bannerbannerbanner
полная версияКрай сгубил суровый

Алексей Васильевич Губарев
Край сгубил суровый

Но сын России при погонах

Да клятва батюшке Царю

Мне не велят притворно скромным

Плестись с молитвой к алтарю.

Я дрался. Часто без патронов,

Вцепившись в горло бунтарю.

И раны, проклиная стоном,

Давал понежить сентябрю.

И убивал. Такое время.

Но били и меня не раз,

Картечью нашу батарею

Лицом укладывая в грязь.

И только невесомый образ,

Как список вашего лица,

Хранил с терпением святого

Душой заблудшей мертвеца.

Отбросьте ложные сомненья.

А череп, что на рукаве…

Так нет вины – два сильных мненья

Увы, имеют разный цвет.

Не отводите глаз зеленых,

Не отнимайте нежных рук.

Как дорог ваш румянец скромный!

Как свеж слетающий с губ звук!

Коленопреклонен пред вами

Прошу не отказать руки.

Клянусь святыми образами

Вас вечность нежить и любить.

Ангелы запели

Юность удалая бешеным пожаром

Пронеслась со свистом и пропала даром.

Оглянулся, сзади ничего не видно;

Подавилось сердце горькою обидой.

Комом встряла в горле жалость по утере.

На засове крепком в прожитое двери.

Грезилась ли радость,

                Чудилась ли сказка,

Или взор укрыт был розовой повязкой?

Знать бы, не метался раненою птицей,

Подстрекая душу в кровь о прутья биться.

А забравшись в церковь, пал под образами

Да омыл недолгу буйными слезами.

Так бы гнулся в пояс, не жалея спину,

И творил молитву, пусть и пьян в дрезину,

Чтоб в церковных сводах ангелы запели

Чувственный акафист о моей утере.

Посетил бы тайный, с глаз сорвал повязку.

Снизошел скупою, да ненужной лаской.

Я б ему поведал о его обмане,

Затаивши кукиш в накладном кармане.

И бегом из храма в жуткую трясину

Так, чтоб стало тошно, как чертям в осинах.

И, не просыхая, так и сгинуть в тяжких,

Головой уткнувшись проститутке в ляжки.

Где вы легкие деньки в голубой оправе,

Где прогулки до зари с месяцем в упряге?

Обронил ли пьян в дугу, иль цыгану пропил,

Не упомню, не пойму, как я всё прохлопал.

Где вы ноченьки мои сердце сладко жгущие,

Где та силушка в плечах, многое могущая?

Расплескал вас попусту, сдуру проворонил

На лугах просыпавшись бесшабашным звоном…

Исповедь белогвардейца

Вам не понять. С того не осуждайте,

Где отличить вам настоящий ад.

А понагрезилось, сударыня, так знайте,

Меня в упор случалось расстрелять.

Хоть говорить об этом нет охоты.

Но, любопытства успокоить жар,

Я изложу, как гибла наша рота,

И как с пробитой грудью я лежал.

Зардел рассвет, нас выстроили цепью.

Патронов нет. В штыках искрится смерть.

И злые лица озаряла светом

Незримой силы роковая бредь.

Команда: – В бой! Пошли на пулеметы.

Каре редеет, знаменосец пал.

И лишь остатки выученной роты

Преодолели укрепленный вал.

Шаг всё скорее, ярость скалит лица.

Штыки, дурачась, разбирают жертв,

Заставив кровью комиссаров мыться

И лить на травы горький позумент.

Не хмурьте лба, не вскидывайте брови,

Что убивал и зверствовал порой.

Я дважды грел сыновнею любовью

Холодный бруствер в битве под Уфой.

Вы, милое созданье, просто жили,

А я на фронте дважды умирал.

И видел, как на поле трупы стыли,

И наблюдал агонии финал.

Имея право, не судите строго.

Не отводите взор тревожный свой.

Ведь я о вас мечтал и думал много

В боях за веру где-то под Уфой.

Уже убит, нашептывая имя,

В бреду ощупывал нательный крест.

И Матерь Божья даровала сыну

Уйти живым из проклятущих мест.

Так дайте шанс быть нежным и домашним.

Не убирайте теплую ладонь

Из сильных рук, что в схватке рукопашной

За веру дрались, презирая боль.

Дитя, подайтесь первому порыву.

Ненужный страх упрячьте под сукно.

Ведь предначертано, мой ангел милый,

Как мало знать вам в жизни всё одно.

Мне б других коней

Все на тройках летят.

Гривы с проседью. Чёсаны, мыты.

Бубенцов перезвон,

Лент игра, козлы да кучера.

А мои не хотят:

Опустив полинялые гривы,

Далеко позади

Волокут на телеге меня.

Застонал пристяжной,

На аллюр кое-как через слёзы.

Я хлыстом по бокам,

А в ответ только жалобный плач.

Но секу я коня,

Зубы скаля в бессмысленной злобе.

И не жаль мне коня…

Никогда не жалели меня.

Все вперёд унеслись.

По дороге осколками радость.

И доносится смех.

Там смеются над тем, кто отстал.

Не добраться до них.

На погоню совсем не осталось

Сил уже никаких,

Всё впустую давно растерял.

Ах, коней бы других!

Я бы тем не позволил смеяться.

И летел впереди,

Поднимая дорожную пыль.

Я бы не был так тих.

Я б кусался, лягался и дрался,

И не дал никому

Дорогих упряжных обойти.

Чем так не угодил?

От чего негодящая пара?

В общем, дрянь.

Не гнедые, не в яблоках. Не рысаки.

И лететь не хотят

Два безродных каурых, без жара.

И на впалых боках

Беспокойные ребра видны.

Наконец привезли…

В серой дымке веселая стража.

И короткое «АД» на воротах,

А дальше котлы.

Здесь все занято, брат,

Чуть левее тебе бы взять надо.

Повертай лошадёнок,

Пустуют у Бога сады.

Я давай повертать.

Только лошади, вдруг, ни в какую…

Кнут им спины в рубцы,

Так что брызнула черная кровь.

С белой пеной в губах,

Пропотевших и ржащих, ликуя

Осажу я коней

В обезлюдивших райских садах.

Осадив, закурю.

Засмотрюсь на пенаты святые.

Улыбнусь херувимам,

Согнусь перед Богом в поклон.

И негромко спрошу:

– Ваша ль прихоть, Владыче Земные,

Что внизу мы с клыками,

И веря обману живем?

В осеннем саду

У ограды просящий

Божьей милости ждёт.

Страждущий да обрящет,

Ищущий да найдет.

Поржавевшие травы,

Догорающий клён.

Тонкий месяц Лукавым

В сизый мрак погребён.

Тучи темные чаще

Высекают грозу.

Льют осинники вяще

Золотую слезу.

Не оплавит зеницы

Утихающий жар.

Пил отвар медуницы

И кипрея в угар.

А теперь не хмелею,

Воздух редок и чист.

Об ушедшем жалеет

Вдалеке гармонист.

В небе клёкот орлицы

Ворожит на судьбу:

Мир тебе под Божницей,

Упокоясь в гробу!

В позолоченной роще

Переклик звонарей.

Русь поет некрещеный

Губарев Алексей.

N…ой

Простите, что я вас не беспокою.

Что делать – вас, увы, обрёл другой.

Вы, верно, любите его. А я того не стою -

Непризнанный поэт ведь звук пустой.

Простите; есть за что просить прощенья.

Я преступил законы естества:

Вы жаждали игры и обольщенья,

А мне претит бестактность удальства.

Я Вас люблю той тихою любовью,

Которая присуща матерям,

Сидящим в час ночной у изголовья

И гладящим мальчонку по вихрам.

Незримому счастливое не тронуть,

Не разорвать чувств искренних союз.

Когда смеются двое, третий стонет

Не смея опорочить брачных уз.

И посему, взор обращая небу,

Молю: Не знайте о моей любви….

А что я был – сочтите, будто не был,

От лишних распрей душу оградив.

Нелепую любовь мою простите,

И что не к месту так преступно тих.

Но приведётся, всё-таки прочтите

Непризнанной руки неловкий стих.

Ах, зачем гнал коня

Ах, зачем я гнал коня?

Плетью в такт стегал, что хлопья пены с крупа.

Так, что с губ тягучая слюна…

И загнал коня. Как это глупо!

Конь, мой конь с просевшею спиной,

Загнанный нагайкой, непокорный.

Нет, не отпоить тебя водой,

Не вернуть и прыти лани горной.

Не меня ты слушался, а плеть.

Дай-то волю, седока б о землю,

Не желая под кнутом лететь.

Но летел, в клочки взрывая землю.

А сейчас и хочешь понести,

Да куда!… загнал тебя хозяин.

И на бойню мыслит отвести,

Сострадания не разбирая.

Не взбрыкнуть малиновой зарей,

Не лететь тебе со ржанием над степью,

Непокорный, загнанный зверь мой

Жгучей кожаною плетью.

Ах, кандальная твоя душа!

Нет чтоб табуном гулять на воле,

Продали тебя за два гроша.

Но не знали, что ты стоишь боле.

Потому, как вор на образа,

Как ни пыжусь, всё не пересилю

Заглянуть в печальные глаза,

Что меня из под кнута любили.

Конь, мой конь, за чем я гнал тебя

Плетью в такт, что хлопья пены с крупа,

Так, что c губ тягучая слюна…

И загнал тебя… Как это глупо!

В лугу провыла тетива

И мне досталось Родины чуть-чуть.

В лугах кипрейных я был ею пьян;

Житейская разбрасывалась муть

Саранками в чарующий бурьян.

Ах, пижмовая золотая замять,

Расплавленного солнца родники!

Не это ль край, тот самый-самый,

Написан Богом от руки?

Не рвал я жил, и рук не намозолил.

И только в льнянковом плену

Нечаянной усталости позволил

Набросить эту пелену.

Не прогорая, пусто жил.

А здесь, среди душистого приволья,

Кружилась голова потерей сил,

Как после долгого застолья.

И я запоем радость пил,

У каждого своё свидание с жизнью.

Мой ангел тихо в колокол звонил,

Как в той, забытой и давнишней.

Но кто-то сдуру в разнобой

По всем семи беззвучным струнам

 

Шарахнул грубою рукой

И небо обернулось хмурым.

В лугу провыла тетива

И черная стрела пронзила,

Убив, наверное, меня…

Промеж лопаток, прямо в спину.

Но я успел, успел бокал

Свой осушить в лугах кипрейных.

О, Русь, прости, что я не знал

Манящий яд полян шалфейных.

Когда бы знать твоих лугов

Убийственно хмельной напиток,

Я был бы вовсе не таков

И буйных трав болел нефритом…

На смерть поэта

Здесь всё не так. Здесь принято считать,

Что смерть поэта многим будет лучше.

И норовят талантливых унять

Презренным ядом гадины ползучей.

Едва окреп, лишь крылья распластал

Вот-вот готовый взмыть к небесным тучам.

Но выстрел сделан. И поэт упал

На редкую траву гранитной кручи.

Неупокоен пулей, гордый дух

Витает, но приюта не находит.

Он, словно потерявший скот пастух,

Без устали над Родиною бродит.

Ах, как он пел! За ним уже не спеть.

Оборвалась болезненная песня.

Неумолим в желании взлететь

Он полетел бы, если бы не "если".

Да! в небесах присутствует порок.

Там не впервой печально ошибаться:

То опрокинут водоносный рог,

То меж собою примутся сражаться.

Вот кто-то сдуру саданул в колокола.

Взыграло небо, навалились тучи.

Прощальный гимн пропела тетива

Над предназначенной поэту кручей.

Луч солнца лег на эполет,

Сияя роковою полосою.

Мгновение, и лучшего из лучших нет,

Поверженного царскою рукою.

Смотрю на грозный обелиск,

На унижение властьпридержащих.

Вот он – народа гневный лик,

Предвестник молний и пожарищ!

И кто-то сверху саданул в колокола.

Взыграло небо, навалились тучи.

Упала Божия холодная слеза

На дань народа лучшему из лучших.

Всё здесь не так, и принято считать,

Что жизнь поэта будет много лучше,

Когда свинцом его талант унять

В кавказской ссылке у отвесной кручи.

Незнакомке

Ох, и стиснуло! Незадача.

Будто в гибельной топи увяз.

Глупой блажью беззвучно плачу

В глубине азиатских глаз.

Но молить: – Отпусти, – не смею.

В радость пусть и пустая боль.

Знаю, писано –  не тебе я,

Но желанна мне эта хворь.

Заболеть на ветрах Анивы

Нежной грустью восточных губ

Значит, смертному быть счастливым.

Знать, Всевышний не так и скуп.

Потому под свинцовым небом

У течения Сусуи

Словно нищий, просящий хлеба,

Поднимаю глаза свои.

И неслышно скользящим тучам

Воздаю за немой обман

И шепчу: – Я богат за случай,

Что неведанной силой дан.

А потом в глубине аллеи,

Растворивши вином печаль,

Под кленовою акварелью

Закричу: – Ничего не жаль!

А что тронула сердце плачем

Глубина азиатских глаз,

Пусть считается – наудачу

Вынул козырь в последний раз.

Иные дали

Теперь внутри не то обосновалось;

Иные дали гложут душу мне.

Грызет не к женщинам неясная усталость,

А жизнь калек и нищих на земле.

Я вижу их протянутые руки,

Встречаю их немой просящий взгляд.

И к небесам:– За что такие муки?

К чему такой немыслимый обряд?

Мне снятся обмороженные пальцы

И пустота оголодавших глаз,

Сидящего у церкви оборванца,

Которого встречаю каждый раз.

Но что таким потёртая монета?

А сердце не найду свое отдать,

В котором нет божественного света

И не нашла приюта благодать.

Но всякий раз промерзшему бродяге

К ногам бросаю жалкий медный стыд,

Чтоб этот грязный, нищий бедолага

Хоть на недолго оказался сыт.

Ведь так мое растоптанное сердце

Взывает к небу о твоей любви…

Но лишь случайным удается греться

И на немного о тебе забыть.

Ночной порой в бессонные минуты

Все жду подачки, что пропащий тот.

И также рад, как он монете гнутой,

Глазам любимым, если повезет.

И от того внутри обосновались

Иные дали, что зажгли во мне

Не к женщинам неясную усталость,

А сострадание к убогим на земле.

Алешкино горе

Тот светлый и очень короткий период, именуемый отрочеством, для Алешки наступил в Отрадо-Кубанской, когда родители оставили его в станице на все лето. Из опасения за "дробненького" внучка(так на Кубани называют тщедушных, хиленьких детей) в круг местной шпаны Алешку ввела бабушка, определив в опекуны "городскому гусю" крепкого и разбитного Борьку с наказом не давать мальца в обиду. Местная братия из озорства и, таким образом закаляя характер, просто обожала драки без всякого на то повода. Вздувшаяся губа, опухший нос или синяк под глазом у станичной пацанвы обычное, не стоящее внимания украшение. Тем же вечером сердобольная бабушка оповестила об этом свою соседку – Иваненчиху Ленку, Борькину мамку, для пущей уверенности в безопасности наследника. А потому, как Борька был на целых шесть лет старше, то он быстро смекнул, что пустая обуза ему ни к чему, и тут же сбагрил "балласт" своему младшему брату Леньке. Тот же, будучи забиякой и драчуном, в благотворительность не верил и обнаруживать в этой блажи даже мало-мальский интерес не собирался. По этой причине не менее сообразительный брательник и впарил Алешке в друзья своего ровесника Витьку Гембуха, который от рождения был слабоумным и не ходил в школу, да в довесок пятилетнего Генку Булкина. Таким образом какие-никакие условия безопасности приезжему были созданы и случись что, свалить вину было на кого. Волею судьбы Алешка оказался в самой наивыгоднейшей для новичка позиции. Внешних врагов компании из трех мальчишек да на своей территории вряд ли найтись. Витька естественно был сильнее, но и отчаянно глуп. А Генку Алешка запросто мог обогнать в беге. Из этого выходило, что первого всегда можно провести, а в случае вынужденного драпа схватят второго. И закрутилось.

  В короткий срок чего только не перепробовал трусоватый, но умеющий подначивать на всевозможные проделки, при этом порой лавируя на грани фола, Алешка. Уже через пару дней он подстрекнул новоиспеченных товарищей забраться в чужой сад, где вызревающие вишни уже несколько дней искушали городской взор своим аппетитным видом и тем не давали Алешке покоя. Хозяева оказались на стреме и налет с треском провалился. Генка попался первым, потому что не смог перемахнуть забор. Туда-то его подсадили, а вот в обратном направлении преграда оказалась непреодолимой из-за занятости организаторов спасением собственных шкур. Пойманный тут же продал смывшихся подельников. Витьку садоводы знали как облупленного. Поэтому угрозы рассказать о его проделках родителям возымели на горе-жулика самое неудобное из всех возможных для притаившегося в придорожной канаве Алешки действие. Нужно сказать, что отец у Витьки был чрезмерно, даже болезненно строгим. Витька не без оснований боялся скорого на расправу папашу. И как ловкач ни старался из густой амброзии убедить друга не бояться и не слушать сердитый вздор потревоженных взрослых, недолго подумав, Витька нехотя поплелся сдаваться в плен. Обескураженному хитрецу ничего не оставалось, как выбраться из надежного укрытия и, поникши головой, волочиться за Витькой. Зарвавшейся троице крепко надрали уши и отпустили со строгим напутствием на будущее. Этот неожиданный удар Алешка вынес и переживал ровно столько, сколько горели уши, а оправившись снова с азартом принялся шкодить. И уже чуть погодя они попались на очередной проделке. На этот раз дурню заблажилось подоить привязанного к колышку одинокого козла. Возжелал неугомонный отрок отведать дармового молочка. Страстно и неотвратно возжелал. Не имея ни малейшего понятия о различии козы и козла, он подговорил Витьку с Генкой помочь ему обтяпать это деликатное дельце. Истерику закатила баба Зина, в просвет плетня увидев мучителей с усердием гоняющих по кругу немало удивленного козла. Сполна вкусив очередных нравоучений и просидев пару дней под домашним арестом, подельники воссоединились, став более осмотрительными. Теперь из скуки они научили несмышленыша Генку съедать пойманных бабочек, а Алешка, беря пример с Витьки, в короткий срок закурил, подбирая в посадке "бычки" или ловко скручивая цигарки из сухих листьев.

  Чего только не выдумывал Алешка в стараниях избавиться от назойливой и всепроникающей деревенской скуки, оставаясь один и томясь под монотонное клацанье ходиков. То за домом в зарослях акации сделает штаб и сидит там, пока бабушка не загонит спать; то в палисаднике из интереса посеет пшеницу; то, вдруг, начнет из глины лепить посуду и пытаться обжечь ее в костре или заберется в погреб за жабой. Подолгу мог, перевесившись в колодец, извлекать из холодной глубины эхо. Перехилится и угукает себе. А то, вдруг, высунет наружу взлахмоченную белобрысую свою башку, быстро осмотрится и ругательное словцо выкрикнет в гулкую черную пустоту. Было и часами торчал Алешка у невысыхающей лужи, что обжилась на углу подле колонки. А иной раз займется дразнить ос, тыкая палкой в ихние гнезда.

  Но больше всего шалопай любил в компании дружков шляться по округе и ни о чем не думать. Поэтому с самого ранья, наспех позавтракав, он отирался под Витькиной или Генкиной калитками, поджидая товарищей.

  Всякий раз, оказавшись у железной дороги, гоп-компания выбирала момент и ныряла под товарный вагон. Там баловни, перепачкавшись в мазуте, старалась высидеть незамеченными обходчиком, пока состав не даст длинный гудок и станет трогаться. А как с лязгом и грохотом вагоны дернутся, ловко выкатывались из-под них. И на ток ходили несколько раз валяться в кучах пшеницы, а потом долго чихали и чесались. И, провонявшись соляркой, в тракторе ездили по полю, упросив доброго дядьку покатать их. До головной боли кувыркались в стогах соломы или подбрасывали на тропинку пустой кошелек на ниточке, чтобы посмеяться над бестолковыми старушками.

  В дождливые дни охломоны сидели каждый в своем доме. В зной же частенько ходили на "ту сторону" станицы, через железнодорожное полотно, к клубу. Там у стены стоял огромный бак, куда стекала дождевая вода. В этой затхлой зеленой воде они и купались до одури, набивая шишки и стесывая на локтях и коленках кожу. А, наглотавшись до икоты вонючей дряни, уставшие волочились в посадку у вокзала, чтобы покурить. Один раз они напросились в компанию к Борьке и ездили в телеге с сеном на речку в Ольговку, что в двенадцати километрах. Это маленькое путешествие подарило Алешке неизгладимые переживания первого прикосновения к взрослению и обретению самостоятельности.

  Немного погодя, шайка махнула на площадке вагона "товарняка" аж на станцию Гулькевичи и в станицу воротились уже затемно. Отведав очередного наказания они пехом на хутор Мавринский забрели из непонятной прихоти. Нравилось им болтаться где ни попадя и бездельничать. Не давал бродяжий дух им ни минуты продыху.

  Как-то их, шатающихся в одной из глухих улочек, окликнул строгого вида дед. Привыкшие пакостить, они было рванули наутек – так на всякий случай. Но дед докричался. Он заверил, что даст денег, если почистят ему колодец. В отличии от дурачка, городской Алешка цену деньгам знал, и знал хорошо. Он и уболтал Витьку поработать. На правах более сильного Витька несколько противился уговорам, но в колодец опустили все-таки его. На дне оказалось так много грязи, что освободились они далеко за полдень. Дед отвалил им за ратный труд аж три рубля. Это было неслыханное богатство. Витька по праву забрал деньги себе. Но совсем не надолго. Не умел Алешкин дружок считать, а Генка и вовсе не понимал, что происходит. Поэтому в первом же магазине, что у вокзала, один рубль из сдачи чудесным образом оказался у Алешки в кармане.

  Витька хоть и был слабоумным, а жизнь на широкую ногу приветствовал. Купил он себе красивую белую пачку сигарет "Троя", а к ним, подавшись Алешкиным наущениям, потаявших и слипшихся конфет карамель "Сливовая". В посадке они  до чертиков накурились и так объелись конфет, что, не взирая на разошедшийся солнцепек, галопом мчались к ближайшей колонке на водопой.

 Выхитренный рубль Алешка истратил быстро. Уж очень он был неравнодушен к драже "Фундук в шоколаде". Потому с утра, в самый безопасный час, когда шантрапа еще дрыхнет, тосковал на углу улицы в ожидании открытия магазина, чтобы на двадцать пять копеек купить горсть искушения. Напоследок он всегда оставлял самый большой катышек лакомства и очень расстраивался, если орешек внутри толстого слоя глазури оказывался мал и радовался, когда случалось наоборот. Но деревня не город. Здесь все на виду.

– Алеша, а иде ты узял дэньги на конхвэты? – бабушке, регулярно посещавшей магазин, продавщица донесла, что Алешка зачастил к прилавку и тратится на конфеты.

– На какие конфеты? – встрепенулся, застигнутый врасплох, Алешка.

 

– Та на каки! На горошек у шоколаде. Той, шо у магазине вчорась вутром покупав.

– А…, – протянул он, мысленно ища подходящий ответ, – я рубль, бабушка, нашел. Железный.

Беззастенчиво врал Алешка. Но волновался, что афера со сдачей, за которую от Витьки можно схлопотать по шее, явится миру.

– Бабушка, а что!

– Та ничого особэннного, а шо утаив, шо нэ казав мине за дэньги? Витбырать бы нэ стала. Иде ты найшев той рубиль? – выпытывала бабушка.

– Я забыл сказать, – промямлил он, и тут же – Он возле тропинки, где вокзал в траве валялся.

– А шо ты до вокзала ходыв? Небось паразит Гэмбух тэбэ туды увел?

– Не-е, я сам ходил.

– А хто тибэ разрейшив одному так далеко забираться? Ще хулыганы поколотят.

Тут бабушку, подумавшую было, что деньги потерял какой-то пьяница, окликнула подошедшая к калитке почтальонша и лгунишка, все глубже увязающий в собственной лжи, был спасен. Воспользовавшись паузой, он юркнул в калитку и быстренько смылся подальше от глаз.

  И все бы ничего. Закончиться бы лету. Уехать бы, повадившемуся беспросветно шалить, Алешке. Ан, нет. Есть он, Бог-то! Все на свете может преображаться. Возьми любую девку. Выползет с утра из горницы лахудра лахудрой. А пол часа у зеркала: тени, помада, лак, плойка – и совсем другое дело. Месяца не прошло, а Алешку от местного казачонка не отличить. Волос в пшеницу выгорел, штаны подвернуты по щиколотку, рубаха на двойном узле у пупа и непременно босиком. Даже не хромает, как наколет пятку об колючку акации. Выдернет занозу, выдавит капельку крови и пошел себе дальше, а то и бегом, если, вдруг, гуляющий неподалеку бык копытом начнет пыль поднимать.

  Так вот. Обычно, как стемнеет, повзрослевшая станичная молодежь собиралась за пару кварталов от улицы Октябрьской, где гостил Алешка. Гомон, свист и рев мопедов малышня слышала конечно. Было и подкрадывалась посмотреть из любопытства на сборище. Но всегда находился, кто их заметит и отгонит. Мало ли чего. Займись драке, а тут мелюзга под ногами.

  А однажды соберись спонтанно толпе на углу Октябрьской, прямо у трансформаторной будки. Да много так собралось и многие на технике. Кто на "Риге" приехал, кто на "ПВЗ". У одного паренька даже мопед "Карпаты" был. Мотоциклы тоже разные были: "Ява" красная, "Минск" тоже красный, но светлее и без блеска, что у "Явы".  И получилось, что малышню не отгонишь – бабушки, мамки недалеко. Пришлось компании снизойти и подпустить мальцов. А те, кто во что. Витька сразу курить, Генка клянчить у старших  всякую чепуху. Алешку же заворожили мопеды и разговоры об них, а особенно запах. Пахло от мопедов как-то особенно. Ново пахло. Тут и пропал Алешка. Нашлось на него убийство. Особенно марка "ПВЗ" понравилась, и более которые зеленого цвета. А синие вот не так легли детскому сердечку, хотя были точно такие же. Нет, в городе у него был велик. "Орленок". Гонял он на нем чуть не до самого снега. А пропал мальчуган увидевши вблизи мопед.

Рейтинг@Mail.ru