bannerbannerbanner
Дьявол

Альфред Нейман
Дьявол

Посетитель колебался ответить, и Оливер дал знак своей жене удалиться. Гость из вежливости сделал протестующее движение. Анна, уже стоя в дверях, сказала с усмешкой:

– Ах, Оливер, нас рассматривают с тобой не как одно целое, но как двоих.

Она тихо закрыла за собой дверь. Оливер с выжидательной учтивостью посматривал на гостя и, по-видимому, не был сам расположен начинать разговор. Посетитель некоторое время собирался с мыслями. К нему вернулась его уверенность, весьма нужная ему в этой неопределенной и несколько жуткой обстановке.

– Прежде всего один вопрос, мейстер Оливер, – начал он сдержанным тоном, – знает ли еще кто-нибудь, кроме вашей жены, о наших отношениях и о вашей службе у короля? Я имею в виду: работаете ли вы с кем-нибудь вроде организации – что я нашел бы опасным и не соответствующим нашей политике – или же вы один, как это у нас до сих пор было принято?

Губы Оливера стали еще тоньше; он произнес медленно:

– Король оплачивает чистым золотом чистую работу. Других отношений между нами нет. Что же касается способа действия, то это мое дело. Зачем вам надо его знать?

Посетитель, стараясь поймать взгляд Оливера, ответил не сразу; наконец он тихо произнес:

– В данный момент меня поразила одна мысль, и мне нужно только ваше подтверждение, чтобы я мог окончательно преклониться перед проницательностью моего высокого повелителя. Весьма возможно, мейстер Оливер, что король думает именно о других отношениях, к своей и еще больше к вашей выгоде.

Оливер быстро поднял голову:

– Позвольте узнать, сударь, кто вы такой?

– Я Жан де Бон, советник короля.

Оливер тихо рассмеялся:

– Советник короля, сеньор де Бон? Это я называю, скромно сказано. Гениальный человек, выбивающий из народа деньги так, как Моисей с жезлом Господа Бога выбивал воду из скалы, мог бы по-иному о себе говорить! Хорошо! Хорошо! Такой посол делает мне честь, и его туманные вопросы и ответы начинают меня интересовать. Может быть, вы желаете услышать заверение, что я настойчиво и в одиночку преследую свою временную цель, подобно тому как великий король преследует свои великие цели. И что я работаю по дешевке с помощью всего лишь двух пособников, созданных мною: с Анной, женой-красавицей, и Даниелем Бартом, моим старшим подмастерьем, моим детищем, который послушанием и сильными мускулами восполняет недостаток разумения. Но великому королю, видно, недостаточно тех трех достойных удивления паладинов[4], которые у него уже имеются: выколачивателя денег, палача и кардинала, такого тонкого политика и такого снисходительного духовника. Ну, теперь, сеньор, я могу себе ясно представить, кого именно недостает еще королю.

Жан де Бон, слушая с напряженным вниманием, покачал раздумчиво головой.

– Мейстер, мейстер, – предостерегающе сказал он, – вы ведете нас к таким безднам, от которых может захватить дыхание. Но я сам дал разговору такое направление, а потому и не хочу поворачивать назад. Итак, кого же недостает королю?

Оливер скривил рот:

– Жаль, что вы сами этого не знаете, сеньор де Бон, потому что ведь вы как раз по этому делу сюда и приехали. К тому же вы только что слышали ответ этот из грубых уст гентского горожанина.

– Вот это-то и заставляет меня сомневаться, – перебил его Жан де Бон. Оливер остановил его движением руки.

– Хорошо, – сказал он, – я понимаю; об этом мы еще поговорим. Теперь же позвольте мне вам ответить, раз уж вы этого так желаете. Если я скажу: королю нужен брадобрей, это не значит еще, что ему нужен именно Оливер. Если я скажу: королю нужен Оливер, то вы и двое ваших сотоварищей, которые по самому роду своих занятий опаснее вас, чего доброго, возненавидите меня как своего конкурента. Поэтому я помогу и вам и себе и отвечу: королю не хватает такого четвертого, который не должен быть ни предметом восхищения или возвеличивания, ни финансистом, ни палачом, ни исповедником, – кого королю не хватает, так это Невидимки. Больше я вам ничего не скажу. Передайте это его величеству и спокойно подивитесь его дальновидности, как это делаю я.

Жан де Бон встал и прошелся по комнате.

– Я вас боюсь, – сказал он тихо, – а в своей жизни я не часто испытывал страх. Почему, Оливер, вы не боретесь против клички, которую вам повсюду дают? Ведь и король тоже называет вас Дьяволом.

Мейстер повел плечами и скверно засмеялся.

– Со своим прозвищем я свыкся, сеньор де Бон. Я ношу его уже тридцать лет, а мне сейчас тридцать шесть. Оно редко вредило мне и часто приносило пользу. К тому же, – прибавил он насмешливо, – если меня так называет христианнейший король и все-таки охотно поддерживает со мной отношения, то, думается мне, это прозвище все же кой-чего стоит.

Оба некоторое время помолчали. Жан де Бон задумчиво прохаживался по комнате взад и вперед; Оливер следил за ним.

– Возможно ли, – спросил внезапно придворный, – чтобы сторонники герцога в городе разрушили успех нашего предприятия?

– Нет, – возразил Оливер, – в настоящее время они в меньшинстве, а потому их и не слышно; к тому же их вожаки арестованы. За минуту перед этим я думал было о том, чтобы засадить тоже и виноторговца Хейриблока, который своей игрой слов, по-видимому, все еще беспокоит вас. Ведь ваш вопрос касается также и его, не правда ли, сударь? Но он безвреден и лишь случайно попал в точку своим злым словцом. Устрой я его арест, и он сочтет себя и свою шутку серьезней, чем это есть на самом деле. Я его предостерег, когда брил, и этого с него достаточно.

– Но вы могли бы все-таки устроить его арест? – спросил посетитель.

Оливер взглянул на него с удивлением:

– Неужели вы столь мелочны или все еще столь недоверчивы, сударь, что требуете от меня подобного доказательства? Разве такой примитивный навет, который в наше время удался бы любому школьнику, может возвысить меня в ваших глазах?

Жан де Бон остановился и стал смотреть на дубовый стол, отделявший его от Оливера. Он искал слов, не глядя на собеседника.

– Конечно, нет, мейстер, – сказал он наконец раздумчиво. – Что нам за дело до этого маленького кляузника? Но весьма возможно, что мы заинтересованы в том, чтобы вы заняли официальное положение в городском совете; положение это вы, конечно, можете занять, не вызывая ничьих подозрений, в качестве лояльного и ревностного гражданина; это было бы полезно для нашей политики, причем в случае опасности вы всегда могли бы удалиться к нам.

Оливер протянул руку и прикоснулся своими длинными, тонкими пальцами к рукаву королевского посланца, который вздрогнул от этого прикосновения.

– Смею ли я, – сказал он с тонкой усмешкой, – просить вас честно ответить мне: эта мысль – ваша или короля?

Он подождал с минуту; когда же увидел, что собеседник не может побороть своего недовольства, заговорил приветливо и с приятными жестами:

– В таком случае простите мне мой вопрос, сударь, и послушайте, почему королю, по моему мнению, не могла прийти в голову подобная мысль. Ведь если политика нашего города стала бы еще активнее с точки зрения французских интересов, а я явился бы открытым ее проводником, то через шесть недель или шесть месяцев герцог приказал бы меня четвертовать на нашем еженедельном базаре или же на Большой площади в Брюсселе. Цепи общественной должности оказались бы слишком тяжелыми, чтобы в нужную минуту я мог улететь во Францию; к тому же если бы побег и удался, то громкая слава бежавшего мэра стала бы роковой для будущего королевского брадобрея, который должен точить свои бритвы втихомолку. Таким образом, вам следует понять, сударь, – прибавил он, тихо и насмешливо улыбаясь, – что король прав, ибо представители теперешнего магистрата благодаря их политике, которую я им внушаю, могут в один прекрасный день оказаться в подземной темнице и умереть там естественной смертью. Что же касается меня, то в нужную минуту я всегда буду иметь достаточно времени, чтобы без шума исчезнуть и очутиться во Франции; в том же случае, если король не захочет меня принять, я могу бежать в Анжу, Кастилию, Милан, Венецию или Флоренцию, где мой талант встретит должный прием.

Тут Жан де Бон взволнованно ударил кулаком по столу и нагнулся к Оливеру:

– Значит, вы полагаете, что ваша проделка не упрочила независимости Гента и что герцог, освободившись, снова изменит создавшееся положение?

– Конечно, он попытается это сделать, – отвечал Оливер хладнокровно, – конечно, он будет иметь успех, конечно, город будет опять и опять бунтовать.

Он посмотрел на придворного серьезным взглядом и продолжал:

– Все это дешево стоит, сударь, и король, несомненно, знает, что в политических превратностях нет ничего окончательного. Мое призвание – будоражить массу, чтобы она не стала ручной; быть же ее организатором не моя специальность.

– Как долго будет герцог задержан? – спросил посетитель.

– Самое большее неделю, если город не захочет опять войны, а он ее не захочет.

– Не больше как неделю, – задумчиво повторил посетитель, – а потом он опять на свободе?

Снова наступило молчание. Жан де Бон подошел к окну и стал барабанить по свинцовому переплету темных рам. Оливер наблюдал за ним с крайним напряжением. Потом, как бы не в состоянии выдержать дольше, он подошел вплотную к посланцу. Тот повернул голову и уставился прямо в лицо мейстеру. Его плечо при легком повороте коснулось руки Оливера.

– Какой вопрос, какой еще вопрос короля у вас в запасе, мессир де Бон? Какой злодейский вопрос?

Мессир Жан смотрел на него как заколдованный, кровь бросилась ему в голову. Оливер отступил на шаг и вымолвил серьезно:

– Передайте также королю и следующее: если какой-нибудь аркебуз – а я, я мог бы сунуть таковой в руку Даниеля Барта – в удобный момент застрелил бы герцога, то в ту же минуту мой подмастерье, к которому я привязан, моя жена Анна, которую я люблю, и я, чья смерть будет иметь плохой оборот для короля, – все мы повисли бы на двускатной крыше Бельфрида. Но эта искупительная жертва не спасла бы город от гибели. Если короля, что весьма возможно, не смущает смерть ста тысяч людей за одну эту смерть, то ведь должен же он согласиться, что мне-то не безразличен вопрос о моей жизни, о жизни моей Анны, моего подмастерья, а пожалуй, и вопрос о существовании моего города! Час герцога еще не пробил; судьба не уготовила великому королю столь легкого успеха.

 

Жан де Бон продолжал смотреть на говорившего; его обвислые щеки дрожали от волнения.

– А если король хотел слышать именно такой ответ, мейстер? – спросил он тихо.

Оливер злобно рассмеялся.

– Вы рыцарски покрываете своего господина, мессир, – сказал он. – Конечно, Людовик должен услышать именно этот ответ, раз у него нет возможности заплатить за выстрел.

Он засмеялся еще громче:

– Не находите ли вы, Жан де Бон, что я выдержал испытание?

Посланник короля провел рукой по глазам.

– Зато я его не выдержал, – произнес он, как бы говоря самому себе.

В тот день, когда исконные вольности были возвращены Генту и герцог покинул город, посланец короля, опять посетив Оливера, передал ему пять тысяч серебряных талеров и королевское предложение занять должность придворного брадобрея и первого камердинера.

– Хорошо, я скоро займу ее, – сказал Дьявол, усмехнувшись.

Глава 2. Неккеры

Неккеры были родом из деревни Тильт, расположенной на возвышенности к западу от Гента. Они были хлебопашцами, брадобреями, знахарями, ярмарочными шарлатанами, шпионами, наконец, просто мошенниками. Из поколения в поколение они наследовали: мужчины – рыжие волосы, костлявую физиономию и глубоко сидящие глаза, женщины – тоже рыжеволосые – гладкое, на редкость белоснежное и часто красивое лицо. Мужчины обычно женились поздно, выбирая очень молоденьких девушек, преимущественно валлонок, за верностью которых они следили с нарочитым рвением. Женщины из семейства Неккер большей частью исчезали в городах Фландрии и Северной Франции и жили там в качестве публичных женщин или наложниц больших господ; своим братьям, которые, по-видимому, мало заботились о них, они не напоминали не только о родстве с ними, но даже о своем существовании. Впрочем, как это ни странно, братья часто оказывались наследниками их состояния, иногда довольно значительного. Таким образом поддерживался в этом роду несколько подозрительный достаток; выказывали его Неккеры, однако, не без достоинства и употребляли так умно, что сограждане не слишком к ним придирались. Как это ни странно, но вся та двусмысленность, все то подозрительное, что присуще было Неккерам, никогда не возбуждало ничьего внимания, а тем более презрения. Мудрая семейная политика, всегда делавшая старшего сына наследником крестьянского хозяйства и как бы носителем крепких традиций и устоев и предназначавшая прочих сыновей для бродячих промыслов, связанных с использованием их дьявольских способностей, снискала Неккерам благоволение общины, несмотря даже на то, что время от времени кто-нибудь из шарлатанов и кончал свою жизнь на виселице вдали от родины. Равным образом в результате поразительной семейной дисциплины ни один тильтский Неккер никогда еще не был уличен своими местными властями в каком-нибудь нечестном поступке. К тому же явное умственное превосходство Неккеров над их односельчанами было не только признано, но даже санкционировано путем предоставления им общественных должностей, которые в конце концов стали чем-то вроде наследственного звания у старшего в их роде. Оторванность старшего Неккера от авантюристических судеб его братьев и сестер – оторванность чисто внешняя, потому что связь с ними умно поддерживалась под сурдинку, – делала то, что общественное положение старшего не страдало от греховных похождений его родственников. Так, например, дед Оливера, Жилль Неккер, стал бургомистром в тот самый год, когда его младший брат был казнен в Орлеане за убийство на политической почве; так же и отец Оливера остался бургомистром Тильта и старшиною Гента, несмотря на то что римская инквизиция сожгла его брата Кареля за чернокнижие.

Оливер, младший из четырех детей Клаэса Неккера, был его вторым сыном. Он родился, когда отцу было уже шестьдесят лет, а меланхоличной красавице матери – тридцать пять. Рождение ребенка стоило ей жизни, за которую она, впрочем, не особенно держалась. Неумелая повивальная бабка оцарапала ее ногтем, и у нее сделалось заражение крови. Она умерла после родов, и тело ее, раздувшись, стало твердым, как дерево. Во время болезни она мало жаловалась; мало жаловался и муж после ее смерти. При жизни она тоже редко плакалась, редко перечила и казалась всегда утомленной и грустной, не находя иного ответа на суровость мужа и на тяготу рабской своей доли. Она была тихой деревенской девушкой из графства Артуа, слишком красивой, чтобы не обращать на себя внимания, и слишком бедной, чтобы иметь возможность самой выбрать себе мужа. Благодаря простой случайности ее мужем оказался Клаэс, которому она и была продана. Она терпеливо сносила его похоть и его побои, рожала ему детей, следила за его домом, втайне пугаясь дикого, чуждого ей нрава тех существ, которых вынашивала ее утроба; с течением времени становилась она все более одинокой, пугливой, страждущей, охотно уступала престарелому мужу, не отказывая ему ни в чем, и скоро уже не знала, молода она или же стара, как и тот, кто разрушал ее тело со странной, мучительной ненавистью. Наконец она умерла, охотно и без сопротивления, как глубокая старуха.

Вскоре после ее смерти Клаэс женился на тяжеловесной широкобедрой двадцатилетней горожанке из Гента, Элизе фон Клерк, которая, став его женой, неожиданно утратила свою сонливость, энергично сломила протесты обеих дочерей и дворни и даже осмелилась противоречить мужу; обладая достаточной физической силой, она была в состоянии сдерживать бешеные порывы старика. Старший сын Неккера, Генрих, – одних с ней лет, неуклюже в нее влюбленный, – держал ее сторону.

Оливер был замкнутым ребенком с недоверчивым взором, без чувства благодарности и без потребности в любви. Мачеха смотрела за ним, повинуясь присущему ей чувству долга. Она его не любила и часто испытывала к нему отвращение, которое казалось ей необоснованным и несправедливым и которое она старалась несколько смягчить бурными и шумными ласками. Но в таких случаях ребенок лежал у нее на руках, как полено, с повернутой куда-то в сторону головой и с гримасой отвращения на лице. Когда ему минуло пять лет, он стал в подобных случаях царапать и кусать ее, а колотушки переносил без крика. Он вообще не плакал и никогда не играл с детьми. Шныряя бесшумно по двору, он бил окна и посуду, прорезал мешки с зерном, клал сажу и червяков в муку; с тихим усердием устраивал он всевозможные пакости, редко бывал уличен и совершенно хладнокровно допускал, чтобы люди и животные расплачивались за его проделки. Ему доставляло удовольствие пугать людей. Он сидел скорчившись в нишах, шкафах, темных проходах и выскакивал оттуда на проходящих. Он срастался с сумерками, со всякими ночными страхами, с искривленными деревьями, с листвой козьей жимолости и бросался на людей, кричавших от испуга. Он всегда оказывался там, где о его присутствии и не подозревали: прячась под кроватями или во ржи, он пугал спящих и мешал влюбленным; он наводил ужас на людей, подражая стонам умирающих, он качался, как повешенный, или шумел, как взломщик перед девичьей. Один вид его гримасничающего лица, поблекшего, худого и коварного, вызывал страх или отвращение. Прислуга звала его Дьяволом.

Клаэс, отец, мало обращал на него внимания, но вместе с тем не слушал и жалоб на него и никогда его не бил. Иногда, когда его самого не могли видеть, он наблюдал из темноты амбара или из-за двери в течение нескольких секунд за мальчиком с особым благоволением. Казалось, Оливер чувствовал скрытую благосклонность старика; в его присутствии или в его близости он был до известной степени приветлив и как-то фальшиво-невинно тих, что вызывало у мачехи покачивание головы, а у отца – усмешку.

Когда Оливеру было около двенадцати лет, произошло следующее. Он попытался изнасиловать девочку-однолетку, дочь батрачки; мачеха стала за это сечь его по голой спине плетью. Мальчик закрыл лицо левой рукой, впился в нее зубами и не издавал ни звука. В эту минуту в комнату вошел старик Клаэс; не говоря ни слова, вырвал он у жены плетку и ударил ее так сильно по голове, что она без чувств упала на пол. Оливер повернулся и молча посмотрел на отца. Клаэс, немного приподняв брови, некоторое время выдерживал этот взгляд, потом, закусив губы, быстро повернулся, бросил плетку в угол и хлопнул за собой дверью. Оливер присел на корточки возле лежащей мачехи и внимательно стал смотреть на узкую струйку, медленно бежавшую по черепу, и на кровь, шедшую из носа и ушей. Он наклонил осторожно голову и поцелуем отер кровь, смочившую лоб. Быстро выпрямившись, с непередаваемым смущением на лице, подбежал он к кувшину с водой, намочил платок, положил его на лицо мачехи и поспешно вышел из комнаты. Его не видели после этого целый день. Вечером Оливер, с серым лицом, смущенный, затравленный и грязный, появился за общим столом, соединявшим родителей, детей и прислугу; не приветствуя никого, уселся он без поклона на свое место. Клаэс ел молча и быстро; Элиза, сидевшая рядом с мужем, все еще несколько бледная и с темными кругами под глазами, внимательно посмотрела на мальчика, не сделав никакого замечания. После еды отец встал и, по обыкновению, ушел. Ушел и Генрих, пугливо, как всегда, поглядывая через плечо на стол; обе сестры, слуги и служанки последовали за ними; болтая и смеясь, они исчезли в ночном мраке. Мачеха и Оливер остались одни. Они сидели за столом далеко один от другого и, разделенные пустыми стульями, глядели друг на друга. Она склонила голову под его горящим взором и покраснела. Он протянул руки на стол и сжал кулаки.

– Оливер, – спросила она тихо, – это ты положил мне платок на голову?

Он ответил сквозь зубы:

– Нет! – и, встав через минуту, направился к двери.

– Пойдем! – сказал он.

Она колебалась.

– Пойдем, – повторил он настойчиво, с лихорадочным взглядом. – Право, это стоит посмотреть.

Он коротко засмеялся и вышел во двор. В его словах и смехе была какая-то подзадоривающая осведомленность, было что-то противное, что возбуждало ее любопытство и делало ее послушной. Она последовала за ним и нагнала его у дверей. Молча шагали они полем по освещенной луной дороге к роще. Тут Оливер остановился и шепотом сказал ей, чтобы она сняла свои стучащие сабо[5]. Босиком прокрались они к хижине дровосека, откуда мерцал свет. Здесь жена увидела Клаэса, лежавшего около Гретье Хоувель, пятнадцатилетней служанки из Уденаарда. Элиза сделала движение, как бы желая броситься в хижину или закричать, но Оливер, стоявший сзади нее, обхватил ее, зажав правой рукой рот, а левой сдавил грудь; прижавшись лицом к ее спине, он взволнованно прошептал:

– Генрих!

С минуту, как оглушенная, подчинялась она этим объятиям. Потом, сильно оттолкнув мальчика, поспешно удалилась. Хотел ли того случай, чтобы она в поле на уединенной дороге встретила Генриха, или же это он подкарауливал ее за стогом сена? Его сильные руки подняли ее. Она не кричала и не сопротивлялась. Он понес ее в поле, задыхаясь и бормоча бессвязные слова, и осторожно опустил ее на землю.

Оливер, неподвижный, как столб, облитый лунным сиянием, стоял в воротах, загораживая вход, и ждал. Сперва явилась Элиза; она бежала, как бы преследуемая кем-то, и отпрянула при виде него. Тяжело дыша, уставилась она на мальчика широко раскрытыми глазами, смущенно и поспешно зашпиливая в узел распустившиеся волосы. Оливер молчал, лицо его было неподвижно. Его глаза в белом свете месяца казались так глубоко запавшими в своих орбитах, что женщине почудилось, будто ночь, просверлив ему голову в двух местах, проглядывала через них в бесконечный мрак. Женщина застонала и спросила совершенно изменившимся, чужим голосом:

– Ты ослеп, Оливер?

Мальчик не отвечал, но ей показалось, что он усмехнулся. Она закрыла глаза рукой, прижалась к воротам, чтобы его не задеть, и так прокралась мимо него мелкими, смиренными шажками. Он не обернулся в ее сторону.

 

Потом пришел Генрих, с опущенными руками и согнутой спиной. У ворот он поднял голову и не особенно испугался.

– Ах, это ты, Оливер, – сказал он грустно.

Однако ему, когда он пригляделся к мальчику, стало не по себе, и он залепетал смущенно:

– Я ее… не нашел… не нашел… Оливер, пожалуйста…

Наклонившись, он уставился прямо в глаза мальчику и вдруг ударил его по лицу. Оливер стукнулся о ворота, Генрих прошел во двор. Мальчик без единого звука боли или ярости покачал головой и опять встал на свое место.

Он ждал минут двадцать; тишина ночи шумела в его ушах. По временам лаяли собаки, из деревни доносились крики пьяных. Оливер стиснул зубы; ему вдруг захотелось плакать. Однако он не плакал. Пришла Гретье, напевая песенку. Она вскрикнула:

– Господи Иисусе! Матерь Божья! – и, проходя мимо, тихо, убежденно добавила: – Дьявол!

Пришел и Клаэс, несколько склонившись вперед и шагая своими большими шагами:

– Что ты тут делаешь, Оливер?

Мальчик посмотрел на него долгим взглядом и заговорил тихо, почти без всякого выражения:

– Плетка еще в крови, а Гретье уже тут.

Клаэс, приоткрыв немного рот, посмотрел мимо говорившего и прислонился к стене, как будто вдруг почувствовал себя очень усталым. После длинной паузы он сказал с бессмысленным видом: «Да», поднял мальчика, поцеловал его в лоб и, закрыв ворота, понес в дом.

С этих пор Оливер, как тиран, воцарился над их нечистой совестью. Он никогда не грозил и не вымогал, но он удручал и мучил людей своим взглядом, своим серьезным видом, своим смехом, наконец, просто своим присутствием, ибо знал об их скрытых отношениях. Он больше не приближался к мачехе, и она тоже с этого дня молчаливо и как бы случайно отказалась от своей власти над ним и своего права воспитательницы и относилась к нему как к взрослому. Генрих постоянно старался разнообразными ласками загладить свой удар по лицу, но Оливер не давал себя ни подкупить, ни растрогать. Так же и по отношению к отцу, который в ту пору хотел с ним сблизиться, Оливер оставался холодным, отсутствующим и непроницаемым. Он не давал вырвать у себя своей тайной власти. Он знал, что две необузданные натуры, Элиза и Генрих, снова и снова сходились и что старческая привязанность Клаэса к молодой девушке все увеличивалась.

И эти трое тоже знали, что мальчику известен каждый их шаг и что от него зависит, предоставлять ли им удобные случаи или, напротив, создать препятствия; в такие моменты он еще больше мучил их своим присутствием.

Но настала наконец ночь, когда терпение Генриха истощилось. Он наполнил довольно объемистый мешок стеклом, истертым в мелкий порошок, и крадучись, босой, внес его в каморку Оливера. Но мальчик не спал. Он спросил в темноте:

– Кто там?

Брат стоял молча. Тогда Оливер, как бы видя во мраке ночи, воскликнул:

– Ах, Генрих!

У Генриха выступил на лбу холодный пот. Он подождал минуту-другую и, так как Оливер оставался неподвижным, прыгнул к кровати, взмахнул мешком и высыпал его содержимое.

– Ах, Генрих, – сказал за его спиной Оливер, уже прокравшийся тем временем к двери, – разве ты не знаешь, что я тоже сын твоей матери?

Он закрыл дверь на запор снаружи и промолвил сквозь ее створки:

– Этот песок должен был разодрать мне легкие, брат Генрих, я уже слышал об этом. Таким способом один человек в Брюгге извел много народу. Но почему же ты хочешь лишить меня жизни, Генрих?

Брат не двигался, до крови кусая себе пальцы. Через минуту он снова услышал мягкий, низкий голос Оливера:

– Видишь ли, Генрих, я ничего не говорил отцу о тебе и Элизе, но завтра я ему скажу, завтра или послезавтра, лучше завтра утром, потому что завтра вечером ты снова попытаешься меня убить. А теперь спокойной ночи!

Он ушел и переночевал на сеновале. На следующее утро отомкнул он дверь своей каморки и нашел брата на кровати в глубоком сне. Он разбудил его. Генрих поднялся со смущенным лицом. Оливер спросил его со своей злой усмешкой:

– Ты выбросил в окно только песок, а почему не самого себя?

Генрих схватил его за руки и умолял:

– Не говори ничего.

Оливер сделал гримасу. Тогда Генрих поднял кулаки, но брат уже выбежал из комнаты. До полудня Генрих, снедаемый страхом, еще работал кое-как, наблюдая за отцом и Оливером, словно нечаянно бродившим около него. После же обеда и в течение остального дня, когда наблюдение за ними становилось все затруднительнее, неуверенность лишила его стойкости. Он приказал батраку, который должен был отвезти муку в Гент, остаться по какому-то поводу дома, а сам поехал в город. Он не вернулся; он отправился из Гента в Брюгге. Какой-то односельчанин доставил по его поручению повозку обратно и сообщил, что Генрих поехал по делам в Льеж. Так как подобного рода внезапные отлучки были в обычае у Неккеров, то на это сообщение не обратили особого внимания. Только Оливер криво усмехнулся. Элиза заметила эту усмешку, но она была из числа людей, которые мало спрашивают и многое молча переживают. Оливер не знал, скучала ли она о Генрихе или уже и не думала о нем. Он стал с нею приветливее.

Шесть недель спустя Генрих снова объявился в Генте и, без труда узнав, что дома не произошло ничего особенного, в тот же день прибыл в Тильт с деньгами, несколькими кипами тонких платков и значительным заказом на местные продукты. Прием был холодный, ибо у Неккеров чувства не были в почете. Клаэс кивнул ему головой. Элиза слегка улыбнулась и сказала:

– Добрый вечер, Генрих!

Оливер сделал вид, что не замечает протянутой ему братом руки.

И все-таки к одному человеку в это время он был добр без какой-либо преднамеренной цели или скрытой мысли, а именно к Луизе, самой красивой и самой опасной из его двух сестер. Когда ей минуло восемнадцать лет, она резко изменила свою еле заметную и отнюдь не шумную девичью жизнь. Ее пробудившееся тело некоторое время смущало лишь ее самое. Потом она быстро научилась пользоваться им, пленять им мужчин и находить в этом радость. В ту пору нашла она в Оливере, которого, подобно другим, доселе сторонилась – хотя и без проявления ярко выраженного к нему отвращения, – естественного союзника, помощника, гонца, передатчика и защитника. Им не было нужды друг другу открываться, стремиться к общению, добиваться друг у друга доверия и заверять в скромности. Когда она как-то раз вечером выскользнула из амбара, перед ней очутился Оливер и дружески посоветовал ей, ввиду того что Элиза еще не спит, не возвращаться пока домой, но пропустить вперед батрака Жана, а самой подождать в амбаре, покуда он, Оливер, не стукнет камнем в ворота. Этим у них все и ограничилось. С этого часа стали они сообщниками: устраивали проделки сперва у себя на дворе, потом и на деревне. Они подлавливали мужчин, начиная с подростков и кончая сбившимися с пути почтенными отцами семейств; они дразнили их, обманывали, натравливали друг на друга и покатывались со смеху, когда те дрались, а их жены ревели. Немногие осмеливались жаловаться на них Клаэсу. Старик высмеивал или выпроваживал жалобщиков, ибо знал, что Оливер стоит где-нибудь тут же в углу или за дверью. Однажды Элиза попробовала притянуть девушку к ответу, но Луиза оказалась не одна: из-за ее спины глянул на мачеху Оливер, и та умолкла. Возможно, что Луиза удивилась его власти, а может быть, сочла такое влияние соответствующим его поведению; во всяком случае, она не расспрашивала его по этому поводу. Потом дом оказался тесен для ее диких забав, и она поехала с Оливером на большую субботнюю ярмарку в Брюгге. Оттуда Оливер вернулся один. Клаэс спросил о Луизе.

– Она хорошо устроилась, – сказал Оливер и вздернул голову.

– А вернется она? – тихо спросила Элиза.

– Нет.

Больше о ней не говорили.

Судьба, которую Оливер до сих пор видел в своем кругу, которую он своеобразно и рано испытывал, но которая сама к нему еще не прикасалась, ухватила его за руку, когда ему минуло пятнадцать лет. В Тильте царило возбуждение. Восьмилетняя Розье, дочь булочника Дашера, пошла по ягоды и не вернулась обратно домой; розыски не помогли: она исчезла. Одновременно с этим первый раз в жизни заболел Оливер. Всю ночь его рвало без всякой видимой причины, в доме, кроме него, никто не заболел. Он много плакал, что было странно, ибо его еще никогда не видели плачущим; он не говорил ни слова и впустил к себе только Элизу. Два дня пролежал он и, когда вечером второго дня Элиза захотела его покинуть, задержал ее и вымолвил тихим голосом:

– Я тебя прощаю, матушка, прости и ты меня.

4Паладин – придворный вельможа.
5Сабо (фр. sabot) – башмаки на деревянной подошве или выдолбленные из дерева.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru