bannerbannerbanner
Чернилами добра и зла

Алексей Козлов
Чернилами добра и зла

Волною платье
в развороте вальса

 
Волною платье в развороте вальса
Бьёт в камни стен.
И плещется молва
На вечере, что Вальсовым назвался,
Где пенятся прибоем кружева.
 
 
Движение воды, как вольных складок
Морского шёлка.
Ты отстранена
И так близка…
Мы в перекрестье взглядов,
Которыми расстреливают нас
Под шелест листьев в съеденной помаде.
 
 
Всей силой струн шопенится квинтет,
А я – как будто в танце с водопадом
Публично, тайно, явно, тет-а-тет.
 
 
Крещендо предфинальное вращает
Всю землю, и над нею вальс – как власть,
А хриплый смех накаркавшихся чаек
Царапнет лишь, не причиняя зла.
 

Вопрос о смысле

 
Он стар и еле держится в седле,
И ветер заметает след копыт
Из персов к иудеям и во греки,
Где давний спор троих навеселе —
Платона с Аристотелем кипит,
А Эпикур льёт критское под веки.
 
 
Где приклонит он голову?
Нигде.
Всю мудрость мира тащит зa спиной,
За нею – земли и тысячелетья.
Но распознав вопрос по бороде,
Беднягу на пускают на постой,
Дабы не слышать полудетский лепет.
 
 
Уже и разговор о нём смешон,
Не принято всерьёз упоминать,
Ну разве что в сравненье с Агасфером.
Философ, дню налив на посошок,
Допьёт бутылку белую до дна
И полетит душой в иные сферы.
 
 
И жизнь, вися на вечном волоске,
Смеётся, зная, как она хрупка,
Не то чтобы бессмысленна, а просто
Намного поумнела и в цветке,
В ребёнке со стаканом молока
Не видит смысла задавать вопросы.
 

Вор

 
Не жди меня к полуночи, кровать,
Я снова отправляюсь воровать.
Опять ты не провиснешь подо мной,
Подавлена и попрана спиной —
Плащом широким скрытая, она
С ногами и начинкой капюшона,
И сердцем, что с рождения бессонно,
Едва стемнеет и взойдёт луна,
Мелькнёт в проёме тёмного окна
Недорогой квартиры-распашонки.
 
 
Над городом роскошной нищеты,
Где светятся рекламные щиты
Под чёрными квадратами око́н,
В ночи не выходящих на балкон,
Я пролечу, невидим, нелюдим,
Чтоб зависть не разбередить в прохожих,
Ползущих, пьяных, поступью похожих
На тех ужей асфальта посреди,
Чьи головы затоплены, поди,
Желанием сменить пижамой кожу.
 
 
Их искушали яркостью витрин,
Бельём постельным, мягкостью перин
С наперником трёхцветным и орлом,
Что гордо держит в правой лапе лом.
Не устояли, вняли словесам
Лапшеобразным, постным совершенно,
Не догадавшись, кто они в сношенье,
Но, примирившись с порцией овса,
Покорно затянули пояса,
Не отличая от петли на шее.
 
 
Мой путь неблизок, а объект высок.
Не красть же из песочницы песок,
Недвижимость и движимость, и лес,
Как будто жизнь не состоится без
Поместья в Ницце с парой – ух ты! – яхт!
Без личной эcкадрильи двухмоторной,
Красивых баб, достоинство которых —
На «Ё-моё!» являться без белья,
И понимая цену бытия,
Платить собой за ПМЖ в оффшоре.
 
 
Ограбить банк способен и дебил
Или – открыть, чтоб каждого, кто был
Наивен, до подштанников раздеть
И приземлиться на Карибах, где
Недвижимую жизнь приобрести.
Я тоже вор, но своровал не это,
А всё богатство с нищенством поэтов,
И возвращаю, совестлив и тих.
Луну за искушение простив,
Похищу и верну в строке к рассвету.
 

Воспоминание

 
Не может фотоаппарат
Точней оставить след:
Ты на коленях у костра,
А я – нa вертеле.
 
 
Нам двадцать.
Нет, немного за.
Прохладно и темно,
Там обожжённые глаза
И белое вино.
 
 
Залив, песок, глотки вина
За голод мой шальной.
Ты надо мной наклонена,
И угли подо мной.
 
 
Ни комариной маеты,
Ни неба, ни огней.
Огонь на берегу и ты,
Как хмель от Шардоне.
 

Восхождение

 
Скалолазные стены и пропасти,
На осколках босая стопа.
Оступился, последовав прописи —
Покатился, пропал.
 
 
Тишина и бесптичье заоблачны.
Ледниками слепи́т высота.
А солгал – и районным для области
Землежителем стал.
 
 
Уходил – удивлялись: зачем тебе?
Безопаснее нас посреди.
Отвечал только мышцами челюсти,
Сумасброд нелюдим.
 
 
Прихватил только имя и отчество,
И г. р. – для могилы в горах,
Отправляясь в своё одиночество
Со скрипеньем пера.
 
 
Высоко ли от уровня Тихого
И Атлантики сможет уйти,
Не имеет значения.
Стих его —
Восхождение-стих.
 
 
Но поднявшись хотя бы над крышами
Скалолазом, увидит тогда
И собратьев, а ниже те, выше ли —
Не ему разгадать.
 

Вот пара слов

 
Вот пара слов, за ней легла другая,
За той – ещё, дыхание-пробел,
Повисла запятая на губе —
Над пропастью, которая пугает.
 
 
Обратная… а выпукло и рядом
За ней прямая следует петля.
Вязание мужское умалять
Не нужно снисходительностью взгляда.
 
 
Весь мир – клубок, что спицею пронизан,
Покоится до вечера в шкафу.
Пусть жизнь короче станет на строфу,
Но строфы есть, что стоят этой жизни.
 

Время

 
Время.
Бах и орган, и древность,
Джаз, патефоны Грэмми,
Прение листьев, старение,
Камни упрямые Греми.
Время.
 
 
Время!
Ну же!
Пора!
За дело!
Смокинг ли, конь ли белый
Созданы для покорения
Женщины с веткой сирени.
Время!
 
 
Время…
Слово и оправданье
Ступора, ожиданья
Лучших строителей здания
В стиле Британий и Даний
Крепких.
 
 
Время.
Новые ветры, крены.
Переплетая в среднем
Баха с ночными сиренами,
Выдаст блокбастер Грэмми
Время.
 

Все включено

 
Предусмотрены траты, и все включено
В предусмотренный загодя счёт.
Разволновано море: включили ль в окно,
Если бриз безвозмездно включён?
 
 
Бадминтон две девицы танцуют в песке.
Представляю в песке наготу —
Включено представление в левом виске
Или в правом, как сухость – во рту.
 
 
Попиваю из бара.
Он – «мини», и нет
В нем бармена.
Барменствую сам.
Телевизор включён мне о зле и войне.
То ли мёд, то ли соль на усах.
 
 
Ах, нажал бы на «выкл.», но нажатие «выкл.»
Не избавит меня от еды,
Сыт по горло которой – окрошкой, увы,
Из войны и «ура!», и беды.
 

Вступление в 21-й век (А. D.)

Ни к чему,

ни к чему,

ни к чему полуночные бденья

И мечты, что проснешься

в каком-нибудь веке другом.

Время?

Время дано.

Это не подлежит обсужденью.

Подлежишь обсуждению ты,

разместившийся в нем.

(Наум Коржавин, «Вступление в поэму»)


 
От Афин до совка
с интерлюдией пыточных казней,
А от них до меня —
на два пальца истории зла;
Ядовитый стакан —
эмиграцией в смерть одноразов,
Он – предательство дня,
всё того же – с пером у стола.
 
 
Ничего не прошло,
не ушло с обновлением быта.
И стоят времена,
поменяв палачей имена,
Имена площадей
да названия казней и пыток
Для свободных людей,
что рождались во все времена —
 
 
Времена проклинать
и идти против свор и проклятий,
Времена для стихов,
что затоптаны будут в пыли,
Времена презирать
мракобѣсов с iPhonе'ом и ятем
В подворотне двора
монархической рабской земли.
 

Выключатель чёрный у двери

Сергею Есенину


 
Выключатель чёрный у двери
К лампочке привязан.
Шуры-муры.
Вверх щелчок – и та уже горит
Наготой без юбки-абажура.
 
 
Провода заплетены в косу,
В ней белеют капельки фарфора.
Свет живёт, как солнце – на весу
День какой и год, и век который.
 
 
Между «Вкл.» и предрассветным «Выкл.»
Ночь любви и стихотворных строчек.
Выключатель к этому привык,
Лампочка горит ему и хочет.
 
 
Переменен между ними ток,
Но коса рифмовки постоянна.
Крюк на потолке торчит, высок,
А под ним – Серёга окаянный.
 
28 декабря 2017 года

Голос

 
Если связки сухие в горле
Топот града впитали губкой,
Из раскатов грозы над городом —
Гроздьев грома сдоили звуки,
 
 
Если связки в пустыне будней,
Словно в праздник расплёсков шторма,
Овладели бельканто трудностью
И завыли сиреной, вторя
 
 
Гулу воен и стону боен,
Плачу капель на дне колодца,
Значит, голос природой скроен, и
Слышать соло толпе придётся,
 
 
Ненавидя за резкость тона,
Колдовать, насылая порчу,
И топтаться за микрофонами
С усилением пошлых корчей.
 
 
В дни мычания нужен голос
Человечить молчанья полость,
Голос – веку отлитый колокол,
Что тревожен, пожарен, колок.
 

Горизонт

 
Летит струя шампанского, как бес,
Шипя от злости, зная – недолёт,
А души долетают до небес,
Гудками отвечая на «Алё!»
 
 
Граница между знанием и всем,
Во что мы верим, не беря зонтов —
Барьер для тем отсутствия и тем
Присутствия за видимой чертой.
 
 
Догадки проверяя с рюкзаком
И заменяя гелием азот,
Ныряем, лезем выше облаков.
Бежит неуловимый горизонт
 
 
С открытых мест и прячется в лесу,
Где леший в кумовьях у лесника;
Они хлебают водку, словно суп,
И черти пляшут, и дрожит рука,
 
 
Извлекшая из банки скользкий груздь.
А горизонт настолько недалёк,
Что окружает линией, как грусть —
Пилота звездолёта над Землёй.
 
 
Мираж – и там, и здесь.
Но я люблю
Когда он округляется луной,
Когда высотный самолёт петлю
Лихим ковбоем вертит надо мной.
 

Город

 
Это – город-музей
И его панорама.
Перехода подземность,
Одетая в мрамор,
Усыпальня рублей
В пирамидной гробнице
Из камней, как нолей
Чередой к единице.
Это город Петра
И Кремля подворотня,
Это город без права
Мосты называть.
А вороны, как чёрные сотни,
Всё кружат над Собором поротно,
Голубей ущемляя в правах.
 

Горькие мысли
у медного памятника

Лев Толстой:

 

«Беснующийся, пьяный, сгнивший от сифилиса зверь четверть столетия губит людей, казнит, жжет, закапывает живьем в землю, заточает жену, распутничает, мужеложествует, пьянствует, сам, забавляясь, рубит головы, кощунствует, ездит с подобием креста из чубуков в виде детородных органов и подобием Евангелий – ящиком с водкой славить Христа, т.е. ругаться над верою, коронует […] свою и своего любовника, разоряет Россию и казнит сына и умирает от сифилиса, и не только не поминают его злодейств, но до сих пор не перестают восхваления доблестей этого чудовища, и нет конца всякого рода памятников ему. И несчастные молодые поколения вырастают под ложным представлением о том, что про все прежние ужасы поминать нечего, что они все выкуплены теми выдуманными благами, которые принесли их совершатели, и делают заключение о том, что то же будет с теперешними злодействами, что все это как-то выкупится, как выкупилось прежнее».

К 9-му июня

 
Проклятие, губитель-кат,
Тебе не крикну: «Исполать!»
Ты – вор3 святого родника,
И властный бес своих палат.
 
 
Срамных, как срамен Кремль-трактир,
Таскал на ассамблеи баб
Пётр Алексеич, бомбардир,
И пил до упаденья лба.
 
 
Ты создал армию и флот,
И власть, что свята и теперь —
Кулак, величия оплот,
Где может быть в святых и зверь.
 
 
Ещё одно из славных дел —
Та щель, что прорубил топор
В Европу, с завистью глядеть
И ненавидеть… до сих пор.
 
 
Босые лица у бояр,
Плезир шармана посреди…
Не вижу перемены я —
Аккаунт нынче да кредит.
 
 
И в челобитных тот же слог
Посадских якобы людей,
Что приказным есть подлость4, зло
 
 
И отвлечение от дел.
 
 
Летят остатки на мослах
Людишкам, что с царём во лбах —
Им, не допущенным к столам,
Полуголодным, озябать.
 
 
В значеньях новых «воровство»
И «подлость» нынешним летам,
Но – тем же власти естеством.
Уж триста лет, а воз всё там.
 
 
Глаголю для всея Руси:
Иные годы или те,
А ты страдалицей висишь
Над перекрёстком на кресте.
 

Горькие мысли эволюции

Это те, кто кричали «Варраву! —

Отпусти нам для праздника…», те,

Что велели Сократу отраву

Пить в тюремной глухой тесноте.

Им бы этот же вылить напиток

В их невинно клевещущий рот,

Этим милым любителям пыток,

Знатокам в производстве сирот.

(Анна Ахматова, «Защитникам Сталина»)


 
Одарила силой выжить без рогов,
Не когтями, а зубастостью ума —
Приручить и приучить светить огонь
Так, чтоб глаз тебе не выколола тьма.
 
 
Но, назвав себя вершиной под венцом,
Мастурбируя на звёзды и кресты,
До протомы озверяешься.
Лицо
Сорок тысяч лет творила я, а ты…
 
 
Ты коленопреклонён не перед той,
Кто в мучениях из праха родила,
А у бронзы, что на площади пустой,
Где молчат без языков колокола.
 
 
И уже на четвереньках семенишь,
А ведь мял прямохождением века.
Память горькую на гордость заменил
Обезумевшим до глины для горшка.
 

Господь, давайте нынче – по душам

 
Господь, давайте нынче – по душам.
Но перейду на «вы», и вам бы надо —
Не пили никогда на брудершафт
И не лобзались трижды по обряду.
 
 
Но вы вольны и тыкать, поносить —
Ведь я один, в кепчонке забубённой,
А вас не сосчитать на небеси,
Извечным страхом смерти порождённых.
 
 
И вам, тот смертный страх найдя везде,
Сопровождать его до божьей нивы —
Богам как копиям лепивших вас людей:
Жестоких, добрых, властных и ревнивых.
 
 
Пусть не всесилен я, не идеал,
Не вечен, и живу своими днями,
Но слов со временами не менял,
И сына не пошлю, чтоб изменял их.
 

Два клюва-стрелы

 
Два клюва-стрелы на восток и на запад
У камня-истока, но кануло будто
Письмо с направлением в светлое «завтра».
В конверте пустом – беспросветное утро.
 
 
Не сбывшись, надежды с цветными хвостами
По жалобным крикам находят друг друга,
И книгою жалоб верстаются в стаи.
Побыв козырьком, опускаются руки.
 
 
И снова в томлении хмель сосложений
Того, что желанно, но мыслится с «если» —
Мужские фантазии с грёзами женщин
И планы развития девственных чресел.
 
 
Обивка диванов сидением стёрта,
Седением порчены фотольбомы,
А всё, что не в кадре, отправлено к чёрту,
И новые птицы слетаются к дому —
 
 
Строками мечтаний с размытостью линий.
Манилов «Ах, вот бы…» потянет из трубки,
А Павел Иванович набриолинен
Практичным и в меру упитанным трупом.
 
 
И множатся мёртвые душами статских,
Действительных, тайных и прочих, а кто-то
Живым выступает стоять на Сенатской,
Ища на Болотной тропы из болота.
 
 
И мёртвые души, как ветхая сила,
Пытают живое за отступ и ересь.
Родись Иисус у Марии российской —
Носили бы кол на груди, а не крестик.
 

Две красные топки вселенской печи

 
Две красные топки вселенской печи —
Одна обжигает замес в кирпичи,
Другая их плавит в ночные сердца —
Пылают и слаженно, и без конца.
 
 
Два жерла, работою раскалены,
Заряжены правдой своей стороны,
И дуло одной из условных сторон
Нацелено в траур ночных похорон.
 
 
Но есть промежуток – стихает стрельба,
Плавильня, чтоб жертвы остыли в гробах,
А пламя уснуло, что в серой золе
Безвредно бумаге на сером столе.
 
 
Окошкам жилья в это время сереть,
А кошкам сливаться в бесцветной поре.
Сереет и цапля – избушка болот,
Лягушек щадит её клюв под крылом.
 
 
Скрипит не перо, а лишь серый забор,
И сон проникает в жилище, как вор.
Он тащит объедки надкушенных тем
С листа на столе и жуёт в темноте.
 
 
Но стрелка подходит ко времени «Ч»,
Наводчик наводит с росой на плече
На серую цель оглушительный залп,
Который раскроет владельцам глаза.
 
 
Ах, только бы шнур не порвался пенькой,
Повиснув у ложа безвольной рукой,
Чтоб время делили на «прежде» и «от»
Два красных жерла – закат и восход.
 

Две ладони

 
1.
 
 
Подпирали стены, щёки
И сдавали на игру,
За затылком, одиноки,
Вспоминали чью-то грудь.
 
 
Петушились пятернями,
Собирались в кулаки,
Были добрыми, как няни,
Были жёстки, как тиски.
 
 
В габардиновом регланe
Грелись спинами котов —
В тёплой глубине карманов
Старомодного пальто.
 
 
2.
 
 
Деньги долго не шуршали,
Уходили на винил
Из нелипких и шершавых
Со следами от чернил —
 
 
Тех, что рифмовали не́быль.
Ей ли в красках былью стать?
Кисти, расспросите небо
До касания холста!
 
 
Помнить ли скелеты в доме,
Тот ли не́ был, кто забыт?
Снег, растаявший в ладонях,
Мутен пригоршней судьбы.
 
 
3.
 
 
Не гадай на полустанке,
На полжизни-полпути!
Линиям судьбы, цыганка,
Знаю, к холмику сойтись.
 
 
Где же – не бросай на шали
Карты неба и земли,
Чьи мозоли полушарий
По экватору срослись.
 
 
Только хорошо бы – в доме,
А не в жерновах пути.
В доме приняли ладони —
Там им веки опустить.
 

Декабрь

 
1.
 
 
Декабрь.
Настои трав у ночника.
Таблетки разноцветны балаганом.
Не вылечат молитвы шарлатанов,
Поможет полстакана коньяка.
 
 
Ты, плоть, уже всё чаще предаёшь.
Душа, не изменяй же куртизанкой!
Когда пиявок заменяют банки,
Я со спины – оплавившийся ёж.
 
 
А всё к тому, где жизнь – больничный лист
С температурой зимней под сорочкой
И со строкой «Причина смерти: (прочерк)»,
И звук от кома смёрзшейся земли.
 
 
2
 
 
Такие мысли…
в месяце простуд
С аплодисментом кашля из гортани
В партере.
Но гримёры упасут
От бледности Онегина и Таню.
 
 
Всё меньше света от и до темна,
Где нет теней, что действует на нервы.
Безвкусна, как тягучая слюна,
Сигара в полночь светится Венерой.
 
 
3
 
 
Не в свя́зи с декабрём та, с кем он спал,
Но насморк – Пётр у спальни, меч во длани.
И молот спит отдельно от серпа,
Как будто в треугольнике – углами.
 
 
Встречаются за чаем по утрам,
Соприкасаясь разве что ногами,
Улыбками, печалями утрат.
«Недомогаешь?» —
«Да, недомогаю».
 
 
Вселившись в медный чайник со свистком,
Мучитель-чёрт над тазиком страдальца
С его ступнями полон кипятком,
Пытает плоть, что поджимает пальцы.
 

Декабрьский снег

 
Он, втёршийся в доверие саней,
Представившийся как зипун поленьям,
Оставил лужи на прощанье – снег
Растаял в неизвестном направлении.
Кусты торчат, раздеты донага,
Подобны ржавым арматурным прутьям,
А девы, амазонки в сапогах,
Опять в осенних туфлях, как рекрутки.
Мошенник, прихватив с собой лыжню,
Следы в саду, пуховые наряды,
Оставил землю – Махой в стиле ню,
Что без одежд не привлекает взгляда,
А послевкусием юности горчит.
 
 
Из белизны в ноябрь вернулся точно
Вновь письма от деревьев получил,
Писавших «до востребованья» почтой.
Иду по этим слипшимся листам,
Что не шуршат, а плачут под ногою.
В прошедшем – нагота и пустота.
Мне Маха в белом нравится у Гойи.
 

Для́ секунды

 
Для́ секунды промедленьем,
Не всегда подобным смерти,
Для́ минуты во Bселенной,
Что – йота глазомеру,
 
 
«Поцелуем» для́, веками
Спавшим как произведенье,
Отсекая лишний камень
Инструментами Родена,
 
 
Исключеньем слов увечных
И избыточно красивых,
Чтоб из глыбы русской речи
Высечь простоту и силу,
 
 
Ножно, добывая ужин,
Для́ охоты чувством меры,
Окорачивать ненужность
И животные манеры,
 
 
Нужно недочеловеком
Отсекать своё уродство,
Чтоб из каменного века
Челюсть вышла подбородком.
 

Дом, который построил прадед Том

«В деревне Бог живёт не по углам»

 

(И. Бродский)


 
Жильцами дома – звук и запах,
Которые рожает жизнь,
И черепица черепахой
Над ней оранжево лежит,
Уют от ветра сторожит.
Тот зло срывает на рубахах —
 
 
На белых флагах чистоты
И добрых помыслов фрегата.
Без кружев, выкройкой просты,
Они, заплата на заплате
Потёртой, машут o незнатном
Происхождении четы,
 
 
Что в доме с Богом.
В единенье
Он стряпает и шлёт еду,
Его благодарят за рвенье,
Потом на суп готовы дуть,
И отмечают раз в году
Свои и Бога дни рожденья.
 
 
И дом тот истово творит
Детей, молитвы, песни, тесто
От февралей по январи,
И начинает с Богом вместе
Любое дело. Он же, честен,
С ним о стропилах говорит.
 
 
Не чужд и поприщам столичным
В стеклобетонных городах,
Где пыльны жалюзи, безличны,
А в кранах твёрдая вода.
Зайдёт в костёлы и – айда,
Чтобы успеть на электричку
 
 
Туда – в дубовый свой ковчег,
Который выплывет и в кризис,
Начнёт с нуля всё вообще.
На нём спасутся даже крысы
И пара луковиц нарцисса
Да семя ржи и овощей.
 

Дома́

 
Преградами для внешней темноты,
Подобно крепостям стоят, спокойны,
Спасая от животной гопоты,
От варварского войска насекомых,
 
 
От ветра бесконечных перемен
Погоды, взглядов, моды и давлений,
Событий и навязчивых ремен —
Бегущих строк со скоростью явлений.
 
 
В часах настенных медленнее дни,
В простенках – сновидения и мыши,
И мысли, не нашедшие страниц —
На паутине, гамаком пpовисшей.
 
 
Поскольку могут нескольким служить,
Дома́ просторней, чем судьба под кровом —
Убежища наземные, что жизнь
Хранят от звуковых бомбардировок.
 
 
Благословенно плаванье домой!
Вернувшийся благополучно в гавань
К сиренам обращается кормой,
А волнорезы отсекают гавы.
 
 
О коврик, что прилежностью знаком,
Он вытрет ноги. Радуясь возврату,
Замок отсалютует языком
Как пёс домашний незамысловатый.
 

Домой!

 
Все курорты, как сортиры,
Одинаково комфортны.
Справа ролик для подтирки
Слева – все равно запоры
 
 
От еды вне всякой меры,
От услуг, что и не ищешь,
От пророков новой веры
В органическую пищу.
 
 
Одинаковы на блюде,
В масле теплятся улитки.
Одинаковые люди
В одинаковых улыбках.
 
 
Так домой, где пост в пустыне
И акриды с диким мёдом,
С искушением простыми
Пивом с чертом-бутербродом.
 

Домосед

 
Дела вне дома – и долг, и подвиг.
Не то что в горы, а в город лень мне —
Я домосед.
Пусть гора приходит
И ткнётся пиком в сустав коленный.
 
 
Скажу не шутку, понизив голос:
Высоты в цифрах точны, но лживы.
Отсчёт для неба веду от пола.
Я – небожитель, но с кровью в жилах.
 
 
Нелепо, в тучу упёршись взглядом,
Просить о хлебе насущном Бога.
Он не за нею, а где-то рядом,
В гостях нежданных моих порогов.
 

Дорога совиного стола

 
Пришельца дом осмотрит строго.
Узнав же, отопрёт.
Как приглашение к порогу —
Возьмёт под козырёк.
 
 
И дверью мне заулыбавшись,
Распахнутой – впустить,
Смахнёт с подошвы лист опавший,
Прилипший по пути.
 
 
Войду и соблюду примету —
У двери помолчать,
Присев на крае табурета
К удаче в добрый час —
 
 
В начале той дороги дальней:
К столу, гнезду для сов,
А после трёх – к совиной спальне,
Где пересадка в сон,
 
 
Тревожный путь в ночных одеждах
За лунным серебром,
Где страх-разбойник неизбежен,
Как утренний порог.
 
 
За ним, найдя покой в движенье,
Я отдохну от слов.
Под пледом из мужчин и женщин
Уютно и тепло.
 
 
На сквозняках чужих порогов,
Где лоб ласкает ствол,
Я снова захочу в дорогу
Домой, где степью – стол.
 

Дорога

 
Запорожные тысячи вёрст
Начинаются с чарки одной —
Запорожной, а если ты гость,
Что не пеш, то ещё – стременной.
 
 
И дороже дорожные дни,
Чем под крышей похмелье ума.
Отдавание сердце полнит,
Получение – только карман.
 
 
Но дорога не всякому впрок,
Ведь прочнее и пьянство, и печь.
Отдавать ухожу за порог,
Предъявлять подорожную песнь.
 

Дюна Пилата (Дюна Пила)

 
От берега Бискайского залива
Передвигает дюна килотонны
Песка времён, запас его бездонен.
Она стара, как мир, нетороплива
И сахарно бела, и монотонна.
 
 
Умолкшие утопленницы-сосны
Погибли под сандалией Пилата.
Всё выше холка у волны и плата
За безразличье, неподвижность, косность.
О пинии, как жалко вас, безлапых!
 
 
По дну пришла, вползла на берег снулый,
Засахарив прибрежную часовню;
В ней аквитанский колокол качнула,
Язык его застыл, умолк, ненужный.
Над ним часы песочные бессловны.
 
 
Тысячелетья движется к Парижу,
Уже в три раза выше Нотр-Дама.
Верхушку башни Эйфелевой вижу
Заброшенною нефтяною вышкой
Над Нотр-Дюной, белой и упрямой.
 
 
***
 
 
Звони звонарь на колокольне чети,
Пока она не стала минаретом,
А Нотр-Дам ещё не стал мечетью
Для парижан – сирийцев и чеченцев,
Которым вина будут под запретом!
 
3В те времeна (XVII – XVIII века) словом «вор» называли изменника, предателя (прим. автора).
4Подлый – (устар.) принадлежавший по рождению к низшему, податному сословию, неродовитый (прим. автора).
Рейтинг@Mail.ru