bannerbannerbanner
Железный поход. Том третий. След барса

Андрей Воронов-Оренбургский
Железный поход. Том третий. След барса

Глава 3

Есть у горцев Дагестана легенда о сотворении человека. Откуда взялся ОН на Кавказе, как возник, где начало, где исток, где корень свободолюбивого рода горцев?

«…На земле уже водились тысячи разных зверей и птиц, и были на земле в изобилии их следы, но не было среди них следа человека… У водопоев и на равнинах, в лесах и на горных перевалах слышались разные голоса, но нигде не слышно было человеческого. Мир в те седые, первобытные времена походил на рот без языка, на грудь без сердца.

В небе над этой землей парили орлы, сильные и отважные птицы. В тот день (о котором идет речь) шел непроглядный снег. Духи земли, воды и неба не могли найти между собой согласия… Небо затянули тучи, землю заковал снег – все смешалось, и нельзя было понять, где земля, а где небо.

…В это время возвращался к своему гнезду могучий горный орел, у которого крылья были подобны саблям, а клюв – кинжалу.

Он ли забыл о высоте, высота ли забыла о нем, да только со всего лета ударился он грудью о твердую скалу.

Племя аварцев говорит, что это случилось на горе Гуниб, племя лакцев уверяет, что это произошло на горе Турчидаг, лезгины – на Шахдаге… Но где бы то ни было, скала есть скала, а орел есть орел. Недаром же говорят аксакалы: «Швырни камень в птицу – птица погибнет, швырни птицу о камень – птица умрет».

…Не первый орел разбился о скалы… Но этот, у которого крылья были подобны саблям, а клюв – кинжалу, – выжил. Крылья переломались, но сердце билось, уцелел острый клюв, уцелели железные когти.

Пришлось ему бороться за свою жизнь. Трудно без крыльев добывать пищу, трудно без них отбиваться от злых врагов на равнине. Все выше и выше забирался на скалы орел, с которых любил, бывало, оглядывать окрестные горы, где его сородичи сооружали гнезда…

…Во время всех этих трудных дел плоть орла изменилась, другим стал и внешний облик. И когда гнездо наконец было построено, оно оказалось саклей, сам бескрылый орел оказался горцем.

Встал он на ноги, расправил широкие плечи, и вместо сломанных крыльев у него выросли руки; одна половина клюва превратилась в обыкновенный нос, вторая – в кинжал, висящий у горца на поясе. Одно только осталось неизменным – сердце. Оно осталось прежним – орлиным сердцем, которое и по сей день хранит в груди горца извечный огонь – огонь преданий, огонь любви к отчему очагу». 13

– Помни об этом, сынок. Не забывай никогда, – целуя перед сном Дзахо, ласково добавляла мать, закончив сказание. – Видишь, как трудно пришлось орлу, покуда не превратился он в горца. Ты должен ценить это, мой маленький борги. Носить о сем память, чтобы вырасти настоящим орлом – защитником своего народа.

* * *

…Так это было в седые времена или нет, Дзахо Бехоев не знал, но знал неоспоримо одно: среди прочих птиц горцу дороже всех образ орла. Ведь не случайно смелого, гордого человека на Кавказе издревле зовут не иначе – орлом. «Родился сын – счастливый отец возглашает: у меня родился орел! Дочь возвратится откуда-нибудь домой проворно и быстро, мать обязательно скажет: прилетела моя орлица…»

…Есть в горах и другие легенды.

Когда мудрые думают о превратностях судьбы в этом мире, когда отцы вспоминают погибших вдалеке от родных становищ сыновей, или когда сыновья вспоминают о сложивших головы отцах, считают, что не горец произошел от орла, но орлы от горцев.

Потому-то на дверях старинных домов, на колыбелях, ни кинжалах и саблях нередко встречаются чеканка и строгий облик орла. Потому-то горцы Кавказа всегда смотрят в небо с любовью, с надеждой. Так же смотрят они и на гордо парящих орлов. Бесконечно любят горцы свободное синее небо!

Помня все это, храня с детства, как святыни, легенды и песни родного ущелья, Дзахо глянул в бездонную, головокружительную синь Великого неба. В его черных, сверкавших как сырой агат глазах, отразился белый рай облаков и алмазные пики искрящихся ледниковых гор, отразились в них и вольные крылья парящих орлов. Но… вместо света и радости тень муки легла на его чело, губы мертвенно побледнели. «Кто я? Что делаю? Чью проливаю кровь?!.» – Дзахо зло натянул узду, спрыгнул с седла, покачнулся, едва не упал, но удержался на ногах. Долго стоял он так в молчании, обняв рукою крепкую шею коня; стоял с застывшим, затуманенным думой взором.

«Разве я не люблю свою землю? Свой народ?.. Разве сердце мое не клокочет ненавистью к гяурам? Я ли не чту обычаи наши?!» – Дзахо сдавил ослабевшими руками голову, тяжело сел на ствол расщепленного бурей дуба. Скрытое раскаянье когтило измученное сердце, глухое сомнение терзало душу.

«С кем ты, Дзахо? Почему не со своим народом? – жег вопросами тайный голос. – Почему ты не вернулся в отряд Занди? Отчего не ушел к Шамилю? Почему не мчишься сразиться с общим врагом?! Знай, люди не простят измены… Предателю нет места на священной земле предков. Или ты позабыл клятву горца: человеком родился – человеком умру! Разве не учил тебя с колыбели отец: продай поле и саклю, потеряй все, но не продавай и не теряй в себе человека! Быть может, ты забыл проклятье горцев: пусть не будет в вашем роду ни человека, ни коня!»

– О Аллах! Наставь, наставь заблудшего на истинный путь! – как одержимый, заклевывал себя Дзахо; бродил разъяренным, раненым барсом среди скал, пугая своего коня. Одежда его была разодрана в клочья, дикий взгляд затравленно блуждал от гудящего роя жалящих мыслей. – О Небо, прости меня, если я совершаю ошибку. Честью своей клянусь, я старался жить по законам адата, судить по вразумлению Твоему – око за око… Но если спокойствие Аргуни требует, чтобы я был отвержен от тейпа, от своей родни… так у меня ее нет! Всех вырезал Джемалдин! Знаю, изгнанника может сопровождать лишь жена… Но и ее убил ахильчиевский род… Так что прикажешь мне делать? Кто я? Кто я теперь?! – дрожа от ярости, срываясь на крик, неистово вопрошал Дзахо. – Убей меня, убей! Вот он я! Сделай доброе дело! Если достоин кары Твоей – не надо щадить меня! Ну что же Ты молчишь, Великое Небо? Почему молчите вы, горы Чечни?! Иль вам… не жаль своего сына, вскормленного вашей грудью?.. Но кто тогда отомстит кровникам? Кто смоет позор рода? И чей позор более страшен? Того, кто предал Газават… иль того, кто предал смерть своих братьев? А может, вы хотите, чтобы стон отчаянья вечно рвал мою грудь? Так знайте, не будет этого… Дзахо не станет жить опозоренным, на радость врагам!

Он упал лицом на камни, грыз землю, катался по склону, бился наголо бритой головой. Лишенный разума, шатаясь из стороны в сторону, он выхватил из ножен кинжал. Обугленное сердце вскипело, беспощадная мысль выжглась в обезумевшей голове: «Колдовством и наветом, черной ворожбой… погубили меня!.. Прощай, моя честь! Для чего жизнь, опозоренная однажды!..»

И он замахнулся отточенной сталью, чтобы насквозь пронзить исступленное сердце, чтобы жизнью своей заплатить за мгновенное счастье смерти. Но не было избавленья Дзахо… Казалось, сама твердь земная содрогнулась под ногами абрека, а следом низверглись небеса. Огненный туман закрыл мир, и будто чья-то незримая всесильная рука вырвала из его онемевших пальцев кинжал…

…Высокие переливчатые голоса птиц истаяли вместе с пламенем заката во тьме…

…Ручьилось, звенело время беспамятства между замшелых камней… и когда Дзахо вновь смог воспринять мир, то узрел лишь стоявшую над ним могильную темь: ни звезд, ни звуков, ни движения. И вдруг в ночной тиши разом распух дикий рев… словно испуганный насмерть табун, ломая жерди загона, вырвался в степь…

Из распадка ему вдогон летел разноголосый, надрывистый волчий вой… И от далеких тернов, перепоясавших гору, откликнулось рваное эхо.

Дзахо насторожился, взялся за оружие, рыская взглядом во тьме – тщетно… Но когда промокнул горевшее лицо горстями студеной росы, волшебно прозрел; он был в раю, в чудесном ущелье эдемских садов Джанны. На серебрённом дне его говорливо бежал сапфирный ручей. Девственной изумрудной травой зеленели склоны. Золотые нити тропинок змеились по ним в прекрасные, затканные снежным молчанием выси.

– О, Небеса… Зачем так жестоко шутите надо мной?! – Камень сердца порывисто дрогнул в груди Дзахо, совсем как тогда, у фонтана, в робкую пору первой дымки сиреневых сумерек… Он не мог поверить своим глазам, не мог напиться сказочным мигом счастья… Он видел ЕЕ – свою Бици… о красоте которой горские пастухи слагали песни, превознося ее чуть ли не до небес. Прекрасная горянка сидела на камне, возле чароитового родника, и набирала в журавлиное горло медного кувшина прозрачную воду…

Не смея спугнуть чудесное видение, Дзахо бесшумно скользнул в муравчатом шелке травы, крадучись, как барс, спустился к журчавшей воде, у которой замерла пугливая серна, затаил дыхание… Боже! Как желанна, как гибельно хороша была девушка. На юном смуглом лице из-за нежного бутона губ сверкал перламутр ровных зубов. Темные, что чеченские ночи, глаза, обрамленные верной стражей длинных ресниц, пленяли любое сердце. Иссиня-жгучие косы с блестящим отливом змеились по ее плечам, служа предметом зависти многих аульских невест.

Юница, набрав воды, качнула стройным станом – поставила возле себя запотевший от хлада родниковых струй тяжелый кувшин. Ветер с гор трепал ее длинный, по щиколотку, розовый бешмет, перебирал воздушными перстами на шее пушистые завитки волос. Продолжая сидеть на камне, Бици клонилась вперед, обняв гибкими руками целомудренно закутанные в голубые газовые хечи колени, и Дзахо, провожающий жаждущими глазами каждое движение любимой, видел ясно вылегающую под ее рубахой продольную ложбинку на спине, схваченные у пят бирюзовые шнурки женских шальвар…

 

…Она, точно почувствовав на себе пристальный взгляд, обернулась, и сердце Дзахо кольнула острая боль. Печальны были глаза Бици, блестевшие ломким стеклярусом слез. Грустная песня – ясын, что поется на смертном одре для успокоения душ усопших, лилась из ее уст:

– Ясын вель кран иль хаким ин нага… ля минал мирсалим…

Так пела и смотрела в его сторону Бици, но, не углядев в изумрудной ряби травы притаившегося джигита, тихо поднялась с камня. Две крупные капли зависли росинками на черных стрелах ее ресниц. И все больше сбегало тех горьких росинок, срывалось и падало на горячие щеки, – горянка беззвучно рыдала, тонкие пальцы листьями ивы трепетали на скорбных губах.

Выше сил Дзахо было видеть плачущую Бици. Не выдержал он, окликнул свою любовь, бросился навстречу.

Девушка вздрогнула, обернулась, кувшин выпал из ее рук. Словно завороженная, смотрела она на него, пыталась что-то сказать и не могла.

– Душа моя, что с тобой? Отчего плачешь?! – Дзахо упал на колени пред нею, увлек за собою, долго не снимал горячей руки с ее плеча. – Скажи мне, родная, скажи! Зачем сторонишься?.. Разве не твой я суженый?

Горянка молчала, не в состоянии овладеть собой, наконец молвила тихо, будто прошелестел ветерок:

– Дзахо! Милый… откуда ты? Почему здесь? Горе мне… Разве убили тебя? – Бици – вся тревога и страх – замерла и долго молчала, сидя с опущенными глазами. Слова молитвы застревали в горле.

– Нет, любимая, нет! Живой я, как видишь… На, ущипни меня, дотронься, ударь… – Дзахо, не зная, как успокоить сердце Бици, с болью и состраданием смотрел во влажную поволоку ее глаз. – Но верь, жизни мне нет без тебя, родная! Хоть сейчас я готов расстаться с ней! – И он, в кипящем порыве страсти – навеки соединиться с любимой, разом схватился за рукоять кинжала.

– Нет! Не смей!! – Бици встрепенулась вспугнутой птицей, глаза ее сверкнули, бледные щеки зарделись персиковым огнем, на губах дрогнула… а затем качнулась былая легкая девичья улыбка. Точно ища защиты, протянула она руки к своему избранному. Дзахо был рядом. Пламенным взглядом он согревал свою горлицу. Нет, не сумел он убить свою страсть в долгой разлуке, не смог он забыться и в диком хмелю кровной мести… Ни смерть Аргуни, ни абречество не выжгло его любовь. Дрожавшие губы Дзахо, спекшиеся от молитв и скитаний, как прежде шептали одно только имя, и не было ничего под солнцем желаннее этого слова.

– Бици, Бици!.. – завороженно повторял он, вкладывая в сей призыв все сладкое безумие души. И сила этого зова покоряла горянку, и гибкое тело ее клонилось к его широкой груди. Их влюбленные взгляды, как тогда в кунацкой, за песнями, встретились… И как тогда, могли пронзить любого, с умыслом или случайно, оказавшегося в их скрещении.

– Дзахо…

– Бици…

Нахлынувший ветер сорвал лечаки14 с ее головы и бросил пахнущую горными травами и цветами прядь вороных волос в лицо Дзахо. Последние силы покинули их, и ждущие губы слились в поцелуе.

Страстны и горячи были их ласки в волшебном ущелье эдемских садов Джанны…

Перед глазами Дзахо вдруг закружились златокрылые ангелы, словно в сладком дурмане, поплыли образы и картины – одни ярче других, искрящиеся, как слюда персидской парчи на изломах причудливых складок… Они, будто быстрые рыбы, скользили в прохладных прозрачных струях родных горных рек… Видели невидимое прежде – узорчатые шеренги арабской вязи, высеченные резцом древности на мраморных плитах, на колоннах зеленого туфа15… Их тайный, немеркнущий смысл вещал им на родном языке высокий клекот золотого орла, парящего в синем безбрежье неба…

…Белый, сиреневый, розовый, желтый и голубой цвет горских фруктовых садов застил им взор, радовал уставшие сердца…

…Слух ласкало мирное блекотанье тучных отар, застывших белыми снегами на малахитовых склонах…

…Дзахо в смятеньи… Он видит Буцуса; его сожженные загаром и работой руки угольно чернеют на белом руне бурки, крепко сжимают они ошкуренный посох… Он что-то кричит им, в приветствии поднимая мозолистую ладонь кузнеца…

Но тут же сквозь дым огнеликих пожарищ мелькнул в волчьем оскале профиль Джемалдина, грозно и зло сверкнула в его руке алая полоса дымящейся сабли… И чья-то голова, полосатая кровью, забрыкала по серому щебню аульской тропы…

Дзахо до рези в глазах впился в это лицо: на нем виднелись лишь залитые кровью белки глаз да черный рот, разорванный немым криком. «Абу-Бакар!» – выстрелом ахнуло в голове… глаза заволокло дымом и пылью… И снова гремели выстрелы, и шашки мюридов свирепо взлетали к черному солнцу, и вновь рубили, полосовали по спинам и папахам бегущих аргунцев, и где-то под обрушенной стеной сакли кричал тонким от ужаса и боли голосом обезумевший ребенок…

– Бици-и-и! – Дзахо, дрожа скулами, удерживая дыхание, заполошно искал взглядом любимую…

…Широко и вольготно взмахнули могучие крылья орла… Звонкий ветер тонко, с надсадой засвистел в тугих золоченых перьях… Вот оно! – гремит водопадом аульское вздошье. – Там, впереди… Вон, вон, под тобою… Дзахо крепче сжимает руку Бици – они сами теперь вольные птицы, парящие над своим гнездом… И правда – вот ОНО под ними – голубое с прозрачной студеной дымкой – родное ущелье из детства… Серебряная струна реки изгибается, вьется, пенится радужным кружевом на глянцевых перекатах, сеет хрустальной дробью окрест…

– Дзахо… – слышит он твердый голос отца. – Помни, сынок, в мире есть только три песни: первая – песня матери, вторая – песня матери, а третья – все остальные. Наш народ, приглашая к себе в гости, говорит: «Приезжайте к нам. Наши горы, наш родник и наши сердца принадлежат вам. У нас земля – земля, сакля – сакля, конь – конь, человек – человек. И ничего третьего нет между ними».

Он видит мать в долгополом нарядном платье, в руках ее щедрое блюдо с густыми гроздьями винограда. Они светятся южным солнцем; каждая ягода полна прозрачным золотом меда, но отчего-то печальны материнские глаза… А где-то кипит веселье, кумузы16 и бубны не знают усталости… Старый Абу-Бакар вошел в круг и плывет-летит, распластав седые мощные руки-крылья. Вокруг, в такт его жгучему горскому танцу, хлопают ладони радостных людей. Как пышные цветы высятся над рядами собравшихся курчавые папахи, мужчины одеты в воинственные костюмы предков.

…И вновь он крадется хищным зверем среди сырых скал, вдоль спящих домов своих кровников… Боль извивается червем в пылающей ране; горячий свинец застрял в его плече… но столь желанен час мести! И столь близок миг, когда его клыки познают вкус крови врагов…

…Тяжело на душе Дзахо-абрека, словно могильный камень давит на грудь… Где зло, а где добро, разлитое в его жизни?.. «О, Аллах! О, начертанная на разящей стали премудрость Пророка!17 – все переплелось в моей жизни… срослось корнями с кроной, пронизано светом и тьмой!»

Глава 4

Чувство неотвратимого близкого конца острой болью пронзило сердце Дзахо.

…Казалось, рушилось мирозданье, рушился горний чертог, крушились праздничные столы с ароматной бараниной, сыпались яства, проклятья; в толпе замелькали дедовские кинжалы… Из золоченого рога альпийского тура жадно ручьилось бордовое вино, больше похожее на кровь… И не было более крылатых ангелов в небе, исчезли прелестницы с изумрудными глазами, что танцевали в райском саду; исчезла виноградная лоза с резным листом, а вместе с нею и пыльный дворик отчего дома, согретый лучами низкого солнца, заштриховался пеплом образ матери и отца, стоявших рядом с его боевым конем…

Канула в Лету и его Бици – отчаявшаяся рука Дзахо напрасно искала горячую нежную плоть. Не было больше черной россыпи пышных волос, не было дышащего жаром округлого живота, не было юных, не успевших созреть персей, напряженную девичью твердость которых так хотела ласкать неискушенная рука юноши; не было и того цветного воздуха, что яркой радугой стоял над ними.

…Внезапное сознание пустоты кипятком обдало сердце, обожгло горло, раскалило виски, выбило из глаз горячую влагу. Звериный рык вырвался из его пробитой болью груди; он дико царапал землю, крутил гололобым черепом, который кроила ветвистая молния напряженных, черных вен.

И вновь забытье. Минута, две… час… три?.. Об этом знают лишь духи гор… Дзахо лежал с дрожащей грудью, в изодранной шипами тернов черкеске; высоко задрав кадык и черную кольчугу свалявшейся бороды, он силился вглядеться, понять, где он и с кем, но чуял лишь дурной запах крови и пота… так пахнет смерть, которая стоит в изголовье и терпеливо ждет своего часа…

Проклиная судьбу, абрек хватил вокруг огненным, полным ненависти взглядом, ровно плетью, обжег молчавшие скалы и… снова со стоном откинулся наземь.

…Полдень. Воздух теперь не дышал ароматом теплого женского тела – медом и молоком, он даже не пах козьим сыром и кизяком… Кто-то большой и жаркий, в облаке прелого духа, мерцал над ним алым налитым оком. Сморгнув последние клочья беспамятства, Дзахо осмысленно огляделся.

– Алмаз… Алмаз… – Он протянул пачканную землей руку, исскобленные в кровь пальцы коснулись настороженного влажного бархата ноздрей жеребца, колючей и сальной гривы. Верный друг не ушел от него, не бросил: тыкался тугогубой мордой в плечо хозяина, будил его вспуганным реготаньем, перебирал в нетерпении выточенными ногами, шарахался крупом по сторонам.

Аргунец, ухватившись за стремя, поднялся на непослушных, подламывающихся ногах, спустился к ручью. Ноги абрека – чеченские ноги. Быстрее, выносливее тяжелых русских, не подвели, дошли, охладились в студеном горном источнике. Благодаря милостивого Аллаха, Дзахо омыл и разбитое о камни лицо. Обжигающий холод освежил плоть, защипал кожу, разогнал загустевшую в жилах кровь. От глотка к глотку целебная вода делала свое дело. Все в нем вскипело, взбурлило жаждой жить, желанием уцелеть любой ценой ради одной заветной «звезды» – отмстить врагу за позор, за смерть любимого сердца.

Еще прежде, в сакле Буцуса, он хотел было пойти в горы, отыскать среди оставшихся в живых одноульцев лихие кинжалы. Истый абрек – обязан иметь повсюду настоящих друзей. Быть может, в каждом ауле, а лучше в каждой десятой сакле. «Абрек, коий хочет быть большим абреком, обязан иметь друзей отнюдь не только в Чечне. В Дагестане. В Ингушетии. В Осетии. В Грузии. В Черкесии. По всему Кавказу! Как великий, бесстрашный Хаджи-Мурат. И еще – он должен знать дороги. Тропы людские, звериные тропы. Пещеры, каньоны и родники. Приметы погоды. Предостерегающие голоса птиц и животных… И горы, вершины которых вместо звезд».18 Дзахо суеверно, как святыню, вынул спрятанный на груди тайный оберег. То был подобранный в остывших углях пепелища обуглившийся клок кожи с человеческой кожи… Долго смотрел на него абрек, губы шептали песню-ясын; вновь спрятал на груди, чувствуя, что мычит, задыхается от безумия, будто сверху на него – живого – начинают валиться могильные комья земли…

Еще прежде, в сакле Буцуса, он хотел было пойти в горы, отыскать среди оставшихся в живых… лихие сердца. Верно говорят: «Один в поле не воин». Да, так думал, так хотел Дзахо Бехоев… но теперь не хотел. Не желал обрекать на смерть и без того обреченных… Он мог и раньше посмотреть правде в глаза. Мог, но боялся. Боялся признаться самому себе, что с этого самого момента встанет на путь предательства своего народа… Теперь сей роковой, залитый кровью перевал был за его плечами. «Сладкая еда не бывает у горькой беды». Дзахо оскалил зубы, собрал оружие, затянул переметный хурджин, взлетел в седло. Гикнул и, губя рысачьи силы, пустил скакуна в намет.

 

Где-то в сине-белой дали остался звенеть своим хрусталем целебный родник. Дзахо не оглянулся ни разу…

…Временами, свесившись с подушки седла, он царапал железным холодным взглядом по серпантину тропы в поисках следа ахильчиевского отряда. Сердце его больше не задавало вопросов, раз и навсегда разрубив сталью каменный узел сомненья. Для Дзахо Джемалдин-бек не был больше орлом, не был беркутом. Джемал стал стервятником, падальщиком, по кровавому следу которого шел он – его смерть. Мститель решил: он выследит и убьет кровника. Если не хватит сил, уйдет к русским, но все равно выследит и убьет Ахильчиева, а после направит коня в Дагестан. К Занди он вновь не вернется. У краснобородого лиса нет той славы, что есть у аварского льва. Он уйдет в Аварию, в Хунзах, к Хаджи-Мурату… Тому нужны смелые воины, ему нужны сабли гнева. Там, под значками неукротимого аварца – наиба Шамиля – он вновь будет биться с гяурами, меняя гостеприимные коши19, греясь под звездами у кочевых костров, в опасных набегах беря аманатов… Уж если быть мюридом, то для чеченца лучше быть мюридом наибским20… А если нет – пусть убьют. Он достоин смерти, и нечего ему больше делать в этом мире. Пусть его заблудшая голова слетит с плеч в неравной схватке со злой судьбой. Значит, так угодно Небесам. Впрочем, Дзахо не любил загадывать дальше завтрашнего дня. Бехоев – чечен, Бехоев абрек, Бехоев барс, идущий по волчьему следу. У него есть мужество. У него есть честь. Ведь он не бурка, в которой нет тела… Он не папаха, где нет головы.

…Солнце, такое горячее, косматое в своем походе, идущее через горы, нехотя стало клониться к западу… Бешмет и черкеска взмокли от пота, прилипли к лопаткам… Железные стремена раскалились, как на огне, прожигая жаром перчаточную лайку кожаных чувяков… В нагретой вате воздуха зависли стомленный храп жеребца и зуденье оводов; медленно оседала пыль за спиной, вздернутая копытами скакуна.

…Вечер. Сквозь корявые узлы ветвей змеился зеленый, голубоватый сумрак…

Всадник поднялся по ступенчатому кряжу. Щебень сорвался в пропасть из-под сторожливых копыт аргамака – долго грёмкал рикошетом о гулкие скалы, когда стихнет?.. Бездонна курившаяся бездна… есть ли у нее дно?..

…Не слышны стали птичьи голоса. Воздух чист, как стекло, ломок. На сей высоте кажется, что нет, не должно быть болей, страданий, что человеческие глаза будут всегда ненасытно взирать на снежные выси, что люди и эти суровые в своей первозданности дальние пики – прекрасны. Обязаны быть прекрасны.

…Дзахо сбил на затылок жаркую папаху, хищная вглядчивость налила его соколиные глаза. Глотая холодный, сухой воздух высокогорья, он машинально потрепал тугую и потную холку коня. Усмехнулся чему-то своему, абреческому, приметив в прозрачном пологе поднебесья черную семечку охотившегося орла. Где-то под всадником, много ниже, пролетая ущельем, седой ворон обронил горловой полнозвучный крик. В морозной стыни был отчетливо слышен шелест во взмахах его траурных крыльев.

Дзахо бросил прощальный взор: голубой сумрак в ущельях стал гуще и более синим. Небо по-прежнему ясно, но то обманчиво – скоро ночь. Он тронул коня. Турья тропа, бесконечно петляя, стала сбегать в лощину… В дрожащей плазме воздуха дыбились, плавились каменные исполины. Все выше и выше, казалось, вздымалось их величавое снежное громадье…

Покачиваясь в седле и тихо выстанывая старинную песню, тягуче тоскливую, бесконечную, похожую на вой, горец спустился в лощину. Прикрытый малиновой полою вечерней зари, Дзахо свернул от беды под защиту орешника, помня заповедь гор: «Те, кто не слушает старых, умирают молодыми».

…Ночь. Сабельный рубец горизонта отпылал гранатовой кровью заката. Буйные массивы заснеженных хребтов, исполосованные синими шрамами обвалов, остались за копытами скакуна. На дальних склонах мерцали сирыми огнями ступенчатые аулы Малой Чечни, обожженные близким солнцем, овеянные ветром ледниковых вершин.

Дзахо развязал сыромятные шнурки хурджина, съел последнюю лепешку, поделившись с конем, почистил оружие, совершил омовение и намаз, завернулся в бурку, поглядел на дымчатую росу звезд. Его уставшие от бессонных ночей, с красными белками глаза, казалось, вморозили в себя их льдистый, колючий блеск.

«Самый лютый враг имеет каплю жалости, – подумал он, – но я ее не имею. Значит, я зверь… Нет, хуже, я – человек. Я – абрек. О Аллах, впереди равнина… впереди Сунжа и крепость Грозная, впереди гяуры… Молю Тебя, Всевышний, не убивай Джемалдина! Предоставь это мне. Волла-ги! Знаю, Ты милостивый… Ты справедливый. Пока Джемал будет жив, пока власть его будет биться в жилах – роду моему, женщинам, старикам, детям – всем плохо будет. Цхх! Надо убить Ахильчиева. Тогда хорошо будет. Тогда я могу умереть. Уа-да-дай-и-и!..» – Бехоев обхватил руками свою щетинистую волосом, давно не знавшую лезвия голову. Дикий взгляд исступленнее впился в саван ночи. Он знал, что шел на верную смерть, и ему казалось, что в поднебесье, повторяя абреческий путь, протянулась млечная межа, точно его след на небе. Нет, он не роптал. Как азиат, как горец, Дзахо покорно исповедовал непостижимую для него молчаливую правоту Создателя, рассыпавшего над Кавказом мерцающие миры и созвездья, горстями алмазов украсившего его смертный путь. «Уа-да-дай-я…»

Луна призывно сверкнула бледным перламутром в волнах света, будто отлитая в серебре посмертная маска любимой. Чуткий слух Дзахо сумел уловить в небесном всплеске последние слова, брошенные ему Бици в эдемских туманах Джанны: «Возвращайся быстрее… Я буду преданно ждать тебя здесь… У этого родника… у НАШЕГО родника, Дзахо…»

…Утро. Бехоев не помнил, когда сомкнулись его онемевшие веки. Закутавшись в бурку, оперевшись руками на ствол ружья, он доверил свой сон, как водится у абреков, своему брату-коню. Горский конь, что пастушья собака, чутье у него не хуже. Чуть что – поднимет хозяина, осечки не даст…

Алое солнце дымилось румяной зарей над черными горбами хребтов Ичкерии, когда Дзахо встревоженно вскинул голову. Алмаз, обеспокоенный чем-то, копытил землю, упрямо прядал карим фетром ушей, раздувал розовые норы ноздрей.

Дзахо бесшумно взвел курок. Прислушался. Тишина. В зеленой щетке орешника шурхались ранние птицы. Он мазнул взглядом коня, тот продолжал выворачивать глаз, натягивая узду. «Медведь!» – сердце джигита зачастило в охотничьем раже. Он ли с Омаром-Али не стирал чувяков в горах? Он ли не делал лопазов21, солянок и прочих охотничьих хитростей? Дзахо был славным добытчиком – всякую птицу и зверя мог указать в родных лесах. Ведал, куда тот заляжет, куда придет пить, где предпочтет валяться. Отец его прежде держал при доме и натасканных на оленя собак, и ястреба на фазана, и сети с силками имел – всё было, с благоволения Аллаха.

…Прошла минута, быть может, более… Вдруг скулы абрека налились чугуном. Справа заслышался приближавшийся топот копыт. «Враг или друг?!» – отступать было поздно, время пошло на секунды.

Обхватив шею коня, Дзахо увалил жеребца на землю. Ученый Алмаз – норовиться не стал. Оно и понятно: надо так надо, он ведь тоже абрек.

Держа винтовку в одной руке, другой зажимая морду коня, Бехоев напряженно ждал.

Вокруг шелыхалась глянцевитая листва… Вот-вот затрещат прутья орешника…

На тропе приглушенно звякнула сабля о стремя, заслышались сдержанные голоса… Скупые фразы – всего несколько слов…

Стежка пота щекотливо скатилась по переносице Дзахо в усы. Он лежал на боку, не двигаясь, закинув правую ногу на седло, готовый в любой момент поднять скакуна…

Каменный топот многих копыт стал ближе… Совсем рядом…

Дзахо крепче придавил к земле напруженную морду Алмаза, остро воспринимая и пряный запах его конского пота, и четкий грохот подков.

Качнулась светотень, в свинцовой зелени листвы густо зачернели папахи и бурки всадников, сочные мазки маслено-смуглых лиц. Горцев было не менее пятидесяти; все при оружии, закутанные до глаз в башлыки, явно идущие в набег. С первого взгляда Дзахо понял – это не были воины Джемалдина. Отряд был смешанным: по крою одежды, по рисунку расшитых медью и бисером сумок и ноговиц, по седлам и ремням он видел – среди чеченов было много ингушей, было и трое осетин, по всей видимости, примкнувших к отряду в пути. Одетые в желтые драные черкески, с пистолетами за поясом и кинжалами, они быстро и темпераментно переговаривались с чеченцами на языке жестов. То, что данный военный отряд не был отрядом мюридов, тоже стало ясно Бехоеву. В руках последних он не узрел ни единого древка, на котором пестрел бы значок причастности к Газавату, папаху их предводителя не украшала непримирая полоса чалмы. В окружении верных джигитов, на высоком, серой масти, поджаром коне, он упруго качался в седле, следуя в голове отряда.

Дзахо вздохнул с облегчением, чувствуя, как реже стучит в груди сердце. «Кто знает, что было у них на уме?» Партия горцев проехала мимо и бодрой рысью, поскрипывая подушками седел, взяла путь на восток. Похоже, на сей раз они шли в набег не за кровью гяуров, а в ногайские степи за лошадьми.

Сидя в седле, под защитой ветвей, аргунец всматривался в росистую, в утренних длинных тенях равнину; провожал долгим взглядом растянувшуюся меж зеленых холмов цепь всадников. Уходившая ночь еще воровски таилась на западе. Горцы, кутаясь в башлыки, временами переходили на полевой галоп. Резко и звучно щелкали подковы о попавшийся камень.

В жилах Дзахо взыграла чеченская кровь. Будь другое время, кто знает, возможно, он сам бы с готовностью присоединился к их волчьей стае, но нынче…

13Гамзатов Р. Мой Дагестан.
14Женский головной убор, разновидность платка (груз.).
15Горные породы вулканического или осадочного происхождения; туф служит строительным материалом.
16Струнный инструмент, распространенный в Средней Азии и на Кавказе.
17Речь идет о раздвоенном, как жало змеи, клинке, на котором вытравлены слова Пророка.
18Гатуев Д. Зелимхан.
19У запорожских казаков кошем называлось селение, станица; кошами назывались также станы кочевников.
20Мюрид – дословно означает «искатель истины, правильной дороги» или «ученик, желающий учиться». Существовали две группы: 1) мюриды по тарикату, посвящавшие себя целиком служению религии, которые были скорее монахами; 2) мюриды наибские – т. е. верные наибам и имаму лица, выполнявшие административные и военные поручения. В большинстве случаев это были фанатично настроенные, непримиримые воины. Они находились на содержании у наибов и имама. Русские использовали зачастую этот термин для обозначения всех горцев, боровшихся под знаменами имамов.
21Так называется место для сидения на столбах либо деревьях.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru