bannerbannerbanner
Я – прИступник

Данила Решетников
Я – прИступник

– Затем, что барыг на тюряге морщат. Они бабки платят, сигареты завозят. Сечешь?

– Секу. Но я только хранил. Продавать я не продавал.

Мужичок улыбается еще более зазаботно.

– Ну это уже смотрюган с тобой разберется, – говорит он. – Здесь ты не задержишься.

Я киваю ему одобрительно, а у самого уже ноги подкашиваются. Морщат, значит. Придется тебе нелегко, Дмитрий Алексеевич. Мало того, что на срок заехал, так еще в сословие низшее. Крепись.

– Ты первоход, что ли? – звучит очередной вопрос из потресканных губ.

– Наверное, – отвечаю я. – Первоход – это…

– Ну, в первый раз ты заехал? Раньше же не сидел?

– Нет.

– Значит, первоход, – подвел итог мужичок, обрастая довольным видом. – А вот я второход. Две ходки у меня до этого было. По одной три топнул, по второй пятак строгача. За покушение на убийство. Не добил одну суку. Потом весь срок жалел, блять.

– Девушку что ли? – любопытствую я, усаживаясь напротив.

Мужичок вспылил.

– Да какую, блять, девушку! Суку я не дорезал! Сдал подельник меня, вот я его на пику и посадил.

– Пику?

– Пика – это нож, заточка, понимаешь?!

– Понимаю.

– Ну и не съебывай мне башку! Сроку у тебя будет, че у дурака фантиков. Успеешь изучить цинки.

Я снова киваю. Дальнейший наш диалог превратился в травлю ядреных баек. Мужичок рассказывал с желанием несомненным про свою первую делюгу (совокупность предпринятых действий, за которые в итоге его посадили), как они с подельником нагибали одну лесопилку под Барнаулом, затем перешли на более лакомые кусочки, где по итогу и были взяты с поличным. Потом что-то про общий режим и какую-то лохмачевку. Но я это смутно помню. Да и вам, пока что, знать все это вовсе не обязательно. И мне бы не знать. Но я уже, к превеликому сожалению, знаю.

– Жрать будете? – слышится гадкий крик со стороны выхода.

Я поворачиваю влево свою башку и вижу в центре двери окошко, откуда торчит голова мужика с большими, свисающими щеками. Мой сокамерник одноглазый бегло хватает со столика металлическую тарелку и отдает ее мужику. Тот забирает ее и, спустя секунды, возвращает обратно с какой-то кашей; серого, неприятного цвета.

– Яченька, – с довольным видом забирает тарелку сокамерник и ставит ее на стол.

Я сижу, смотрю на него и думаю, как это кушать.

– Тебе особое приглашение надо?! – орет из окошка щекастый.

Я отвечаю, в надежде, что меня не покормят:

– У меня тарелки нету. И ложки.

– Иди сюда!

Я встаю с кровати, неохотно подступаю к окошку – оттуда мне протягивают тарелку с горячей кашей, от которой еще идет пар, и бросают в нее столовую ложку.

– Только помой потом и верни, – наказывает мне мужик, отдающий тарелку. – Понял?

– Понял.

– Все, начальник, – недовольным тоном говорит мой сокамерник. – Закрывай кормяк.

«Значит, кормяк. Вот, как называется это окошко», – подумал я и уселся за стол, бросая тарелку, от которой на руках у меня едва не остались ожоги.

– Это алюминиевая посуда, – вынимает одноглазый изо рта ложку. – Она очень легко нагревается.

– Я уже понял, – говорю ему, ухмыляясь.

Мужичок продолжает что-то жевать, хотя каша была очень жидкая, после чего переходит к суждениям исключительно философским.

– На самом деле, – проронил он с лицом задумчивым. – Подобной посуды уже почти нигде нет. Она – пережиток прошлого. Будущее за пластиком. На второй ходке я весь срок кушал из пластиковой посуды.

Я кивнул ему, размышляя о том, что пластиковая посуда и впрямь намного удобней. А потом вновь унесся в воспоминания. Я должен все изменить, должен все исправить. Но как? С тревогой, безразлично внимая речам собеседника, я от каши серой свой нос воротил. И так, и этак она не лезла в рот, а когда с трудом попадала, немедленно вырывалась наружу. В оконцове я съел пару ложек, остальное в сортире вытряхнул. Подошел к умывальнику, а там ни губки, ни средства моющего. Только мыло лежит какое-то непонятное, очень схожее с тем, что давали в цоколе «госнаркоконтроля», чтобы я отмывал чернила. Открыл водичку. Холодненькая. «Супер», – подумал я, протер остатки каши с тарелки пальцами, тоже самое выполнил с ложкой и поставил посуду на стол, ожидая, когда кормяк откроется снова. Но почему-то открылась дверь.

– Заходи, – раздается гнусавый голос.

В камеру зашагивает взрослый парень высокого роста. Тормозит на пороге, ждет, когда дверь закроется, а потом внезапно кричит:

– АУЕ!

– Жизнь ворам! – отвечает криком ему одноглазый.

– Вечной! – завершает перекрик парень и с улыбкой идет пожимать нам руки.

Я двигаюсь дальше, чтобы он мог присесть на кровать. Но тот продолжает стоять.

– Как звать тебя? – любопытствует мужичок. – Или прицеп какой есть?

– Мокрухой дразнят.

– А меня Женька Старый, – улыбается одноглазый. – За че заехал не спрашиваю.

– Еще бы, отец.

После приятного знакомства парень косится на меня. Мужичок это замечает.

– А это первоход, – отвечает он ему за меня. – По политической загремел. По тяжелой.

– Барыга что ли? – смотрит на меня парень глазами всепожирающими. – Торговал? Слезами материнскими наворачивал?!

– Нет. Только хранил, – отвечаю я.

– Че ты прихуяриваешь, а?! Я тебе щас всю кабину расколочу! Лезь на пальму!

От волнения я растерялся. Куда нужно лезть?

– На ветку залазь, говорю! И чтобы я вообще внизу тебя не видел!

Одноглазый дважды хлопает по матрасу на втором ярусе, подсказывая мне направление. Я спешно забираюсь наверх и с трудом выдыхаю страхи.

– К стене отвернись! – продолжает гневаться парень.

Я ложусь на голый матрас, толщиной со спичечный коробок и отворачиваюсь к стене. В мой адрес сыпятся комментарии. Мол, на тюрьме меня жестко нагрузят, жить я буду только на втором ярусе и слазить с него исключительно в туалет и покушать. Однако за столиком камерным про меня так же быстро забыли и обсуждать меня окончательно прекратили минут через двадцать. Я гневался изнутри. Но силы кончались. Я начал медленно засыпать под рассказы парня о том, что он служил в «ВДВ», что прыжков у него почти сотня, а за убийство ходка вторая. По первой он отсидел семерку. В Иркутске, что ли.

Свет, исходящий от лампы, что горела над дверью, стал заметно тусклее, а сон мой значительно ближе. Разговор, между сидящими внизу ребятами, подутих. Я в последний раз промотал кинопленку своих теплых мгновений с Настей и уснул так крепко, что глаза смог открыть не скоро. Даже очень не скоро…

2. С головой в унитаз

«Захожу я однажды в камеру. Там урки. Человек десять. Один из них подходит и говорит таким жадным голосом:

– Вилкой в глаз или в жопу раз?

Я разворачиваюсь, начинаю лупить по двери руками и ногами, что было мочи. Урка кричит:

– Ты чего?

Я отвечаю, обернувшись в полоборота:

– Да что-то я среди вас ни одного одноглазого то не вижу!»

Утро. Камера. ИВС. До изнеможения холодно, мерзко и одиноко. Я выглядываю сверху из-за матраса. Одноглазый снова лопает кашу, будто этот процесс у него и не прекращался. Парень спит, лежа на первом ярусе подо мною, свет вновь горит на полную мощность.

– Ты баланду будешь? – заметил одноглазый, что я проснулся. – А, барыгосик?

Я отвечаю ему положительно, слазаю, с горем пополам забираясь в свои кроссовки, хватаю тарелку, в которой уже лежит каша и начинаю есть стоя, боясь присесть.

– Думаешь, влезет больше? – с ехидной ухмылкой спрашивает у меня мужичок. – Вчера ты совсем ни хера не поел.

– Знаю. Просто кусок не лез в горло.

– Надо привыкать потихоньку. Этот нектар Богов тебе еще долго вкушать.

– Думаете, долго?

– Ну…лет десять, наверное. Я не знаю, какая там сейчас проходная.

И снова ком в горле. Ну зачем я только спросил?

– Да ты не мороси, – с напутствием произнес одноглазый. – Будешь гнать за срок – еще хуже сделаешь. Так что главное вовремя смириться с тем, что произошло. Что уже ничего не исправить.

Теперь всякий аппетит уж точно сошел на нет. Я поставил тарелку на стол чуть громче, чем надо, как мне показалось, и тут же взглянул на парня, обрастая невольным страхом. Тот перевернулся на другой бок, причмокнул дважды губами и сладенько засопел. Я выдохнул с облегчением.

– Ссышь? – усмехнулся опять одноглазый.

Я промолчал.

– Ну ссы, ссы, – продолжил он издеваться. – Статейка у тебя нездравая. Почетом уж точно пользоваться не будет. Так что крепись, парень.

Из-за спины раздался звонкий удар по металлу. Я повернулся. Это ударили по двери.

– Парейко? – прозвучала моя фамилия громогласно, с вопросительной интонацией.

Я подошел к двери.

– Парейко? – спросили повторно и я увидел в большом глазке человеческий глаз, отчего испугался немного, но тут же ответил:

– Я здесь. Что случилось?

– Собирайся. У тебя суд.

Я забегал глазами по камере. Одноглазый смотрел вопросительно.

– Хули ты заметался, че жид в НКВД. Чай дохлебывай и уебывай, – добавлял он с негодованием. – Посуду помыть не забудь.

Однако я не успел. Дверь открылась практически сразу после его бурной речи. Мужчина в форме попросил настоятельно пройти меня в сторону выхода. Я качнулся в сторону одноглазого неуверенно, но потом отступил обратно.

– Ты охуел, что ли?! – кричал одноглазый. – Посуду я за тебя мыть буду?!

Но я уже вышел из камеры. Дверь захлопнулась с ярым грохотом, и я больше его не слышал.

Дальше все было так: нас построили вдоль стены – меня, двух парней из соседних камер и девушку. Очевидно, они, как и я, спешили на судебное заседание. Нашу маленькую колонну двое ребят по форме быстро провели к выходу и загрузили в просторный автомобиль, с виду напоминающий грузовик. Кажется, он называется «АвтоЗак». Там уже находились люди в гражданской форме (другие задержанные), которые смотрели на нас глазами унылыми, никому не нужных и брошенных беспризорников.

 

– Сюда давай, – толкает меня в спину один в погонах, чтобы я лез в металлическую кабинку, видимо, специально предусмотренную для заключенных. – Ну, быстрее, блять, мы не в музее!

Я послушно забрался внутрь, уселся на ледяной поджопник, скривил ноги так, чтобы кабинку можно было закрыть и увидел, как легко и просто отделяюсь от остальных. Девушку посадили в такую же капсулу, но напротив. Ее вид был еще более удрученным.

– Рыжий? – услышал я голос своего друга из-за стены. – Это ты?

– Я, я, Лех. Вы оба здесь? Я подумал, что вас отпустили.

– Да ну нахер. Кто нас отпустит? У нас статья особо тяжкая.

– Особо тяжкая? – переспросил я. – Поэтому мы едем в кабинках?

Он рассмеялся.

– Это стакан называется. Они сделаны для тех, кто едет по изоляции.

– По изоляции?

– Ну, да. Чтобы подельники между собой не пересекались.

Теперь все встало на места.

– Понял, – произнес я с душевной грустью. – А Илюха здесь?

– Естественно! – послышался в подтверждение его жизнерадостный голос издалека. – Я, в отличие от вас, хотя бы улицу вижу, неудачники!

Очевидно, он ехал вместе со всеми. Так сказать, в общей массе. Однако мы неожиданно, друг для друга, затихли, понимая, что все не так уж и весело. Железо «автозака» гремело на каждой кочке, я смотрел вниз, ничего не видел, поднимал голову и сквозь щели пытался разглядеть что-то. Но это самое что-то уверенно от меня ускользало, демонстрируя фигу с маслом, меняя темный оттенок на светлый, а потом и в обратном порядке, сводя с ума мое зрение, мозг и допивая последние капли надежды на светлое будущее.

– Рыжий? – позвал Леха в полголоса, из-за тонкой, холодной стены. – Тебе страшно?

– Не без этого, Лех.

– Мне тоже. Думаешь, нас посадят?

– Не знаю, – разочарованно выплевывал я себе под ноги. – Будем надеяться, что нет.

За стеной зашуршала куртка.

– Адвокат сказал, – протянул нерешительно Леха. – Что шанс есть только у одного. Мол, посадят всех, но у одного есть шанс получить поменьше.

– Насколько меньше?

– Я не знаю, – сказал он, будто фальшивил. – Но уж пусть лучше хоть один из нас от всего этого спасется, нежели всем троим под гильотину ложиться.

Его голос звучал трусливо. Нет, это было не предубеждение. Все наши голоса так звучали. Но я знал его не один день и не один месяц, чтобы уверенно заключить – он боялся по-настоящему. Сейчас, когда мне уже давно известно, как закончилась эта история, а ты, мой дорогой читатель, лишь начинаешь в нее погружаться, хочу выразить свою искренность и признаться, что никаких поспешных выводов я не делал в те ужасные десятки минут, часы, дни, недели. Я просто пытался победить самого себя, страх, отчаяние в себе побороть. Но не более. На более не хватало рассудка. А рассудительность в те мгновения была превыше всего.

«Автозак» резко остановился. Нас качнуло вперед. Затем медленно отпустило назад. Внутри одной сплошной железяки сохранялась мертвая тишина. Словно тех, кто откроет рот, по головке уже не погладят. Моя кабинка со скрипом открылась настежь. Мужик в черно-синих тонах камуфляжа заглянул в нее и попросил меня выйти, как можно скорее. Я вышел. Дверь «автозака» открылась и я, в один шаг, переместился на асфальтированное крыльцо. Не успев даже глянуть по сторонам, я очутился в каком-то подвале, где по правую и левую руки снова были металлические калитки под ключ; следом зашли молодые ребята с погонами, наверное, молодыми и, зыркнув на меня, улыбнулись.

– Где-то я тебя уже видел, – промолвил один из них, сделав прищур правым глазом и будто пытаясь выяснить – где и при каких обстоятельствах. – Ты в шараге 6-й учился?

Я мотнул головой из стороны в сторону.

– Странно, – взболтнул он. – А лет сколько?

– Девятнадцать.

– Да ну нахер?! – выкатил паренек от изумления очи на лоб. – Такой молодой?!

Я кивнул. Кивнул так, будто он раскрыл тайну мироздания быстрее меня.

– А приехал за че? – спросил он.

– Два два восемь.

– А часть?

– Четвертая.

– Ебануться! – сказали хором они вдвоем, снимая шапки с кокардами. – Соболезнуем.

Спасибо. Только это дурацкое слово, приправленное черной самоиронией, пришло на мой робкий ум. Прошло еще секунд несколько и следом за мной появились другие зэки. В их числе был Илюха, с улыбкой от уха до уха, и Леха с лицом погибающего солдата. Нас разместили в разные комнаты. Конвой называл их боксами. Как коробка, с английского. Зэки, как оказалось, придерживались той же терминологии. Или наоборот. Я не знаю. Но нас в боксе было двое: я и смуглый мужик в годах, который ласково называл эту комнату боксиком.

– Володя, – протянул он мне свою руку.

– Диман, – пожал я ему в ответ.

– Первый раз?

– Да.

Его голова качнулась в глухом смирении. И да, да. Все. На этом наш диалог завершился. Володя был неболтлив, я тоже. Боксик по размерам выглядел чуть больше обычного туалета. Вдоль стенок стояли лавки. На одной разместился Володя, на другой я. Он положил куртку себе под жопу, потом достал из-за спины какую-то белую коробушку, оторвал с нее кусок скотча и принялся вынимать содержимое: какие-то блестящие упаковки, пакетик чая, стакан одноразовый, сахар в индивидуальном пакетике и печенье. Володя дважды ударил в кормяк своим кулаком темнокожим, после чего громко и сипло крикнул:

– Старшой!

Я обратил внимание, что глазка на двери здесь не было. Кормяк отворился почти моментально.

– Че надо? – недовольно спросили оттуда.

Володя протянул свой стаканчик.

– Кипятку налей.

Старшой молча забрал стакан, захлопнул кормяк и ушел. Вернулся минут через пять. Отдал воду, от которой херачил пар, и дождался заветного:

– От души.

Володя произнес это с теплотой. Он вынул из коробушки небольшой блестящий пакетик, зубами откусил у него верхушку и высыпал содержимое в кипяток, Содержимое было розовым. Казалось, что чересчур.

– Кисель в этих сухпайках просто замечательный, – улыбнувшись, сказал Володя. – Советую попробовать. Будешь?

– Нет, спасибо. Я не хочу.

– Ну, смотри. Нам тут долго сидеть. Если аппетит проснется, хватай галеты, – ткнул он пальцем на, лежащее рядом, печенье. – Они очень сытные.

Я кивнул. Да, в очередной раз. Последние сутки я кивал чаще, чем разговаривал. Так было проще. Вроде как и сдержанность, и скромность свою демонстрируешь. А в местах, в которых я оказался, скромность, наверняка, оценят выше всего остального. Но это были только догадки. Из знакомых никто никогда не сидел. Из родных тем более. Такой вот первый гадкий утенок из меня получился. В семье, как говорится, не без урода. «Но может и меня не посадят?» – размышлял я, облокотившись на холодную стену.

Володя кисель допил быстро. Заел его парой галет, расстелил куртку по всей скамейке, после чего довольный и сытый брякнулся спать. Когда он улегся, я вдруг увидел, что на том месте, где он сидел, вся стена была разрисована. Основным рисунком (примерно полметра высотой) здесь значилась голая девушка, с четко выверенной геометрией на груди (каждая молочная железа состояла из двух парабол и точкой со средним значением), неестественно тонкой талией и небольшим островком волос поверх того места, чье имя принято произносить вслух лишь на уроках биологии, анатомии, и в случаях, требующих определенной резкости. Девушка эта вовсе не пробуждала в штанах моих возбуждение, вызывая только неудержимые приступы колкого смеха. А потому я быстро переместил свой взгляд на соседние иллюстрации. Рядом были написаны уже знакомые «АУЕ» и «ЖИЗНЬ ВОРАМ!», а также фамилии местных судей и характеристика каждой на русском матерном. Были и даты, и статьи уголовного кодекса, и даже информация о том, что у двух судей дочери скончались от передоза и теперь они «лупят по бане». От последнего словосочетания перед глазами возникла картинка с парной и вениками березовыми. Но оно ведь явно обозначало что-то другое…что-то не очень хорошее…полюбому.

– Парейко! – громко рявкнули через пару часов, пробудив меня ото сна.

Я открыл глаза и мгновенно поднялся на ноги. В дверях бокса стоял один молодой парнишка из бригады тамошнего конвоя. Тот, что кого-то во мне узнал. Я глянул в сторону. Володя лежал на скамейке, укрывшись своей зимней курткой и недовольно из-под нее щурился. Очевидно, и его разбудили.

– На суд проходим, – добавил гарсон в погонах. – Заседание не задерживай.

Я послушно ступил за ним, но стоило мне только покинуть боксик, как он выдернул браслеты из-за спины и защелкнул у меня на руках. Только почему-то спереди, а не сзади.

– Бежать то не собираешься? – спросил он, улыбаясь на одну сторону.

Я пытался отвечать остроумно.

– Да вроде пока не планировал.

– Ну смотри. Я тогда сильно не буду затягивать, хорошо? Не жмет тебе?

– Вообще идеально. Чувствуется профессиональный подход.

Однако мое чувство юмора конвоир явно не оценил.

– Ладно, пошли, подход. Не отставай.

И тут предстояло самое непростое. Мы поднялись по лестничной клетке. Я шел, волочась за ними. Они обернулись раз, два, затем и вовсе бросили эту затею, когда мы оказались на большом, широком, освещенным множеством длинных ламп, коридоре. Я поднял глаза и увидел, как ко мне подбегает мама, обнимает меня, жмется к моему уху. Конвоир оттаскивает ее, но с трудом. Она плачет, прикрывает ладонью рот, шепчет: «Сыночка, дорогой…» Мои глаза теперь тоже на мокром месте. Рядом стояла Настя, ее слезы тоже текли по щекам. Потом отчим Илюхин, его супруга, отец нашего общего друга Артема, седым волосом нагнетающего страх и тоску на юное хрупкое сердце. Следом Лехина мать, затем еще кто-то. Все они тянулись вдоль длиннющего, казалось, нескончаемого холла. Мне было так стыдно, что я не просто хотел провалиться сквозь землю на глубину самой чистой скважины, но и вовсе исчезнуть с этой планеты, чтобы никогда тут не появляться. Еще ни разу в жизни мне не было так хреново. Словно все то дерьмо, что сводило меня с ума последние сутки, дружно скооперировалось и с силой плюхнулось на башку. Я заходил в зал суда, отбрасывая с висков стекающие фекалии, однако вонь была уже невыносимой. Меня завели в какую-то клетку. Сняли наручники. Посадили на лавку.

– Подсудимый, встаньте, – обратилась ко мне толстая рыжая тетка с грубым, пропитым голосом, одетая в черную мантию. Вероятно, судья.

– Вам подозреваетесь в совершении преступлений, – продолжила она говорить, взяв в руки какой-то листочек. – По части третьей статьи тридцатой части четвертой статьи двести двадцать восьмой прим один и части первой статьи тридцатой части четвертой статьи двести двадцать восьмой прим один Уголовного Кодекса Российской Федерации.

Звучало все это ужасающе. И зал выглядел ужасающе. Я представлял себе иначе его. Как в фильмах американских. Большой, с несколькими рядами напротив трибуны судьи для родных и близких, обвинительной атмосферой. А выглядел он по-российски: квадратура, как у кабинета начальной школы, две парты (по одной на прокурора и адвоката), стул на колесиках под жопой у жирного председателя справедливости и портрет Путина, висящий на одном гвоздике, чуть завалившийся на бок. А атмосфера дерьмовая. Не обвинительная.

Я трясся, дрожал, не мог поднять провинившееся глаза. Мать находилась в зале, прямо напротив меня. Вместе с отчимом. Потом выступал адвокат. Он предложил суду отпустить меня под залог в полмиллиона рублей. Я сразу начал думать, откуда у матери столько денег. Неужто машину продали? Мне стало еще хреновей.

– Суд вас услышал, можете сесть, – обратилась судья к адвокату. – Давай послушаем, что скажет следователь…эм…как вас, простите?

Высокий, статный мужчина поднялся на ноги и представился:

– Панфилов Юрий Михайлович.

– Вам слово, Юрий Михайлович.

Он тоже взял в руки листочек. И тут понеслась. Вашему вниманию я представлю концовку его ораторского насилия.

– Я считаю, что нет оснований для того, чтобы отпускать Парейко Дмитрия Алексеевича под залог, так как преступления, в которых он подозревается относятся к категории особо тяжких, за которые предусмотрено наказание в виде лишения свободы сроком до двадцати лет. В связи с чем, ходатайствую о заключении Парейко Дмитрия Алексеевича под стражу с пребыванием в следственном изоляторе сроком на два месяца.

До двадцати лет лишения свободы…что же я такого наделал? Ноги мои подкосились. Я свалился на лавку, будто мешок с картошкой. В глазах потемнело, на лбу капли холодного пота. Я не знаю, что делать дальше…я не знаю, что делать дальше…

– Подсудимый! – раздался сдавленный крик.

Я попытался поднять свои веки. Мир превратился в запотевшее зеркало ванной. Разобрать невозможно было ни речи, ни образа, ничего.

– Подсудимый! – заорали повторно. – Встаньте, чтобы суд зачитал вам постановление!

 

Пробку в заложенном ухе мне прострелило насквозь. Звук сочился туда, точно в горло армянский коньяк из дубовой бочки. Ухо грелось сродни гортани, во все тело приходила расслабленность. Я слышал, я легко уже различал нервный голос судьи и дерзкие указания конвоира. «Нужно вставать», – шептал мне внутренний Дима. Но сил не было даже вдохнуть в себя воздух весь этот напряженный.

– Вставай! – ударил гарсон по клетке своим ключом.

Я начал руками себе помогать. Получилось оторвать свою тощую задницу от лавки, но ненамного. Однако рыжей толстухе в темном ее одеянии вполне хватило и этого, чтобы приступить к завершающей фазе.

– Зачитывается постановление…при секретаре Корецкой…суд постановил…избрать Парейко Дмитрию Алексеевичу меру пресечения…с пребыванием в СИЗО до 29 января…

Тот миг показался мне целой вечностью. Вот, знаете, как в фильмах: играет трагичная музыка, съемка замедленная, показывают лица проникновенные. В такие моменты прекрасная половина человечества с трудом сдерживает эмоции. Потом говорит, что фильм трогательный. Так вот. Все намного страшней, если фильм превратился в реальность. А если тебе еще и главная роль досталась…Тяжело описать, что я пережил в те минуты. Человек, который писал про ледяное сердце у Кая, наверное, и не задумывался о воспалившихся чувствах его сестры – Герды. И я, когда читал, не задумывался. Да и вы тоже.

Парни в камуфляжной обертке провели меня обратно по коридору. Там уже стояли Илья и Леха. Правда, лампы горели тускло, родные смотрели еще более опечаленными глазами, словно никак не могли поверить в случившийся юношеский коллапс. Прежде, чем нас троих спустили обратно в бокса, конвоиры поставили каждого лицом к стенке и приказали не двигаться. Я аккуратно повернул голову, увидел отца Артема, что взирал на меня с горькой миной и, еле слышно, чуть разомкнув соленые губы, ему протянул:

– Простите.

Конвоир мгновенно отреагировал.

– Рот закрой. Голову к стене поверни.

Однако сказал он это в манере спокойной. Словно упрашивал. Будто и сам понимал, как тяжело сейчас и нам, и родным, и близким.

Через пять минут нас отвели обратно в бокса. Володя спросил, потирая глаза свои сонные:

– Ну че?

Я тихо ответил:

– Два месяца. До 29 января.

Он махнул рукой:

– Тебе еще не раз продлят. Скоро для тебя эта процедура станет обыденной.

Я кивнул ему, но в душе согласным не числился. Мне казалось, что два месяца – это невообразимо длинный отрезок времени, если проходит он у тебя в старой тюремной камере. Пока мы сидели в боксах и ехали обратно на ивс в тесных, холодных стаканах, я строил планы о том, как закрыть в универе сессию, если через два месяца меня выпустят, как обойтись с путевками, которые, по всей видимости, нам с Настей больше не пригодятся, что сказать маме и деду при встрече и что, вообще, делать дальше.

По приезду на ивс, меня поместили в камеру-одиночку. Там я провел еще часа три, испуганно дергаясь каждый раз, когда кто-то подходил к двери. Мне нравилось находиться тут одному. Одному как-то поспокойней. «Одноглазый, наверняка, сейчас в ярости», – подумал я и улыбка, впервые за сутки, появилась на моем лице искренне. Я ходил взад-вперед, потом из стороны в сторону, посидел, полежал и дождался.

– Парейко, на выход, – убрав верхний держатель, открыв дверь на распашку, протянул мне мужик с блестящими золотыми погонами. – Карета ждет.

Я снова оказался на коридоре в окружении таких же потерянных личностей, не имевших и малейшего представления о том, куда отправляются. Нас собрали, построили, закинули в «автозак». Друзья мои уже были тут. Я попытался прорваться к ним (они оба сидели в большом отсеке). Как ни странно, конвой в стакан меня не отправил. Я прошел в отсек и легко уселся напротив. Мы молча сидели и переглядывались, терпеливо ожидая, когда тронемся наконец и оркестр из железяк заглушит любую нашу беседу.

– Ну как? – весьма абстрактно спросил Илюха, когда мы отъехали.

Я глубоко вздохнул.

– Да никак, – посмотрев на парня с опущенной головой, сидящего рядом, ответил я. – Жизнь – боль.

– Не теряешь чувства юмора?

– Стараюсь. Хуево получается.

Разговор между нами не клеился. Поджав губы, мы смотрели в глаза друг другу и не знали, что говорить. Не знали, как оправдаться. Не знали, как выбраться из того унитаза, в который мы вместе забрались. Опьяненные атмосферой тяжелой, осрамленные толстой Фемидой1, наши души парили неподалеку, наблюдали со стороны. Им было очень страшно. Весь этот страх выражали наши юные лица.

– Подвинься, – Илюха привстал и подсел по соседству, толкая меня в самый угол. Потом шепнул на ухо: «Когда в хату зайдешь, спроси: Хата людская, черная? Если скажут нет, то шуми мусоров. Пусть выводят.

– А что это значит?

– Это значит, что хата красная. Там сучки мусорские живут. Бляди всякие.

Я взглянул на друга своего удивленно.

– Откуда ты это знаешь? – спросил я шепотом.

Он неожиданно замолчал, затем развернулся. Несколько парней смотрело прямо на нас. Мы ощутили себя неловко, но вскоре попытались сделать вид свой невозмутимым, после чего Илюха сказал вполголоса:

– Потом, рыжий. Просто доверься мне.

И мне ничего больше не оставалось. Я одобрительно качнул головой в очередной раз, с внутренней болью взирая на то, как рушатся наши судьбы.

Меньше, чем через час, мы оказались в следственном изоляторе. Схема передвижений была все та же. Вышли из «автозака», построились у стены внутри здания. Ребята в форме на рожу мою и моих друзей посмотрели, слегка нахмурившись.

– Свежачок подъехал, – сказал самый лысый из них. – Давай их по разным боксам.

За этими словами таилась целая череда изнурительных испытаний. Грязные, вонючие комнаты, в которых мы оказались по одиночке, отдавали удушающим равнодушием к человеку. Словно с людьми обращались тут, как с животными. Этого засуньте туда, этого сюда, снимите трусы, присядьте, повернитесь…тьфу! «Тюрьма и вправду бесчеловечна», – подумал я. Теперь мне велено выдавить весь этот гной на своем лице. А я прыщи давить не хочу. Мне еще мама говорила их не давить.

После многочасовых посиделок в неуютных боксах, наедине с тишиной и унынием, нас отправили в какой-то обширный зал, где глаза уставшие вновь слепили яркие лампы, повсюду стояли ширмы, словно тут собралась бесчеловечная медкомиссия.

– Шагай вперед, – подтолкнул мужик в камуфляже.

Измерьте рост, вес, померьте давление, проведите осмотр на наличие ссадин, царапин и синяков, после чего отправьте в длинную очередь на главный трэш-тэст вечерний: подойдите ближе, снимите трусы, присядьте, еще, еще и еще. Я стоял пятым и долго думал, для чего проводят эту необычную процедуру. Сбитая, активная женщина внимательно смотрела на пол, когда перед ней взялся приседать очередной бедолага. И все бы ничего, я бы так и мыслил в подобном направлении дальше, но тут подошла очередь человека передо мной и случилось нечто, отчего слово «апофеоз» приняло более глубокое значение в моей личной мозговой википедии. Молодой парень (ростом под два метра) о чем-то тихо пытался сказать «милой леди», прильнув к ее уху на довольно интимной дистанции.

– Обиженный? – переспросила она, как бы уточняя услышанное. – Педик что ли?

Парень смутился, но взялся рьяно противиться.

– Да нет же. Просто гей.

Женщина выпучила глаза, закинула в рот жвачку, после чего спросила у молодого человека, как бы витиевато:

– У тебя тачка есть?

Он отрицательно покачал головой.

– Ну а дом? Или квартира, на худой конец, есть у тебя?

– Да нету у меня ничего!

Было видно, что парень напрягся. Дама взяла в руку, лежащее на столе, маленькое зеркальце, проверила макияж, затем взглянула на странного юношу, будто удивившись, что он еще не ушел.

– Ну а какой же ты обиженный? Какой же ты гей? – спросила она. – Пидарас ты обыкновенный!

Весь зал взорвался от хохота. Но мне почему-то было не так смешно. Я хотел, как можно быстрее уйти отсюда. Дискомфорт глотал здравый смысл, даже не пережевывая его. Парень отсекся. Я подошел впритык к этой женщине, не дожидаясь команды, стянул трусы вместе со штанами и, как последний дурак, нарвался на остроумие. Он взглянула на мой член, разочарованно поставив под щеки свои ладони и с сожалением проронила:

– Вы не в моем вкусе, молодой человек. Можете одеваться.

Очередь за спиной снова мгновенно расхохоталась. Покраснев от смущения, я оделся и прошел к остальным в большой бокс. Там было накурено. Так накурено, что в дыму было трудно разобрать чьи-то лица. Одно из таких неразобранных подтолкнуло меня в плечо и сказало:

1Богиня равноправия и справедливости.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16 
Рейтинг@Mail.ru