bannerbannerbanner
Железный поход. Том третий. След барса

Андрей Воронов-Оренбургский
Железный поход. Том третий. След барса

Он круто повернул скакуна на север, к Сунже, туда, куда стрелой уходил след его кровника – Джемалдин-бека.

Глава 5

Бехоев выследил и нагнал Ахильчиева лишь к обеду следующего дня. Подтыкая концы обветшалого башлыка, мститель нервно улыбнулся. Его впалые щеки, увитые черным жнивьем буйно разросшейся бороды, дрогнули при виде людей Джемалдин-бека; из-под сдвинутых к переносью бровей, ровно черные осколки антрацита, сверкнули глаза, с перекошенных губ слетели проклятья:

– Да сгниет твоя грудь, Джемал! Чтоб в вашем роду не осталось мудрых…

Дзахо не замедлил укрыться в каменистых холмах. Обычное спокойствие покинуло его. Ломая в себе внезапно нахлынувшую неуверенность, щуря напряженный взгляд на залитую солнцем равнину, он мысленно шепнул: «Главное – не обогнать врага, а не потерять правильное направление. Нет лучше подарка, чем голова кровника у собственных ног».

…Целый день он провел в секретах, меняя места, скрываясь и таясь от зорких глаз ахильчиевских ястребов.

И вновь над ним, уж в который раз, дымилась ночь, и снова над степью наборным кубачинским поясом сиял нарядно перепоясавший небо Млечный Путь, да только нынче не было времени у аргунца разглядывать замысловатый узор его серебряного чекана.

«Истинно богат лишь тот, кто не страдает жаждой приумножить свое состояние», – молвят в горах. Но Дзахо-абрек был беден смертями своих ненавистников, пересохший рот жаждал попрать пробитую его пулей плоть недругов.

– Воллай лазун! После захода солнца золу на улицу не выбрасывай – не к добру. Да выпьет ворон твои глаза, Джемал!

Бехоев бегло мазнул взором темное подбрюшье неба, лег плашмя и, пряча за камень бритую голову, глотнул из кожаной фляжки родниковой воды. Спекшиеся от дневной жары губы жадно хватали студеную влагу. Напился, заткнул пробку, вновь взялся за ружье, с которым не расставался. Отряд Джемала, рассыпавшийся вдоль поймы притока, был близок, опасно близок – Дзахо казалось, что он даже чуял терпкий запах его лошадей. Затаившиеся в камышах нукеры, по всему, в последний раз осматривали свои винтовки, пистолеты, затравки и кремни; подсыпали на полки свежего пороху, затыкали газыри с зарядными мерками, пулями, кутанные в промасленное тряпье, лоснили клинки бараньим салом. Видел теперь абрек и без счету огни русских, что отражались малиновыми углями в тусклой слюде Сунжи. Огней было много, как звезд на небе, как листьев в Черных горах его родной Ичкерии. И вновь ничем не объяснимый и не оправдываемый страх сковал его шею и плечи, будто за стоячий ворот бешмета кто-то бросил ему сыпучую горсть колотого льда.

Опираясь на локоть, продолжая следить за противным берегом, Дзахо нежданно приметил, как среди горцев случилось движение. Стрела, выпущенная в небо, не успела бы вернуться вспять, а папахи воинов-гази, видимые еще мгновенье назад, исчезли в ночи.

– Цх, аль-халим, аль-хабир, аль-латыф!22 – Бехоев плотно прижался лицом к напряженному бархату ноздрей скакуна, примирительным шепотом переламывая возбуждение животного. – Тише, тише, Алмаз, то я не вижу? Погоди, успеем, брат. Разве не знаешь, что пуля врага – самый быстрый гонец дурной вести? Или хочешь другого носить на своей спине?

Алмаз в ответ дернул мордой, выворачивая белки настороженных глаз, покорился воле хозяина – замер. Дзахо с благодарностью потрепал его дуговатую шею, будучи искренне уверен: конь понял смысл сказанных слов. Человек в горах без коня – что птица без крыльев. О любви кавказцев к лошадям сложены сотни легенд, и, право, не на пустом месте.

Конь для горца – неразлучный спутник, вторые ноги, советчик и соучастник во всех важнейших деяниях. А потому страсть вайнаха к своему быстроногому брату доходит до невероятия. И не случайно издревле повелось на Кавказе: за доброго жеребенка – шалоха, солука или бечикана23 – предоставлять раба. За взрослого же, выезженного коня знаменитых пород горцы отдавали до восьми полноценных рабов.

…Истекло не менее четверти часа, прежде чем Дзахо, пригибаясь к гриве коня, выехал из укрытия. Ночь сделалась гуще, точно черный колдовской вар. Только в вышине, в корявой проталине туч, углисто тлел опаловый клок да далеко на западе огнисто шнуровали небо червонные петли молний.

А здесь, у воды, мирно свистали и щелкали соловьи, наполняя росистую свежесть лунной ночи покоем. Но Дзахо крепко держал подо лбом абреческую заповедь: «Правда – это ложь, которую не разоблачили».

…На дымном рассвете, когда над сонной водой зачалась тоскливая перекличка шакалов, он скрывно съехал под яр к Совиному ручью разведать, что и как… Под обмотанными тряпьем копытами Алмаза глухо шуршал меловой известняк. У воды он скатал бурку, приторочил ее к седлу и, ежась от мглистой утренней сырости, хотел было вброд перебраться на другой берег, когда плечи его напряглись. Рядом, ниже по течению, он явственно услыхал тихую чеченскую речь.

– Как пойдем в набег, Имран, – бей гяуров по правому краю. Нам приказано заломить их крыло. О Аллах, дай нам с честью умереть в эту ночь или утопить неверных в крови!

Дзахо обернулся на голоса – сплошной туман с глянцевой ртутью рассвета, когда человек толком и собственной руки не узрит. Напряженные пальцы сомкнулись на рукояти кинжала. Еще минуту назад он сам, как горец, как чеченец, сердцем желал одного: побить, повырезать как можно больше русских собак и бежать в горы. Но разум и попранная честь рода каменной рукой остановили его. «Волла-ги! Кровь можно смыть только кровью. Талла-ги! Лучше умереть, чем носить позор за плечами, оставаясь в папахе!» В памяти просвистели пулей слова скорбной чеченской песни: «Бывало, холодной ночью волк воет… Люди думали – он с голоду воет. Нет, он от стаи родной оторвался…»

…Кануло в никуда мгновенье… Дзахо молчал, молчал и его верный Алмаз – оба знали, какой вред можно нанести общему делу, неосмотрительно выдав себя. Веками накапливалась у горцев звериная осторожность, и никакие силы не могли нарушить их правила.

Укрытый терновой листвой, аргунец продолжал ждать, но ухо его более не низало придушенной говори. Только табун жалящего комарья тонко звенел над его головой да гулко рокотала галькой река…

Внезапно мокристо чмокнула прибрежная няша под чьей-то ногой, и вскоре из дымящейся мглы возникла фигура в ватном бешмете, за ней другая в темной черкеске из домотканого сукна, с патронами на груди. Стройные талии воинов перетягивали кожаные пояса с латунными украшениями, которые перечеркивали ножны кинжалов. Тот, кто шел впереди, был обут в сафьяновые аварские сапоги – чакмай, с мягкими, чуткими на шаг подошвами. Он беззвучно крался вдоль берега, ощупывая ступней каждую пядь. За ним по-волчьи, след в след, шел второй, в черной папахе, на которую был накинут красный башлык. Ступая по камням с большой осторожностью, они озирались по сторонам, сжимая в руках оружие.

…Когда последний из ахильчиевцев поравнялся с укрывищем Дзахо – раздался ружейный грохот, а мгновение спустя высланные лазутчики уже боролись со смертью, истекая кровью. Все случилось столь неожиданно, скоро, что нукеры не успели даже поднять тревогу. Однако расколовший предрассветную тишь выстрел и без того спутал все планы коварного Джемалдин-бека.

Дзахо едва перевел дух, как Сунжа огласилась ружейной пальбой. С противного берега отрывисто щелкнул кавалерийский штуцер, пуля зло вгрызлась в береговой известняк. Алмаз шарахнулся в сторону, но твердая рука уже сидевшего в седле аргунца натянула узду.

– Аллах акба-а-ар! Ля илляха иль алла!

Таившиеся в камышах ахильчиевцы взлетели в седла своих скакунов. На их отважных лицах плясали улыбки презрения к врагам. Каждый знал, что исполняет священный долг, каждый ведал в сей час, для чего он был рожден матерью. И пусть гибель подстерегает их жизнь, пусть она заберет ее прямо сейчас – слава храбрых надолго останется в народе и разнесется в песнях далеко в горах.

– Вуаллах акбар! – Воины Газавата атаковали в шашки гяуров. Месть разжигала жажду боя.

В ответ с русской стороны затрещали винтовки казаков, стоявших в секретах. Пули, свистя и жужжа осами, сбивали листья и сучья, вышибали из седел летевших на них горцев.

Скрываясь от вездесущего свинца, Бехоев погнал жеребца вдоль берега. Сердце заныло в груди, когда он бросил взор вспять… Туман истаял над рекой, и в сумерках рассвета его глаза отчетливо разглядели открывшуюся картину. Увешанный кудрявыми коврами пыли противоположный берег кишел русскими солдатами, готовящимися перейти вброд обмелевший приток.

Алмаз взвился на дыбы, круто взбрыкнул, далеко кидая с копыт комья речного песка – над водой, много левее растаял охнувший медью гул орудия и, перекатываясь, пополз по Сунже.

– Ассе! Да-дай!! – Дзахо вытянул плеткой взбесившего аргамака. Тот секунду косил фиолетовый глаз на жгучую нагайку в хозяйских руках, затем вытянул спину в галопе.

И снова рокочущий грозными перекатами гул пушечного ядра огласил задернутую дымной сиренью пойму реки. По всему, русские канониры24, не ведая всуе истинного числа нападавших, спешно пристреливали орудия, готовясь к бою.

 

Крутясь в седле, Дзахо тщетно искал глазами Джемала…

Впереди над вьющейся вдоль притока тропой поднялись и заколыхались столбы шафранной пыли, стремительно приближаясь к воде. Очевидно, скакали верховые, но охристые выступы холмов до сроку скрывали их. Внезапно над краем яра будто из-под земли выросли всадники. Там, где они объявились, тропа была столь узка, что казалось: кони вот-вот сорвутся с обрыва. Воинственные контуры горцев были вычеканены на розовеющем щите неба. Возникнув внезапно, они так же и исчезли за новым гребнем, точно мать-земля, породив их на миг, тотчас поглотила обратно.

Дзахо против воли окаменел в седле, натягивая повод. Недобрые мысли закружились в его разгоряченной голове, сердце сдавило дурное предчувствие. В рослом всаднике, что первым возник на холме, он сразу признал жестокого и кровожадного Гуду из Харачоя. Уж с кем не хотелось сойтись на одной тропе Бехоеву, так это с ним, великаном Гуду, снискавшим мрачную славу в Черных горах Ичкерии. Грозное видение предстало перед глазами Дзахо… Но поздно было воротить коня и менять решение. Время шло на секунды, значок харачоевского льва уже трепетал на ветру, а кони его послушников сотрясали берег.

Харачоевский Гуду не был кровником Дзахо. Высокогорный тейп его принадлежал к иному племени, но он являлся старым кунаком Джемалдин-бека, а этого было довольно, чтобы при встрече убить Бехоева.

Дзахо в своей мести перешагнул святой низам25 Шамиля, нарушил незыблемый кодекс всевидящего и могущественного аль-азиза имама, предался врагу. Это значило одно: отныне любой правоверный, принявший Газават, был его смертельным врагом.

Низамы предусматривали наказания и за другие проступки, наносившие ущерб безопасности имамата. Проявившим в бою трусость пришивали на одежду кусок войлока. Избавиться от сего позорного клейма и народного порицания можно было, лишь кровью доказав свою храбрость. Но самым тяжким и позорным преступлением считалась измена – за нее полагалась высшая мера. «Предателям, – говорил Шамиль, – лучше находиться под землей, чем на земле». Именно эти огненные слова звучали теперь в ушах абрека-отступника…

Уо-о! Мюриды вихрем вылетели навстречу Дзахо. Их кони едва не сшиблись грудь с грудью с аргамаком аргунца. Юношу спас лишь случай, а быть может, милость Всевышнего.

Первая цепь пехоты уже вошла по колено в воду. Горцы вскинули ружья – глупо было дольше скрывать свое присутствие. Их раскрылатившиеся на ветру бурки тоже заметили на том берегу.

Десяток расторопных, по-видимому, лучших стрелков 60-го замосцкого полка споро выбрал возвышенное место, припал на одно колено… Оба берега разом окрасились дымками ружейных выстрелов.

…Конь под Бехоевым заплясал, приседая на задние ноги, пуля просвистела в пальце от его щеки. Двое мюридов замертво рухнули под копыта испуганных лошадей. Один из них бился и хрипел, дергая разбросанными руками, тщетно силился встать, опираясь на саблю, покуда не ткнулся лицом в песок, в последний раз выцедив воздух.

Следом над скучившимся отрядом с режущим визгом прогудела пушечная шрапнель. Ядра и впрямь теперь ложились гуще. Канониры, пристрелявшись, вели прицельный огонь.

– Билла-ги! Да распорется ваш живот! – Лютый Гуду вычеркнул голубую молнию стали из ножен.

Бурый столб разрыва разметал его воинов, над воронкой, опадая, мятежно рассасывался сизый дым.

– Аллах акбар!! – качнулась и, ломаясь в скачке, полетела в шашки горская ярость. – Будь прокляты могилы ваших отцов! Талла-ги! Вырежем поганые языки выродков свиней и шакалов!

С губ Дзахо тоже сыпались тяжелые, как камни, ругательства. Чернея от душившего его противоречия, наливаясь кровью отчаянья, он в бессильи кольнул кинжалом своего жеребца в крестец и, потрясая разряженным в гяуров ружьем, ощерив белые зубы, помчался вслед за храбрецами Гуду.

Но, видно, вайнахи забыли, с кем имели дело. Русский солдат не дрогнул. Напротив, когда в замосцких рядах засвистали чеченские пули и пролилась кровь, утомленные методически скучным маршем войска оживились:

– Ну, слава Богу, что ты, Шмель Иванович, опомнился! Послал своих воронят! А то без тебя, родственник, скучнехонько, тяжелехонько было идти!

Серпастым фланговым охватом пехотинцы оттеснили горцев. В крошеве брызг, в прибрежной листве замелькали черкески и бурки рассеявшихся мюридов.

Аль-Вакила из Гехи в упор застрелил какой-то портупей-юнкер, Басыра с Рахманом искололи штыками, словно учебное чучело…

Отступление задержалось на краткий срок, когда сквозь беспорядочную пальбу и крики из огня и дыма заслышался яростный рев Гуду:

– Именем Аллаха заклинаю!.. За мной, волки Ислама!

Харачоевская шашка сплеча хватила по голове замешкавшегося солдата. Тот ахнул надрывно, закрывая грязными ладонями опаленные ужасом глаза, и бухнулся навзничь в алую воду…

Дзахо стрелял и сек шашкой насевших на него гяуров; был дважды колот замосцким штыком в бедро и голень – благо, что вскользь и в мякоть; взывая к Богу, насилу вырвался из смерчевого вихря, всецело положившись на резвые ноги своего скакуна. В боли и муке, хватаясь за горло, кое перехватил прогорклый спазм, ушел из-под крыльев смерти.

Конь вынес его ниже по течению на вражеский берег. Тут было тише: барабанная дробь стрельбы осталась за крутым поворотом реки. Зато одиночные выстрелы лопались полнозвучно и гулко.

Скалясь от боли, извивавшейся в ноге, Дзахо привстал в стременах, тылом ладони сбил на затылок горячую папаху, что липла к распаренному лбу, огляделся.

И вновь сбоисто колотнулось сердце. Он видел, как основное ядро его единоверцев, без счету поредевшее, вырвавшись из русских клещей, спасалось беспорядочным бегством. По косогору, надсадно погоняя коней, неслись вырвавшиеся вперед казаки.

Аргунец заскрежетал с досады зубами, но тут же соколиные черные глаза вспыхнули злорадным огнем – среди отступавших он приметил белую бурку Джемала.

– Да иссохнет семя твое, собака! – У Бехоева все дрожало внутри, бешенство раздувало ноздри. – Да встречаются каждый день на пороге сакли твоей ганзи26 на выходе и кершан27 при входе, пока не вынесут весь ваш род. Жаль… я не увижу твоих глаз перед смертью… Но знай, волк, это я – Дзахо, сын Бехоева Илияса, подарил тебе черный день!

Глава 6

Абрек не успел перевести дух и вытереть о черкеску кровь с кривого клинка, как за чинарами спело хлопнул винтовочный выстрел, за ним другой, высверливая незримые дыры в багровой парусине неба.

Дзахо спешно тронул коня в заросли. Укрывшись в чаще, спрыгнул с седла и, простреленный болью, припал на колено к земле. Из колотых ран, обжигая бедро, захлюпала кровь. Недолго думая, аргунец надрезал кинжалом бешмет, выдрал из него клок ваты и заткнул им обе раны. Затем, сцепив зубы, опираясь на ствол семилинейной крымчанки, он добрался до редевших тернов…

– Уо! – Сердце бухнуло по ребрам. Бехоев выдернул из-за пояса пистолет, прицелился.

Прямо перед ним с шашкой наголо гарцевал на лихом коне харачоевский Гуду. Клокочущий рык рвался из его необъятной груди, сверкавшее острие клинка подрагивало в занесенной для удара руке. Под копытами его жеребца валялось распростертое тело молодого длиннорукого казака, из расширенных глаз которого сочился текучий предсмертный ужас.

– Сдохни, гяур! Как собаку, помечу я тебя собачьей меткой! – Гуду в последний раз хватил пламенным взором гребенца, так лесоруб оглядывает дерево, которое нужно срубить и ищет на крепком стволе место, куда с силой всадить топор.

Дзахо презрительно дернул щекой: «Хочешь стать кунаком недруга – спаси его, принеси голову врага к его порогу… Из двух зол выбирают меньшее». Указательный палец не колеблясь спустил курок. Гуду, бесстрашный харачоевский лев, искусный в сабельной рубке мюрид Шамиля, выпростал к небу огромные руки, шашка выпала из слабеющих пальцев, и он, как сраженный орел, сорвался с коня, разбросав по земле черные крылья бурки.

Тяжело припадая на правую ногу, аргунец не таясь вышел из-под защитной листвы и молча подошел к харачоевцу. Тот, похожий на беркута – горбоносый, с дикой волей в очах – зыркал по сторонам хищным взором. Скрюченные пальцы-когти тянулись к кинжалу, но силы были уже на исходе… Пуля навылет пробила грудь. Крови под ним с каждой секундой становилось все больше и больше…

Склонившись над ним, Бехоев угрюмо посмотрел в тускнеющие глаза грозного харачоевца, в которых прочитал слепую ненависть и нечеловеческую муку. Обнаружив присутствие своего убийцы, глаза мюрида изумленно расширились, сквозь стиснутые зубы просквозил еле слышный хрип:

– Это… ты-ы… полукровка?!.

– Я привык возвращаться в родное ущелье с легким сердцем, – также по-чеченски глухо отрезал Дзахо и, продолжая смотреть в бледное, что козий сыр, лицо легендарного воина-гази, добавил: – Я ничего не имею против тебя, уважаемый аль-хамид Гуду… Но ты видел меня сегодня… а это…

– Знаю. – Харачоевец облизнул ставшие ржавыми от крови губы. – Хорошо молчит… только мертвая голова… Добей меня… – Он усмехнулся и глядел уже мимо умирающими глазами. С подрагивавших губ слетели звуки заунывной предсмертной песни – ясын.

…Тазни ляль ази зир рахим…

Ли тун зира каумен ма ин зира са баа ыгым…

…ай-да-ла-лай… дай-и…

Дзахо знал: горец больше не скажет ни слова. Его душа уже искала небесную тропу в цветистые сады Джанны, где от вареных горячих лопаток убоины шел дразнящий запах; где к столу подносились юношами-подручными зажаренные целиком на трезубых вертелах докрасна зарумяненные бараны… Где провозглашались тосты во славу Аллаха, сопровождаемые застольным песнями, где воинственно и мужественно гремели, переливались голоса давно ушедших в мир иной воинов, где каждого правоверного мусульманина ждал рай под тенью сабель…

– Бисмилла, аррахман, аррахим… – Дзахо приставил вплотную длинный ружейный ствол к сердцу мюрида, нажал на спусковой крючок… Затем присел на корточки и почтительно закрыл ладонью стеклянно-открытые миру глаза с косо остановившимися зрачками, которые, казалось, взирали мимо всего.

Прочитав краткую молитву, аргунец прихрамывая отошел от трупа, сел неподалеку на примятый копытами дерн, подвернув под себя по-татарски ноги, разживил мелкодонную, на медной цепочке абхазскую трубку.

Коран запрещает курить и пить вино мусульманину, но жуткая правда резни вносила свои поправки. Трудно горцу на военной тропе, испытывая все суровые лишения и ненастья, когда вокруг свистят пули врага и отовсюду грозит гибель, неукоснительно совершить все пять намазов.

, трудно отказаться и от табаку, горьковатый дым которого согревает ожесточенную душу. Что уж говорить о волчьей судьбе абрека, жизнь которого целиком предоставлена воле случая.

Не удостаивая взглядом ни убитого им мюрида, ни поднявшегося с земли казака, не обращая внимания на грохотавшие над рекой выстрелы, Дзахо сидел в тени, глядючи в одну точку, и будто мысленно перебирал четки былого, не то смиренно, как смертник, ожидал своего часа.

Все это видел Максюта Лучев, спешно перезаряжавший винтовку. Не успевая толком осознать и пережить увиденное, он потрясенно глазел на чечена и, право, не знал – явь это иль сон. Сызмальства слышал он от бывалых станичников: «Гололобый – тот же бирюк… сколь ни корми его с рук, один черть укусит и в лес убежит. Их гадючья порода гутарит одно, кумекает другое, а коробчит третье. Одна хурда-мурда на уме да пакость. Хучь в кунаках у горца ходи, ан ухо держи востро. Вперед нехристя не суйся. Чечен спину видит – кровь в жилах шалит. Зарежет за милу душу – «мамка» сказать не успеешь».

 

Казак знал: страшилка сия – бородатая шутка гребенцев, кою любили деды при «полных серьезах» втюхивать в души вновь прибывавшей на Терек солдатне. Но, как говорится, «сказка ложь, да в ней намек…»

– Эй, не слышал я про тебя прежде. Ты самый, видно, джигит! – держа наготове винтовку, дружелюбно окликнул горца Максюта, а в голове стрельнуло: «Свекровка сука-блуда тóптанная и снохе не верит! Мое спасенье от немирного чéчена – чудо… Но я в энту брехню не верю. Тут шой-то не так!..» – Эй, да ты немой разве?

Лучев со свойственным ему куражом и ухарством свистнул «кольцом» сидевшему к нему вполоборота Дзахо и, загребая узкими мысами сапог жмых прошлогодней листвы, по-хозяйски подошел к распростертому телу. При этом он ни на миг не выпускал из виду чеченца, одновременно чутко прислушиваясь, не слыхать ли своих; но утихавшая пальба гремела где-то вдалях, отдав розовое утро на милость птичьим голосам.

– Матерый зверюга был… Ей-Бо… крестовый! – ровно любуясь мертвецом, цокнул языком Луч. – Ваш ведь… а ты его? Не жаль, иль промашка? – Казак, щуря рысий глаз, вновь лукаво боднул вопросом. – В меня, поди, целил? Так вот он я…

Гребенец продолжал бойко городить на положительно понятном аргунцу пограничном наречье, но тот по-прежнему упрямо молчал, не меняя позы, и вырезал на прикладе ружья новые зарубки.

«Ну и чурбан попался – ни два, ни полтора… Камень, и тот скорее родит. Да только мы тоже в порты не ссым. Нехай схвачуся с ым в шашки, но развяжу язык немтырю. Не под бабой, чай, подыхать, ежли шо…»

Зная не понаслышке натуру вайнахов, Лучев решился на дерзкий, но беспроигрышный шаг. Склонился над трупом и потянулся было к поясу, на котором покоился красавец-кинжал из славного атагинского булата.

– Твой бери – мой убьет! – Глаза абрека сверкнули черным огнем, в них выражалась решимость и твердость сродни хазбулатовской стали. Ствол его ружья черным провалом смотрел на казака.

Максюта убрал от греха руку, но дело было сделано; подмигнул горцу и, разгибая колени, дружелюбно сказал:

– Ладно, ладно… будет торкать дудкой своей, ишь ты, напужал бабу хреном… Мертвяку-то, поди ж то, оружие ни к чему? Сам хоть сними… Чинная штука.

– Отойди! – Бехоев оскалил белые зубы, не опуская ружья.

– Поди ж ты… – Казак тем не менее, повинуясь рассудку, сделал два шага и, довольный достигнутым, сел на камень напротив чужака.

Дзахо, с недоверчивой пристальностью глядя на смелого одногодку-гяура, отвел ствол крымчанки, уложил ее себе на колени.

– И все же ловко ты его уложил! Куснул свинцом ровнехонько под леву лопатку, и шабаш… Прощевай, родима сторонушка… – Лучев небрежно кивнул в сторону харачоевца и весело подчеркнул: – Ежели б не ты… не твоя добра семилинейка да верный глаз…

– Твой болтлив, как женщин, хотя мныт себя воином. – Дзахо презрительно хмыкнул, вынул из-под кинжала ножик и принялся внове вырезать на прикладе зарубки. Однако лицо его просветлело, подозрительность во взгляде отчасти сошла. Ему решительно как любому горцу была приятна похвала, а равно и лесть из уст врага. Нравился ему и сам гребенец: открытый, смелый, лихой – он исподволь подкупал одинокую душу аргунца. «Может, повезет, – раскладывал втайне Дзахо, – и я через этого гяура смогу выйти к русским… под защитой которых сумею отомстить Джемалдин-беку?..»

– Шой-то не спому я тебя, паря. – Максюта, пропустив меж ушей обиду, помуслил грязные пальцы слюной и вытер о долгую полу черкески. – Странный ты какой-то, чудной… По виду самый джигит, как есть не мирнóй, а вроде… как нашу сторону взял, м-м?

– Мой что, кунаков встретил? – Бехоев горячим взором обжег гребенца.. – Мой что… должен был вода и лепешка поделиться? Так, что ли, э-э?! Мой пуля убил… Цх! Джемал твой бьет, всех бы рэзать стал. Наш в горах гаварит: «Кто выше, тому Аллах в помощь».

– Что же, не без того… – здраво рассудил Луч. – Наш брат тоже вашего бьеть. Хучь хоть сёдне. – Перемазанные пороховой гарью щеки Максюты сабельным ударом располосовала кривая улыбка. – То-то… А зарубки на кой мастеришь? Никак реестер по мертвякам ведешь? – Казак выбросил вперед указующий палец.

Аргунец в ответ зло усмехнулся, обнажив ровные погранично-плотные зубы:

– Дэвятый мэтка! – Дзахо с ласковой ненавистью сдул стружку, провел пальцем по еще не успевшим потемнеть семечкам гнезд, убрал нож. – Кровник мой… Харашо. Еще найду – мой опят стрэлят, рэзат будет. На твой напал Джемал-бек… Цх! Сабсэм плахой человек. Вэр мине. Мой правда гаварит. Уши затыкат нэ надо. Аллахом клянусь – я сказал!

– Ну, ну… – избочив углом бровь, снисходительно кивнул Луч. – Ты шо ж, о двух головах у нас? Смерть никак ищешь? Ну-т, ты и горе… похоже, с тобой быть… и вправду беда. Абрек, значить. Воюешь со всем миром… Хм, весело… Жаль только, у такой войны нет победы.

– Э-ээ, баищса! Зачэм так сказал? Мой голова – чито хочэт, пуст то дэлаит, – значимо обрубил Дзахо. – Тывой шкура эта нэ касаитса! Сматри, застрилю – чтобы нэ балтал что нэ надо. Будищ тагда тиха сидэт.

– Базлать тута неча! Поживем – увидим. – Максюта неопределенно дернул просвеченными низким солнцем пунцовыми ноздрями и хотел было подняться на угор осмотреть погибших товарищей, когда за спиной послышался чавкающий хлюп воды, бойко загуляли «махалки» камыша и на прибрежную косу шумно выехало с десяток казаков, за которыми показались солдаты.

– Максюшка, жив, каланча! – Никитин, нещадно рубя плетью своего бусогривого маштака, первым подлетел к зазывно махавшему рукой Лучеву. – Ба, браты! Гля-ка! Урван-то наш не только вживе, ан есшо и татарина под уздцы взял? Ну, выдал, братуха! Даром допрежде есаул тебя «дураком» честил. Эй, хто таков?! – Хорунжий крутнулся в рубленном горской шашкой седле, едва не наезжая конем на сидевшего чеченца. – Ты шо ж ему, Лучина, язык подрезал?

Владимир сурово хватил взглядом аргунца – горькая, ненавидящая борозда залегла между бровей.

Раненого горца обступили в оцеп подъехавшие казаки. Еще не остывшие от боя, они разгоряченно и зло сверкали глазами, перекидываясь замечаниями о подробностях и исходе схватки.

– Пошто позамялись, Христовы воины? Петлю готовь! Вздернем волка, ребята!

Среди стремян верховых замелькали штыки и мундиры пехоты. Кто-то из солдат, с корявым от оспы лицом, звонко и весело брякнул:

– Даром что молод, а здоров, зверюга! Вона – косая сажень в плечах, грудь як у ломового жеребца. На ем бы пахать, братцы!

– Оружие сдай! – Никитин спрыгнул с седла, тяжело ступая по осыпающейся песчаной дресьве, подошел к пленнику.

Сидевший в тени кизиловых ветвей Дзахо глядел на него презрительно-холодно, щуря отчаянные глаза. С первого взгляду было ясно: это тертый джигит, коий уже повидал на своем коротком веку врагов совсем в иных переплетах, и нынче его ничто не только не удивляло в русских, но даже не занимало.

– Оружие сдай! – с нажимом повторил казак, в упор подойдя к чеченцу. Хорунжий едва сдерживался: его тяжелые скулы дрожали, свинцовые картечины глаз дырявили пленника, покуда не скрестились с бесстрашным, надменным взглядом, который надломил Владимира вековой тяжестью ненависти.

– Да он поди ж то ни бельмеса не знает по-нашему, Валдей. Татарин он и есть татарин. Ишь, дремучий какой! Зверем смотрит, стервец! У ихней породы на бороде каждый волос на злобе взрос.

– В последний раз говорю… Сдай оружие, гад! – клокочущим низким басом прорычал хорунжий и, отступив на шаг, кинул пятерню на рукоять шашки.

Аргунец не шелохнулся, лишь дико вспыхнул глазами из-под сросшихся гневных бровей, гортанно выкрикнул что-то отрывисто и зло, презрительно сплюнул и отвернулся.

– Сволочь! – Никитин по-бычьи мотнул головой, ровно уклоняясь от плетки, и пнул сапогом в плечо упрямого горца.

– Братуха, Валдей, не на-до-о-о!

Максюта (доселе затертый «на зады» понаехавшими казаками) прорвался наконец-то сквозь хвостатый заслон, распихал локтями замосцев, заполошно вбежал в круг, закрывая собой чечена.

– Не дам! Сказано, не да-а-а-ам! – жадово хватая разверстым ртом воздух, с порогу выдал Лучев. Его раскосые рысьи глаза с надеждой щупали лица знакомых станичников, точно искали поддержки.

– Ты в своем уме, ду-ра? С дороги, щенок!

– Да поймите вы-ы-ы!! – прижимая стиснутые кулаки к болтавшемуся на груди старообрядческому кресту, отчаянно орал Максюта. – Жисть он мне спас! Понятко ли… жисть!! Он это… Он! Завалил вон того бугая!

В возбужденном гуле полетели вразумляющие стрелы казаков:

– Уймись, Лучина, остынь!

– Откель тебе знать, шо гололобый задумал?.. Можа, он с умыслом стрельнул свово кунака, шоб наперёдь шкуру свою погану спасти.

– Думаешь, волк энтот добро будет помнить? Выкуси! Емусь, подлюке, только дай передышку, до ночи дожить – зарежеть во сне и в горы уйдеть! Ковось ты учить собрался, верста? Поди-ка ты, паря, хвост потрепи!

– А ну, прочь с путев! Обоих зарублю-у-у! – теряя последние крохи рассудка, как задушенный, сквозь стиснутые ярью зубы, просипел хорунжий; вырвал на волю из ножен шашку, крутнул ею в «казацком плясе» и двинул на побледневшего, медленно пятившегося Максюту.

Берег враз будто вымер. В накаленной тишине с бубенцовым звяком дернулись мундштуки уздечек, явственно зашуршала трава под сапогами Зарубина Спиридона, Дадыкина Семки и еще двух казаков, бросившихся к Никитину.

Но всех опередил раздавшийся за спинами выстрел. Со стороны воды хрястко затрещали прогнившие сучья. Все обернулись, поворотил шею и пленник.

Высокий вороной кабардинец с белой на лбу вызвездью, обгоняя взбаламученную пыль, машистой рысью вынес всадника на поляну и врезался в густую волну казаков.

Оказавшись среди гребенцев, Лебедев остро вгляделся в молчаливые лица, напряженно ожидавшие скорой развязки.

– Отставить, хорунжий! Не сметь! – Голос ротмистра был тверд и решителен. – Вы слышали приказ?

Казаки нехотя повиновались команде офицера, хмуро расступились, явно ожидая другого расклада. Часть пеших смешалась с верховыми, бывшими в оцепе плененного азиата.

– Зря вы так!! – снова закипая бешенством, свирепо выкатил глаза Никитин. – Да знаешь ли, сколь эта гáда наших кровей на свет выпустила? Сколь наших баб, сколько лошадей и скотины в свои чертовы горы угнала? – и уже тише, вогнав клинок в ножны и отводя злые глаза от ротмистра, Владимир процедил в усы: – Много тут вас, судей, с престольной наехало. Как мошкары в лугу… А ты вон… туда сходи… на бугор, что кровью нашей дымится… – Дрожа ноздрями, казак тыкнул в сторону обличающим перстом.

22Терпеливый, сведущий, добрый!
23Лучшие породы лошадей, выведенные на Кавказе.
24От нем. Kanonier – пушкарь; звание нижнего чина в артиллерии русской армии, соответствующее рядовому в пехоте.
25«На территории Имамата действовала особая система права. Она базировалась на низамах имама Шамиля, представлявших собой кодекс законодательных актов, регулировавших различные стороны жизни горцев и деятельность государства в военных условиях. Низамы были основаны на шариате, а также учитывали лучшие обычаи горцев» // Казиев Ш., Карпеев И. Повседневная жизни горцев Северного Кавказа в XIX веке.
26Носилки, на которых уносят покойника на кладбище.
27Ванна для омовения покойника.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru