bannerbannerbanner
Темный ангел

Джоанн Харрис
Темный ангел

Звезда[4]

2

«Я говорю: поступайте по духу, и вы не будете исполнять вожделений плоти; ибо плоть желает противного духу, а дух – противного плоти: они друг другу противятся, так что вы не то делаете, что хотели бы.

Если же вы духом водитесь, то вы не под законом.

Дела плоти известны; они суть: прелюбодеяние, блуд, нечистота, непотребство, идолослужение, волшебство, вражда…»

Его слова плыли черной вереницей, и я была рада, что перед службой приняла опиумную настойку. Мигрень почти прошла, оставив после себя темную прохладную пустоту, куда падали все мои мысли, далекие, как звезды.

«…гнев, распри, разногласия, ереси…»[5]

Я улыбнулась себе в своем тихом мире.

Стихи звучали жестоко, но все равно оставались поэзией, неодолимой, как языческие песенки, что я распевала, прыгая со скакалкой на улице много-много лет назад, до того как вышла замуж за мистера Честера.

 
Прыг да скок,
Круго́м, круго́м,
И бегом, бегом, бегом.
 

Я вспомнила эти строки, и сердце защемило от тоски по безвозвратно ушедшим временам, когда мама была здорова, папа жив, и мы все вместе читали стихи в библиотеке нашего старого дома, еще до переулка Кранбурн. Тогда поход в церковь был праздником, поводом петь и веселиться. Боль усилилась, я сжала руки и прикусила губу, чтобы отогнать обморок. Уильям, сидевший слева от меня, состроил сочувственную мину, но я не подняла головы – мистеру Честеру не понравилось бы, если бы я улыбнулась в церкви. Над головой священника солнце освещало святого Себастьяна, пронзенного стрелами.

«Прыг да скок…»

Лицо святого было спокойно и равнодушно, как у Генри.

И вдруг я падаю, в панике взмахивая руками, открыв рот в немом ужасе… но я падаю вверх, к высокому своду церкви, я вижу позолоту и орнаменты и холодное мерцание глаз святого Себастьяна… Падение замедлилось. Голова закружилась, когда я взглянула вниз, на головы прихожан, и ужас уступил место благоговению и эйфории. Как я оказалась здесь? Может, я умерла и покинула тело, не осознавая этого? Или я сплю? Я прыгала и танцевала в воздухе, громко вскрикивая, кружась над лысой головой священника, словно ангел на острие иглы. Никто не слышал меня.

Испытывая свои новые возможности, я пронеслась, невидимая, над рядами темных голов, постепенно понимая, что слух и зрение необычайно обострились и каждая деталь видна с удивительной четкостью. Я видела даже слова священника, что поднимались к небу, словно дым из фабричной трубы. Я видела уныние паствы, изредка нарушаемое ясным лучом детской невнимательности. Присмотревшись, я поняла, что могу заглянуть внутрь людей – я видела их сущность, как солнечный свет сквозь витражи. Под маской плоти пожилая женщина с кислым лицом и острым языком цвела призрачным великолепием; ребенок излучал чистую радость; молодая темноволосая женщина была ужасным колодцем мрака и смерти. Испугавшись того, что увидела в этой девушке, я изо всех сил рванула вверх.

Из-под церковного свода я разглядывала собственное брошенное тело: бледное личико в темном провале капора, побелевшие губы, голубые веки опущены. Мне хотелось презирать себя – тонкую штучку, маленькую, незначительную. Лучше смотреть на мистера Честера, на его красивое суровое лицо, или на Уильяма, на его светлые волосы, спадающие на глаза.

– Марта!

Голос прозвенел в церкви, и я с любопытством оглянулась, но другие прихожане никак не отреагировали.

– Марта!

На этот раз голос звучал очень настойчиво, но священник не прервал проповеди. Только я слышала. Внизу я увидела лишь склоненные головы и сложенные на коленях руки.

В дверях церкви, запрокинув голову, словно присматриваясь к чему-то, стояла женщина. Я успела разглядеть ее лицо, волну медных кудрей под легкомысленной золотой шляпкой, и тут кто-то позвал меня по имени.

– Эффи!

Уильям повернулся к моему безжизненному телу и, увидев, что я в глубоком обмороке, стал развязывать мой чепчик.

Все еще вне тела, я с интересом наблюдала, как он ищет нюхательную соль в моей сумочке. Милый Уильям! Такой неуклюжий и искренний. Такой не похожий на брата.

Генри тоже встал, губы плотно сжаты; зыбь любопытства пробежала по скамье. Он молча поднял меня и в сопровождении Уильяма повлек по проходу. Некоторые уставились вслед, другие лишь снисходительно улыбнулись друг другу и вновь сосредоточились на службе. В конце концов, учитывая положение миссис Честер, в обмороке нет ничего необычного.

«Прыг да скок…»

У меня вдруг закружилась голова. Снова встретившись глазами с бедным, пронзенным стрелами святым Себастьяном, я почувствовала странную боль в животе, словно что-то падало. Кругом, кругом, кругом…

Осознав, что происходит, я попыталась сопротивляться, но тщетно. «Я не хочу обратно! – протестовал мой разум. – Не хочу…»

Я смутно помню, что, падая, встретилась взглядом с женщиной в золотой шляпке. Ее губы двигались, произнося незнакомое имя: «Марта»… Потом наступила темнота.

Надо мной нависло лицо Генри, его руки двигались, ослабляя шнуровку корсажа, и, плывя между сном и явью, я рассматривала чистые, четкие черты его лица, прямые брови, внимательные глаза, волосы намного темнее, чем у брата, и очень коротко остриженные. Уильям неуверенно топтался сзади. Увидев, что я открыла глаза, он подскочил с нюхательной солью.

– Эффи? Как ты…

Генри повернулся к нему.

– Не стой тут как дурак! – с холодной яростью рявкнул он. – Найди извозчика. Живо! – И Уильям ушел, бросив последний взгляд на меня через плечо. – Этот мальчишка слишком много о тебе думает, – добавил Генри. – И не скрывает этого… – Он вдруг оборвал сам себя. – Ты можешь стоять?

Я кивнула.

– Это ребенок?

– Не думаю.

Мне и в голову не пришло рассказать ему о странном происшествии в церкви. Я знала, как раздражают его мои «причуды».

Я попыталась сесть в экипаж, но вдруг снова подступила тошнота, и я чуть не упала. Генри обнял меня за талию и легко подсадил внутрь. Искоса взглянув на его напряженный профиль, я уловила его отвращение и страх. В ту минуту я почти поняла, что он боится меня, ощутила глубину его смятения, но догадка поблекла прежде, чем я осознала ее, и со мной вновь случился обморок.

3

Конечно, она потеряла нашего ребенка. Она спала в объятиях опиума, когда акушерка унесла его и завернула в саван. Я не захотел взглянуть на сына. Узнав, что жена идет на поправку, я отправился в студию работать. Мы жили в Хайгейте, и я нарочно снял студию в нескольких милях от дома. Это давало мне чувство уединения, необходимое для работы; кроме того, свет там был чистый и холодный, как в монастыре, и мои картины, свободно развешанные по беленым стенам, светились, будто пойманные бабочки под стеклом. Здесь я был Верховным жрецом, а Эффи – моей прислужницей, ее милое личико смотрело с ярких полотен, и бледных пастелей, и толстых пачек рисунков на коричневом пергаменте; Эффи моего сердца, нетронутая проклятием нашего жара и нашей плоти. В ту ночь – уже не в первый раз – я спал в студии, на узкой кровати, той самой, где она позировала для «Сна сестры» и «Спящей красавицы». Хрустящие крахмальные простыни остужали мою пылающую кожу, и я смог наконец испытать удовлетворение.

Я вернулся на следующий день в десять. Слуги сказали, что врач ушел рано утром. Тэбби Гонт, наша экономка, сидела с Эффи почти всю ночь и поила ее опиумом и теплой водой. Когда я вошел в комнату больной, Тэбби подняла глаза и отложила рубашку, которую подшивала. Она поспешно встала и поправила чепец на непослушных седых волосах; вид у нее был усталый, глаза красные, но улыбка – открытая, как у ребенка.

– Юная леди спит, мистер Честер, сэр, – прошептала она. – Доктор говорит, она немного ослабла, но жара нет, благодарение Богу. Он сказал, несколько дней в постели.

Я кивнул:

– Спасибо, Тэбби. Принесите миссис Честер горячего шоколада.

Я повернулся к постели, на которой лежала Эффи. Ее светлые волосы рассыпались по одеялу и подушкам, во сне она подложила руку под щеку, словно маленькая девочка. Мне с трудом верилось, что ей восемнадцать и она только что разрешилась первым ребенком. Я невольно содрогнулся от этой мысли. Вспоминая, как она выглядела, как ощущалось ее беременное тело под одеждой, когда я прикасался к ней, я чувствовал себя нечистым, тревога наполняла мою душу. Лучше видеть ее вот так, в постели, тонкая рука прикрывает глаза, Эффи учащенно дышит, сорочка вздымается и опадает, тонкий изгиб грудей (это слово растревожило меня даже в мыслях, и я гневно его отбросил) едва различим.

Нежность внезапно переполнила меня, и я целомудренно коснулся ее волос.

– Эффи?

С тихим стоном она пыталась проснуться. До меня донесся ее аромат, острый запах талька, жара и шоколада, запах ее детства. Ее глаза открылись и пристально уставились на меня, и она вдруг села, резко, виновато, словно школьник, заснувший на уроке.

 

– Я… мистер Честер!

Я улыбнулся.

– Все в порядке, моя дорогая. Не двигайся. Ты еще очень слаба. Тэбби сейчас принесет тебе теплое питье.

Глаза Эффи наполнились слезами.

– Простите, – нерешительно сказала она. – Я упала в обморок… ну, в церкви.

– Все в порядке. Просто ложись тихонько. Вот так, я посижу рядом и буду держать тебя за руку. Так ведь лучше?

Я присел на кровать и подложил ей под спину подушку. Обняв ее за плечи, я увидел, как лицо ее успокоилось и на губах появилась мечтательная улыбка. Все еще в полусне, она пробормотала:

– Так хорошо, очень хорошо. Прямо как раньше… как раньше, до того как мы поженились.

Я невольно напрягся, и, когда смысл сказанного проник в ее лихорадочные мысли, Эффи вздрогнула от ужаса.

– Ребенок! Что с ребенком?

Я невольно отпрянул. Думать об этом было невыносимо.

– Генри, пожалуйста, скажи мне! Пожалуйста, Генри!

– Не называй меня так! – рявкнул я, вскакивая, но, взяв себя в руки, заговорил с прежней лаской: – Постарайся понять, Эффи. Ребенок был болен. Он не мог выжить. Слишком маленький.

Громкий безудержный вопль вырвался из уст Эффи. Я взял ее за руки, не то умоляя, не то браня.

– Ты слишком молода, чтобы иметь ребенка. Все это было неправильно. Это была ошибка. Это…

– Не-е-е-е-ет!

– Прекрати шуметь!

– Не-е-е-е-е-ет!

– Прекрати!

Я потряс ее за плечи, и она инстинктивно подняла руки к лицу, глаза горели, щеки побелели от слез. На какой-то миг ее слезы показались мне столь эротичными, что я отвернулся, сердито покраснев. Я сказал мягче:

– Эффи, это к лучшему. Дорогая, теперь все может быть как раньше. Не плачь, Эффи. Просто ты слишком хрупкая, чтобы носить ребенка, вот и все. Ты слишком молода. Вот. – Я потянулся за стаканом и пузырьком с опиумом и отмерил шесть капель в воду. – Выпей, это успокоит нервы.

Я терпеливо держал стакан, пока Эффи пила, цепляясь за мою руку и глотая слезы вперемешку с лекарством. Я чувствовал, как ее тело постепенно расслабляется, и наконец она обмякла в моих руках.

– Вот умница. Теперь лучше?

Эффи сонно кивнула и уткнулась головой в мой согнутый локоть. Она пошевелилась, и в ноздри ударил резкий запах жасмина. Возможно, мне причудилось, не знаю – ощущение было таким мимолетным.

Девятка мечей[6]

4

Я проболела несколько недель. Зимняя погода препятствовала моему выздоровлению, я подхватила простуду, не успев оправиться после преждевременного рождения ребенка, и провела в постели еще некоторое время. Помню сочувственные гримасы на лицах, склонявшихся надо мной, но сердце мое замерзло; я хотела поблагодарить всех за беспокойство, но в словах не было никакого смысла. Тэбби (она жила с нами на Кранбурн, еще когда я была совсем маленькой) ухаживала за мной, и качала головой, и поила меня бульоном; юная Эм, горничная, расчесывала мои волосы, и одевала меня в прелестные кружевные ночные сорочки, и сплетничала о своей семье и сестрах в далеком Йоркшире; садовник Эдвин время от времени присылал несколько ранних крокусов или нарциссов со своих драгоценных клумб и ворчал, что «они подкрасят щечки молодой госпожи». Но даже их доброта не могла меня расшевелить. Я сидела у камина, завернувшись в толстую шаль, иногда с вышиванием, но чаще просто уставившись на огонь.

Уильям, который мог бы разбудить меня, вернулся в Оксфорд, где его ждала должность младшего научного сотрудника, и теперь разрывался между радостью от вознаграждения за долгие годы учебы и тревогой, что оставил меня в столь подавленном состоянии.

Генри был само внимание: почти целый месяц ко мне не пускали посетителей – он говорил, что никому не позволит меня расстраивать, – и он ни разу не уходил к себе в студию. Генри работал дома над дюжинами эскизов к моим портретам, но мне, некогда очарованной его работами, теперь было все равно. Раньше мне нравилось, как он меня рисует, выделяя глаза и подчеркивая правильность черт, но теперь его искусство оставляло меня равнодушной, и я удивлялась, что когда-то считала его талантливым.

Его картины, развешанные, как трофеи, по всем свободным стенам в каждой комнате, вызывали у меня отвращение. Но хуже всех была «Маленькая нищенка» в спальне, написанная, когда мне было всего тринадцать, – эта картина преследовала меня, как мой призрак. Лондонские трущобы воспроизведены в мельчайших деталях, от пара над тротуарами до сажи, опускающейся с мутного неба. Тощий кот обнюхивает дохлую птицу в канаве. Рядом сидит умирающая девочка, босая, одетая лишь в рубаху, ее длинные волосы свисают до земли. Разбитая чашка для подаяний лежит рядом на мостовой, лицо воздето к небу, и на нем играет случайный луч света. На раме, созданной по эскизам художника, выгравирована строфа из его собственного одноименного стихотворения:

 
Невинная, нетронутая лаской,
Свободная от грез земной Любви,
Оставь покровы смертной, слабой плоти
И, озаряясь, в выси воспари.
Небесные к тебе склонятся духи,
Хоть ты и выйдешь к ним из темноты,
А рядом на престоле Всемогущий,
И в вечной радости Его невеста – ты.
 

Когда-то я восхищалась мистером Честером – у него так легко получалось писать настоящие стихи. Я не терпела критики в его адрес, плакала в сердцах, когда мистер Рёскин[7] нелестно отозвался о его первой выставке. Я смутно помнила то время, когда поклонялась ему, берегла каждое написанное им слово, каждый выброшенный рисунок. Я помню свое благоговение и признательность, когда он предложил нанять мне учителей, радость, охватившую меня, когда я услышала, о чем мама говорит с Генри в библиотеке. Тетушка Мэй не одобряла брака с человеком настолько старше меня. Но маму ослепили мысли о благах, которыми мистер Честер мог обеспечить ее дочь, а меня – меня ослепил сам мистер Честер. В семнадцать лет я вышла за него замуж.

Вышла за него замуж!

Я яростно схватилась за иголку, нижний стежок – раз, верхний стежок – два, меня вдруг переполнила ненависть и злоба. Вышивка по рисунку Генри была наполовину готова: яркие, насыщенные цвета, спящая красавица на увитом розами ложе. И хотя работа была не закончена, лицо спящей девушки уже напоминало мое.

Верхний стежок – раз, нижний стежок – два… Я втыкала иголку, уже не заботясь о стежках, с растущей злостью прокалывала ткань, пронзая нежную вышивку золотой нитью. Забывшись, я плакала вслух, без слез – первобытный хрип, который при иных обстоятельствах привел бы меня в ужас.

– Что с вами, мисс Эффи?

От испуга Тэбби обратилась ко мне по-старому.

Вырванная из яростного транса, я вздрогнула и подняла голову. Пухлое добродушное лицо Тэбби расстроенно сморщилось.

– О, что вы наделали! Ваши бедные ручки… и ваша прелестная вышивка! Ох, мэм!

Я с удивлением заметила на руках кровь от дюжины уколов. Кровавые следы были и на рукоделии, лицо спящей девушки испорчено. Я уронила пяльцы и попыталась улыбнуться.

– О боже, – ровно произнесла я. – Какая я неловкая.

Тэбби начала что-то говорить, глаза ее наполнились слезами.

– Нет-нет, Тэбби, со мной все в порядке, спасибо. Пойду вымою руки.

– Но, мэм, вы, конечно, примете опиумную настойку! Доктор…

– Тэбби, будь так добра, убери мое рукоделие. Сегодня оно мне больше не понадобится.

– Да, мэм, – вяло ответила Тэбби, но не двинулась выполнять приказание, пока я не вышла, спотыкаясь, из комнаты.

Я нащупала дверную ручку окровавленными руками, точно лунатик, совершивший убийство.

Я была нездорова почти два месяца, пока наконец доктор не решил, что я достаточно поправилась и могу принимать посетителей. Не то чтобы их было много: мама заходила поболтать о нарядах и уверить меня, что я еще успею нарожать детей, дважды меня навещала тетушка Мэй и обсуждала привычные дела с непривычной для нее мягкостью. Дорогая тетя Мэй! Если бы она только знала, как мне хотелось поговорить с ней! Но я понимала, что, начав, должна буду выплеснуть на нее все, рассказать о том, в чем не готова была признаться даже себе, – и потому я молчала и притворялась, что счастлива и что в этом холодном и унылом здании я – дома. Конечно, мне не удалось обмануть тетушку Мэй, но ради меня она старалась скрывать неприязнь к Генри и роняла короткие натянутые фразы, выпрямившись в кресле.

Генри любил ее не больше, чем она его, ядовито отмечая, что ее визиты определенно меня утомляют. Тетя ответила какой-то колкостью. Торжествуя, Генри заявил, что, пожалуй, ей стоит воздержаться от посещения этого дома, пока она не научится разговаривать вежливо, и что он не намерен заставлять свою жену выслушивать подобное. Тетушку Мэй втянули в неосмотрительные препирательства и погребли под градом взаимных упреков. Я смотрела в окно на удаляющийся маленький серый силуэт на фоне мрачного неба и понимала, что желание Генри исполнилось. Я была только его, навсегда.

Пришел март, и, хотя по-прежнему было очень холодно, все-таки светило солнце и в воздухе чувствовался намек на скорую весну. Из гостиной открывается прекрасный вид на сад с прудом и аккуратными клумбами, и в то утро я позировала Генри у широкого эркера. Я была еще очень бледна, но яркое солнце согревало мои щеки и распущенные волосы, и я понимала, что довольна и благополучна.

Ах, если бы я была сейчас в саду, чтобы прохладный ветер шевелил юбки, чтобы влажная трава касалась лодыжек. Мне хотелось вдохнуть запах земли, лечь на нее, впиться в нее, кататься по траве, словно играющая кошка…

– Эффи, не шевелись! – Окрик Генри вернул меня в реальность. – Повернись в три четверти, пожалуйста, и смотри, чтобы цимбалы не падали, я за них, знаешь ли, немало заплатил. Вот, так лучше. Не забывай, если это вообще возможно, я хочу, чтобы картина была готова к выставке, а времени осталось не много.

Я приняла нужную позу и поправила инструмент на коленях. Последняя идея Генри – «Дева с цимбалами»[8]. Он работал над картиной уже четыре недели; я на ней предстану в виде таинственной девушки из поэмы Кольриджа. Генри она виделась так: «Девочка-подросток, вся в белом, сидит на садовой скамейке, поджав под себя ногу, трогательно погруженная в свои музыкальные занятия. За ней простирается лес, а вдали – сказочная гора».

Я знала стихотворение наизусть и нередко воображала «абиссинскую деву». Я осмелилась сказать, что, по-моему, она должна выглядеть куда ярче и экзотичнее, чем безжизненная девочка, которую я изображаю, но ответ мистера Честера ясно дал понять, сколь невысокого мнения он о моем вкусе – художественном, литературном или каком бы то ни было. Мои опыты в живописи и поэзии были тому подтверждением. И все же я помню кое-что, еще до того как Генри запретил мне тратить время на то, к чему у меня не было никаких талантов; помню, что смотрела на холст, как на яростный звездный водоворот, и чувствовала восторг – восторг и зарождающуюся страсть.

Страсть?

Первая ночь нашего супружества, когда мистер Честер пришел ко мне и в глазах его я увидела вину и волнение, научила меня всему, что следовало знать о страсти. Мой невинный пыл моментально остудил его возбуждение; при виде моего тела он упал на колени не от счастья, но от раскаяния. С тех пор его акт любви был актом покаяния для нас обоих – холодное неудобное соитие, будто сошлись два локомотива. После зачатия ребенка прекратилось даже это.

Я этого не понимала. Папа всегда говорил мне, что в физическом акте любви между мужчиной и женщиной нет вреда, он говорил, что это награда Бога за произведение потомства. Он часто повторял, что мы – существа чувствующие, невинные до тех пор, пока дурные мысли не нарушат этой невинности. Наш первородный грех заключался не в поиске знания, но в том стыде, который испытали Адам и Ева от своей наготы. Этот стыд изгнал их из райского сада, и тот же стыд не пускает нас в сад до сих пор.

 

Бедный папа! Он бы никогда не понял ледяного презрения на лице Генри, когда тот отпрянул от меня.

– Женщина, неужто в тебе совсем нет стыда? – воскликнул он.

Стыд? Я не знала его, пока не узнала Генри.

И все же во мне жил огонь, который не смогли погасить ни смерть ребенка, ни холод супруга. Иногда, сквозь ледяную пелену, что окутывала мою жизнь, я чувствовала шевеление чего-то иного, почти пугающего. Наблюдая за лицом Генри, когда он рисовал меня, я вдруг испытала отвращение. Я хотела бросить цимбалы на пол, прыгать, танцевать нагой под весенним солнцем, ничего не стыдясь. Не в силах побороть желание, я вскочила на ноги и отчаянно закричала во весь голос… Но Генри меня не слышал. Он все так же самодовольно рассматривал набросок, на секунду бросая взгляд на что-то позади меня и снова возвращаясь к рисунку. Я резко повернулась и увидела саму себя, в той же позе, с цимбалами на коленях.

Какое облегчение, какой восторг. Я никому не рассказывала о том случае в церкви, хотя часто думала о нем, убеждаясь, что причиной всему был опиум и вряд ли подобное повторится. Но в этот раз я уже целый день не принимала свои капли, я не была больна, не испытывала тошнотворного головокружения, как тогда. Я осторожно оглядела себя; мое новое «тело» было белой обнаженной копией того, что я временно покинула. Казалось, оно испускало призрачный серебристый свет. Я чувствовала ворс ковра под ногами и свежий воздух, ласкающий кожу. Меня переполняли энергия и возбуждение, все чувства обострились и обрели новые измерения вне суеты тела.

Я осторожно приблизилась к своему физическому телу, гадая, затянет ли меня назад, если я до него дотронусь. Рука прошла сквозь одежду и плоть, не встретив сопротивления. На миг я оказалась в странном, пограничном состоянии, тело, словно полуспущенная ночная сорочка, обвивалось вокруг моей настоящей, живой сущности. И я заставила себя вернуться. Какое-то мгновение мир неохотно приспосабливался ко мне, но затем я снова выпрыгнула, ликуя от того, что теперь, кажется, способна проделывать этот трюк, когда вздумается. Уверенность моя росла, и я беспечно пересекла комнату. Подталкиваемая новым желанием проказничать, я стала выписывать пируэты вокруг головы Генри, но ничто не отвлекало его от рисования. Спустившись, я подбежала к окну и выглянула на улицу, я была почти готова выпрыгнуть сквозь стекло, но боялась слишком удаляться от тела. Быстро обернувшись, я убедилась, что все в порядке, и, отбросив осторожность и все свои земные ноши, прошла сквозь стекло в сад.

Так, должно быть, гусеница мечтает о полете, такие сны видит куколка насекомого в темной шелковой колыбели.

А я? В какое хрупкое смертоносное создание вылупится моя куколка?

Буду ли я летать?

Или жалить?

4Счастливая карта Старших арканов. В прямом положении – надежда, обновление, открытие новых горизонтов, исцеление от недугов; в перевернутом – упадок духа, разочарование в близких, предупреждает о возможной духовной слепоте, не позволяющей заметить и использовать новые возможности.
5Послание к Галатам, 5, 16–20.
6В большинстве толкований карт Таро девятка мечей считается худшей картой в колоде. Она предрекает смерть, неудачу, крайнее отчаяние.
7Рёскин Джон (1819–1900) – английский писатель, искусствовед, критик.
8Образ из поэмы «Кубла Хан, или Видение во сне» английского поэта-романтика Сэмюэла Тейлора Кольриджа (1772–1834).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru