», позволяющих женщинам с советским конторским прошлым адаптироваться к офисной реальности (так, кстати, и мыльные оперы позволяют нашим мамам и тещам примиряться с действительностью, так и Зюганов выполняет роль мыльного опера для тех, кто верит, что коммунизм – это когда всюду честные милиционеры).

А книги с сюжетом, с героями, с хорошим языком – это игра. Просто игра в бисер. Я эти игры обожаю. Изощренный ум без такой игры никогда не обойдется.

Но, мне кажется, изощренный ум и не будет этим кичиться.

2011

5. Правила глянца//
О том, как гламур заменяет отношений людей на отношения вещей

(Опубликовано в «Огоньке» под заголовком «Гламур в оппозиции» http://kommersant.ru/doc/1637447)

Любой цветок когда-нибудь увянет. С другой стороны – когда б вы знали, из какого сора растут цветы или стихи… В общем, так: на идею написать про русский глянец меня навел академик Сахаров.

Объясню: Сахарову 21 мая 2011 года исполняется 90 (великие люди продолжают жить и после смерти). Я готовился к эфиру по этой дате (у меня программа на канале «Совсекретно») и, готовясь, читал сахаровский текст, написанный в 1968-м. Текст назывался «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе» (если честно: я отвык от такой старомодной стилистики).

Там речь шла о нескольких угрозах человечеству. О первой было легко догадаться (угроза термоядерной войны – первой войны, где меч заведомо сильнее щита). Второй угрозой было исчерпание ресурсов, голод. А третью угрозу – ни за что не догадаетесь! – правозащитник, академик, создатель термоядерной «сахаровской слойки» видел в массовой культуре.

Я в первую секунду хохотнул – интересно, как себе представлял «массовую культуру» советский ученый в брежневскую пору (когда «масскультура» была синонимом «гнилого Запада»)?! А потом прочитал текст еще раз.

Сахаров в 1968-м писал, что нам грозит «оглупление в дурмане массовой культуры и в тисках бюрократизированного догматизма». К 2011-му, готов поклясться, пророчество сбылось: масскульт и бюрократизированный догматизм демонстрируют трогательный союз.

Оглянитесь вокруг: единственная сфера, которая сегодня не регулируется ни Кремлем, ни из Белым домом, на которую не наезжает «бюрократизированный догматизм», сиречь автократия, – это сфера массовой культуры. Под которой я подразумеваю никакую не попсу, а хорошо структурированное потребление, с религией шопинга, с кафедральными соборами гипермаркетов и часовнями бутиков, с профильной литературой от дамских романов до глянцевых журналов, – ну и, да, с Филиппом Киркоровым и группой «Блестящие», поющими на клиросе. (А если сравнение претит, давайте напишу: «с Эрмитажами гипермаркетов и вернисажами бутиков»… Наталья Медведева в «Мама, я жулика люблю» писала, как в эмиграции в Америке ее муж, похихикивая, предлагал пойти на экскурсию в «музейчик», как он называл супермаркет, – Наталью, правда, это выводило из себя и, в конечном итоге, привело к разрыву…)

Даже если вы бесконечно далеки от шопоголизма, посетите как-нибудь выходным днем торговый центр типа «Мега».

Я помню, как мы с женой заехали туда впервые, и мне открылись гектары торговых площадей, заполненных проводившими там целый день блаженными адептами потребления, удовлетворявшими все жизненные потребности разом: отовариться, пообедать, отправить детей на площадку к клоунам и покататься на катке.

 

«Именно так я представляю себе ад», – сказал я ошеломленно.

«Именно это для большинства является раем», – резонно заметила жена.

Почему ад? Я не против катка, разумеется. Просто пространство шопинг-молла не было общественным, как городская площадь. Оно было огромным частным пространством, замаскированным под общественное, которым отсекались любые персональные интересы, кроме потребительского. Это было крупномасштабной действующей моделью национальной идеи, вполне удобной власти, – в силу контроля и предсказуемости.

Площадь ведь непредсказуема одним тем, что принадлежит всем и никому, площадь готова создавать неожиданные идеи и смыслы. Вот почему при малейшем намеке на выход на площадь (неважно, кто выходит – музыканты, флэш-моберы или протестующие демонстранты) власть беспощадно кошмарит всех. В Китае, мне говорили, пошли еще дальше, проектируя новые города без площадей – лишь улицы и перекрестки…

Идеология жизни как процесса потребления прекрасно себя чувствует и на Западе, но там она является темой изучения и описания (почитайте «Современную рекламу» Бове и Аренса или «No Logo» Кляйн), поэтому одну не очевидную для нас вещь должен заметить.

Вне религии шопинга – то есть идеологии постоянно растущего, брендированного, гламуризированного, показного потребления – современное производство просто рухнет. Вне этой религии человеку потребны куртка на зиму и сандалеты на лето, но в рамках религии никакое количество курток и сандалет не является окончательным. К окладу животворной иконы всегда можно добавить еще один камушек – какой бы дикостью, с точки зрения здравого смысла, украшение разрисованной доски ни казалось атеисту.

Я сам был когда-то маленьким жрецом этого культа, главредом мужского глянца, и жил по этим законам. Правда, я не знаю, насколько эти законы очевидны пастве. Закон первый – в мире глянца нет смерти и немощной старости (редкие и, что называется, «резонансные» смерти, которые нельзя замолчать, подаются не как смерти, а как события сродни падению метеорита). Закон второй: когда глянцевые люди болеют, они не ходят с распухшими красными мордами, – а направляются с улыбками за гарантированным исцелением к правильному врачу. (Лет десять подряд в русском глянце определяющим слово было «правильный». «Правильный городской автомобиль». «Правильная школа для ребенка». «Правильный шоппер» (это не человек, а такой неудобный баул без плечевого ремня, смысл которого не в складировании покупок, а в демонстрации правильности).).

Закон третий: глянцевые герои всегда сексуальны (отсюда столько голяка в рекламе, утрамбовывающей в модном журнале его самую лакомую первую треть; реклама размещается либо разворотами-спредами, либо вклейками-инсертами, либо строго на нечетной странице. Взгляд на странице справа задерживается дольше – рекомендовано лучшими собаководами).

Закон четвертый: сексуальность – самодостаточна, глянцевые люди не занимаются сексом (хотя бы потому, что сексуальность повышает продажи, а секс отвлекает от продаж и приводит к нежелательным беременностям или использованным презервативам, вид которых, с точки зрения производителя презервативов, не создает привлекательного образа продукта). И, сразу, пока не забыл, закон пятый: в глянце не существует использованных, старых вещей, иначе как на эстетских черно-белых фото, где они переходят в новую, винтажную категорию глянца.

Правило запрета на секс при поощрении сексуальности выкидывает порой забавные фортеля. Когда в мужском журнале FHM номер посвятили анальному сексу, это не вызвало протеста рекламодателя, потому что слово «анальный» имеет отношение к сексуальности и способствует продажам (как минимум, нижнего белья), – но когда в этом номере опубликовали нецензурированные дневники тех, кто практиковал этот секс, и снабдили похабными (в смысле, откровенными) снимками, рекламодатели отозвали рекламу чуть ли не на год вперед. Для непосвященных: дневники они бы стерпели. Рекламодатели не читают тексты – им некогда – но обращают внимание на картинки и заголовки. Идеальный заголовок должен быть двусмыслен, остроумен, сексуален, но не оскорбителен, типа «12 способов, как придумать в постели 13-й».

Глянец, если обобщать – это система перевода языка людей на язык вещей, своего рода сурдоперевод. Высшим достижением которого, с моей точки зрения, является журнал для миллионеров Robb Report, где фотографий людей нет вообще. Так что я иногда себе представляю, что это журнал сразу для яхты Дерипаски, читающей новости про яхту Абрамовича.

Почему я в глянце работал? Меня восхищало его просветительское, адаптивное свойство, умение примирить бедную девочку, для которой разорителен шопинг даже в Zara, с миром, где сумочка от Jane Birkin стоит 5 тысяч евро (и нужно еще четыре года ждать). И его дружелюбие, с каким прыщавого юнца знакомят с мужской косметикой, где, представьте, существует не только «мягко отшелушивающий утренний скраб», но и сыворотка, глина и даже сера для лица (нет-нет, мальчик, от нее не пахнет серой!). Или объясняющая клерку, что название вот этих часиков за двадцать тысяч (не рублей) правильно произносится «Таг хОй-ер».

В общем, оценка журнала Cosmopolitan как «журнала для секретарш, мечтающих стать женами боссов», звучала для меня скорее положительно.

Пока я не сообразил, что это не адаптация, а инициация (и, боюсь, что и пенетрация) людей миром вещей. Имеющая, кстати, довольно темную смысловую изнанку, раскрытую Пелевиным в «Empire V»: «Ничего не бывает убогим или безобразным само по себе. Нужна точка соотнесения. Чтобы девушка поняла, что она нищая уродина, ей надо открыть гламурный журнал, где ей предъявят супербогатую красавицу… Это нужно, чтобы те, кого гламурные журналы превращают в нищих уродов, и дальше финансировали их из своих скудных средств!..»

Смысл идеологии глянца в том, что отношения между людьми заменяются отношениями между вещами; вещами заменяются и мысли, и чувства, и каждый раз вещей не хватает, потому что для выражения мысли даже средней сложности не хватает всех сумочек Hermes.

Впрочем, я бы никогда не стал рассуждать на эту тему, несмотря ни на какие юбилейные даты (кто умен, тот дойдет до всего сам, а пенетрированному и так хорошо), когда бы не история, продолжающаяся в России уже довольно долго с двумя образцово-показательными, флагманскими мужскими журналами. Вопреки еще одному закону, требующему от глянца держаться подальше от всего социального, политического и научного (от всего перечисленного рекламодатель шарахается примерно так же, как реального секса), в одном журнале собрали в качестве колумнистов весь цвет оппозиционно-критической мысли, от Эдуарда Лимонова до Евгения Киселева, от Григория Ревзина до Дмитрия Быкова, а в других текстах – что еще более невероятно – выработали стиль отношения к кремлевской политике как к нечто неприличному, вроде запущенного триппера, на который не существует «правильного» врача (именно в этом журнале гламурная девушка Ксения Соколова назвала тех, кто судил Ходорковского, «унылым говном»). А в другом журнале рассказывают о системе взяток в медицинских вузах страны, публикуют календарь милицейского произвола, печатают с продолжением критически-теоретические очерки институциональной экономики профессора Аузана, дискутируют о кривой Гаусса и нелинейном распределении Парето, – а что до высокой политики, то главред журнала о ней высказался по-соколовски: «Любой небоскреб из дерьма в один весенний день просто развалится на части, хотя трудолюбивые строители небоскреба и продолжают нахваливать его красоту и надежность».

И мне эти глянцевые журналы, называющиеся GQ и Esquire, невероятно нравятся, но самое удивительное, они и правда ломятся от рекламы, хотя, по идее, рекламодатель от них давно должен был сбежать, бормоча под нос что-нибудь «о нарушенных правилах игры», как всегда бормочут трусы. Не бежит, однако. Не дрейфит. Даже заигрывает.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru