bannerbannerbanner
Родовая земля

Александр Донских
Родовая земля

Глава 11

У Елены, показалось ей, внутри оборвалось. Виссарион не спеша загасил папиросу, медленно поднялся с лавки и направился к Елене. Она тайком ударила Дарью кулаком по спине, но та с гоготом засмеялась, выказывая кипенные крепкие зубы.

– Христос воскресе, – тихо, с диковинным для Елены звучанием инородного голоса произнёс Виссарион, почтительно склоняя к девушке голову.

– Воистину…

Но второго слова Елена не смогла произнести: в горле пересохло, сковалось. В висках постукивало. Лобызаясь, она ощутила лёгкий запах одеколона и дорогого, сладящего табака. Из всего его облика она увидела почему-то только лишь большой блестящий глаз, как у коня, и длинный завитой волосок в чёрных густых, словно бы мех, бровях. Елена спешно отошла, подхватив под руку свою разбитную тётку, к кучке детей, среди которых были три её двоюродные сестры – погодки-подростки, очень похожие друг на друга худобой, прямыми волосами и узковатыми азиатскими глазёнками. Их звали Глашей, Лушей и Груней.

Виссарион попытался подойти к Михаилу Григорьевичу, чтобы похристосоваться, однако же тот притворился, что не замечает его, отвернулся, покашливая как бы предупредительно.

Сёстры повисли на обожаемой ими Елене, целовали её, щипали, наперебой рассказывали последние семейные новости. Елена, притворяясь, что это получилось случайно, посмотрела на Виссариона, который сел на прежнее место. Его полные, сочные губы тронула улыбка, она сползла на узкий бритый подбородок, который как будто сморщился. Снова стал выглядеть строгим, отстранённым. Елена вдруг подумала: «Похож… да, да, похож… на… Христа с той иконы в нашей церкви. На Христа, который улыбался мне». Девушка замерла, неясный испуг холодновато-влажно скользнул по её душе. Однако девочки не давали покоя, куда-то тянули за собой, тормошили.

– Что там у тебя за черкес сидит, как фон-барон? – брюзгливо спросил Михаил Григорьевич у брата после христосования со всеми желающими, присаживаясь к самому большому, богато накрытому столу. Он видел, как Виссарион и Елена христосовались, и был этим обстоятельством крайне недоволен и раздражён. Рассеянно принял из рук Ивана наполненную до краёв чарку с водкой.

– Нашенский, православный хлопец, грузин благородный. Правда, какой-то архчист али арничихтист, тьфу, прости Господи, запамятовал слово! Дарька, подскажь! – толкнул он в бок сидевшую рядом счастливую до последнего волоска Дарью.

– Антихри́ст… ой! батюшки! А-на-хер-тист, ли чё ли, – серьёзно выговорила по слогам, но тут же захохотала Дарья.

Михаил Григорьевич, мелко, как бы украдкой, посмеиваясь, искоса взглянул на сидевшего в отдалении Виссариона. А Виссарион всё смотрел на Елену.

– Анархист, – снисходительно подсказал отец Яков, аппетитно закусывая куском жаренной с луком говядины.

– Во-во, батюшка! – чему-то обрадовался Иван. – Анархист.

– Да не я, сын мой, анархист, а твой артельный! – скованно засмеялся отец Яков.

– Все они одним миром мазанные – нахеристы! – ворчал, хмелея, Михаил Григорьевич, в бороде которого запутались завитки лука. – Бунты, революции имя подавай. А пошто? Для забавы! А работать, гады, не хотят.

Иван приобнял Михаила Григорьевича:

– Фуй, разворчался, братка. Виссариоша, говорю тебе, дельный мужик. Отбывал он ссылку в Якутии, но через каких-то своих именитых рожаков добился перевода сюды. Вот принял его в артель. Работник он всамделе – во, хотя из белоручек, аристократьёв. Сполнительный, тихий, поперёк слова не молвит, а чую – силён он духом, крепок какой-то задумкой.

– Хорош, не хорош, а на чёрта похож, – не дослушал брата Михаил Григорьевич и одним махом выпил из чарки, занюхал копчёным омулем. – Ты почему с отправкой рыбы и бельковых шкурок задерживашь? Лавка пуста, да с прииско́в, с Витима, наезжал ко мне приказчик Козлов Гришка – просит подводу-другу копчёностев, особливо сигов.

– Прости, брат, загулял малёхо. Ты меня знашь – могу пуститься во все тяжкие, но работу не забываю. Накоптил сига и омуля стока, что тебе две надо было гнать подводы. И белька уже набили изрядно, шкурки выделали – можно везть в Иркутск, по ярмаркам распихать.

– Всё тебя понукай и взнуздывай, как стоялого мерина. Пора бы, Иван, остепенеть.

Глава 12

Иван неожиданно встал, расправил по тонкому сыромятному ремешку свою красную, пламенеющую рубаху и полнозвучно запел:

– Посеяли девки лён, посеяли девки лён…

Его артельные мужики поддержали, перекрикивая друг друга, дурачась:

– Ходи браво, гляди прямо, говори, что девки лён посеяли в огород! Ходи браво, гляди прямо, говори, что в огород!

А Иван – ещё громче:

– Во частенькой, во новой, во частенькой, во новой…

Добровольный хор подхватил хрипатыми голосищами, словно бы неподалёку стрельнуло из пушки:

– Ходи браво, гляди прямо, говори, что во новой!

– Повадился в этот лён, повадился в этот лён… – подмигивал Иван, озорно сверкая круглыми воробьиными глазами, и похлопывал по широкой тугой спине брата, который всё же улыбнулся.

– Ходи браво, гляди прямо, говори, что в этот лён! – кричал хор. Одновременно люди чокались и выпивали из рюмок и чарок.

– Детинушка, парень молодой, детинушка, парень молодой…

– Ходи браво, гляди прямо, говори, что молодой!

– Красный цветик сорывал, красный цветик сорывал…

– Ходи браво, гляди прямо, говори, что сорывал!

– В Байкал-море побросал, в Байкал-море побросал…

– Ходи браво, гляди прямо, говори, что побросал!..

Подпевать стали даже задумчивый отец Яков и всё ещё сердитый на брата Михаил Григорьевич. Раскрасневшаяся, похорошевшая Елена затаённо сидела рядом с отцом и ощущала странную, нараставшую дрожь внутри. Еле слышно, отстранённо, будто была одна, подпевала, но что-то другое. «Наверное, простыла», – подумала она, страшась поднять глаза и взглянуть на того, которого, казалось ей, только и видела сейчас. Виссарион, чувствовалось ею, словно бы сидел перед самыми её глазами, и она видела каждую чёрточку его необычного, притягательного восточного лица.

– В своей жёнке правды нет, в своей жёнке правды нет… – пел, перемахивая на бас, Иван, подзуживающе подмигивая Дарье, а она весело щипала его ниже спины одной рукой, другой же норовила хлопнуть ниже живота. Иван уворачивался, и достаточно успешно, и Дарье удалось только раз ударить супруга по его тугому грушевидному брюшку.

– Ходи браво, гляди прямо, говори, что правды нет! – на особенном подъёме проголосил хор, с плутоватостью заглядывая друг другу в глаза, подмигивая и разводя руками.

– Ух, греховодники, – улыбчиво бурчал отец Яков, наливая себе и соседу водки. – Сатанинское племя, чёртовы дети!

– В чужой жёнке правда вся, в чужой жёнке правда вся! – тоже по-особенному торжественно пропел подтрунивающий Иван, прижимая к своему боку податливую, непокрытую голову Дарьи.

– Фуй ты, кобель сивохвостый, жеребец недоенный! – грозно поднялась смеющаяся Дарья и стала дробно, как заяц по пню, колотить мужа по спине.

Но Иван подцепил супругу на руки и стал кружить. Сбивал посуду её ботами и подолом, который размашисто взвивался кружевами.

Все хохотали, указывали на супругов пальцами, наливали водки и вина. Кто-то сбросил с пластинки иглу, которая впустую с шипением и скрипом тёрла её, кто-то взял тальянку и вовсю растянул выцветшие меха. Плясали все, кроме отца Якова; он перебирал чётки, но посмеивался; и ещё Виссарион сидел особицей. Он много курил и так же пристально смотрел на Елену. Сияющие женщины кокетливо размахивали цветастыми широкими платками, поводили плечами, перемигивались. Мужики лихо приседали, подпрыгивали, под ними трещал настил и взвивалась пыль. Коза, сидевшая на привязи за низким частоколом, высунула через верх бородатую глупую голову во двор и блеяла, словно напрашиваясь в общую пляску. Прыгали и восторженно повизгивали две собаки, которые сидели на коротких привязях возле будок.

Допоздна продолжалось в доме Ивана веселье с громом смеха, свистом, шутливыми драчками.

Глава 13

Елена не могла уснуть, думала, тревожилась. Отовсюду доносился храп, тяжёлое дыхание крепко выпивших мужиков; многие из артели Ивана жили в его просторном, гостеприимном доме. Пахло свежей и копчёной рыбой, дублёными кожами и хлебным квасом из бочонка, стоявшего в сенях. Постель была не очень свежая, Елена, привычная к чистоте, вертелась, нащупывала на взъёмной пуховой перине – не ползёт ли клоп или таракан. Мысленно ругала Дарью, а та с бодрым посапыванием спала в сарафане под боком, положив на грудь Елены руку. Потом девушка стала засыпать, однако внезапно очнулась: на неё внимательно и страстно смотрели чьи-то чёрные неясные глаза.

Поняла – привиделось. «Господи, спаси и сохрани», – пыталась молиться, но желание всмотреться в эти нездешние глаза одолевало, и она всматривалась в потёмки душной горницы, набитой народом, который почивал на полу в лёжку. Глаза исчезали, таяли, как льдинки, и Елену снова утягивал смятенный, не освежавший сон.

Перед самым рассветом Елена очнулась и уже не смогла и не захотела уснуть. Кто-то натягивал сапоги, ворчал. Дарья ушла, чтобы собрать завтрак для отправлявшихся бельковать. В тёмном дворе слышалась неторопливая, тягучая, как смола, мужская речь. Елена накинула на плечи шаль, выглянула из-за края занавески и увидела освещённых керосиновым фонарём отца, Ивана, Черемных, ещё нескольких артельных, а среди них – Виссариона, одетого в плотную, с подстёгнутым овчинным мехом брезентовую куртку, высокие сапоги. Его голову покрывала барашковая шапка, низко надвинутая на глаза. Артельные и Виссарион загружали в подводу корзины и пеньковые кули с рыбой. Все хмуро-деловиты, молчаливы.

Елена приоткрыла окно и, привстав на цыпочки и вытянув шею, стала всматриваться в Виссариона. «Красивый. Непонятный. Семён – другое, другое».

Братья вполголоса разговаривали.

– Шкурка белька тепере могёт подняться в цене – до соболиных, поговаривают, взмахнёт, – похрипывал Михаил Григорьевич, строго взглядывая на грузчиков и Черемных, который укладывал корзины. – Игнашка, зараза! кулями вона те корзины припри: чуть тронешься – и потеряшь всюё снасть, капитан ты разбубённый. Всё вас тыкай носом, сами-то ничё не видите.

 

– Сей минут, Михайла Григорич, поправим, – сипло и с неудовольствием отвечал Черемных, страдая от перепою мучительной головной болью.

– Без белька в энтим годе уже не останемся, Миша, – сказал Иван, поправляя на подводе корзину, хотя она и без того стояла удачно. – До ледохода возьмём знатно. А вот пару лодок надо ноне сладить: из тех трёх одна дюжея, а две – развалюхи, латаные-перелатаные. Попадём в шторм – и хана нам. Насчёт сетей помозгуй – китайцы в город, слыхал, завезли добрые.

Набитая под завязку подвода грузно, качко выехала со двора, крикливисто скрипя ступицами и погромыхивая колёсами. Артельщики вытолкались на улицу.

– С Божьей подмогой, мужики, – сказал Михаил Григорьевич брату, похлопав его по брезентовому плечу и слегка прижав к своему боку. Иван уткнулся лбом в плечо брата и тоже чуть приобнял его. Выбежала из дома с тревожно-весёлыми глазами Дарья. На её плечи была накинута лисья дошка.

– Без опохмела-то чё за работа? Мука мученическая!

И Дарья – тайком, не тайком – проворно сунула супругу за пазуху полуштоф водки. Троекратно поцеловала Ивана в губы, не спеша, строго перекрестила:

– Храни вас Господь, кормильцы наши.

– Заботливая жёнка. – Иван похлопал её ниже спины, подмигнул брату и торопко пошёл за остальными, уже ступившими на ледяное, заволочённое мглой поле.

Дарья крестила их вслед и шептала молитву.

Одним из последних со двора выходил Виссарион с объёмной поклажей на плечах и пешней в руках. Елена бдительно и ненасытно за ним следила поверх занавески. У калитки Виссарион вдруг обернулся, фонарь выхватил из сумерек утончённые черты его красивого лица. Он посмотрел прямо на окно, из которого украдкой выглядывала Елена. Девушка отпрянула, и её словно бы обдало жаром или, быть может, стужей – не могла разобрать. «Неужели пришла она… она… любовь?» – недоверчиво вопросила она себя.

Позавтракали наскоро и по хрусткой дороге двинулись в обратный путь. Елена, пока ехали берегом озера, всматривалась, поворачивая голову назад, в ледяные светлеющие просторы, видела разорванные цепочки людей и животных, которые уходили на извечный и желанный промысел нерпы. Неожиданно её чуткий молодой слух уловил звенящий, но утробный грозный треск: чудилось, из самых вселенских байкальских недр пришёл он. Елена словно бы отвердела вся, подавшись вперёд грудью. Всматривалась в глубокую даль. Но и без того разорванные, разрозненные человеческие цепочки уже превращались в размазанные точки. Вовсе пропали.

Снова пролетел по округе нутряной треск, он устрашал. А следом – хрустальная сыпь ледяных осколков. Видимо, где-то обрушился высокий, подточенный жаркими апрельскими лучами торос. Восток, сдвинув тёмное облако, широко озарился и стал наливаться матовым светом нового дня. Михаил Григорьевич приподнял отяжелевшие веки, но сказал свежим голосом:

– Байкалушко, чай, просыпается. Ранёхонько в энтим годе. Испужалась, Ленча?

– Что же, батюшка: могут раздвинуться льдины?

– Могут. Но, кажись, рановато для ледохода. Просто – вздохнул наш кормлец. Живой ить он: тоже, как и нам, дышать надобедь, – незаметно для себя перешёл Михаил Григорьевич на старинный, забываемый в пригородных сёлах сибирский говорок с малопонятными словами «надобедь», «кормлец». Он любил всё, что было связано со стари́ной, сибирским старожильческим укладом, хотя род его был, как выражались, из пришлых.

За Лиственничным величаво текла в неведомые земли, навечно покидая Байкал, широкая тихая Ангара, укатывая с собой его ледяные слёзы-осколки. Елена плотнее укуталась шалью, теребила распушённую на конце, наспех заплетённую в гостях косу. Жалобно, но звончато хрустел под колёсами утренний ледок. Влажный холодноватый воздух был напитан запахом оттаявшей земли, и Елена глубоко вдыхала в себя этот воздух и отчего-то не могла надышаться. «Люблю? – Но вопрос пугал. – А как же Семён? Он меня любит так преданно! Не буду ли потом всю жизнь каяться?» – спросила она себя так строго, будто бы уже отважилась на что-то бесповоротное.

Глава 14

Этими же пасхальными часами, поздним вчерашним вечером, сотворилась короткая, но решительная расправа над скотником Фёдором Тросточкиным.

Фёдор смолоду старательствовал в Бодайбо и тяжело заболел там ревматизмом. Был обманут коварным вороватым мастером и вынужден был года три назад вернуться в родное Погожее с одной котомкой за худыми выпирающими плечами, с болями в суставах и без копейки денег. Родители к тому времени почили, жены и детей у него не было. Пустой, с заколоченными окнами дом встретил ещё не старого, но усталого, больного мужика запахом гнилой нежили. Скота не имелось, хозяйство разорено, стропила провалились, стайка, почти весь лабаз сгорели, огород зарос бурьяном, и потащился горемычный Фёдор к Охотникову в работники, прижился в его большом, расположенном на окраине села тепляке, ухаживая за поросятами. Исправно топил печи, задавал корма нагуливающим сало животным, старательно чистил клети. Жил тихонько, не пил, не ссорился с другими работниками – казалось, смирился с судьбой, не желал лучшего и большего.

Однако крепко жила в Фёдоре мысль обзавестись своим двором, жениться, родить наследников. Михаил Григорьевич ценил Фёдора, платил ему порядочно, вовремя, но этих денег не могло хватить, чтобы обустроиться хотя бы по-середняцки. Фёдор знал, что такое большие деньги, но здоровья и прежнего жара в сердце уже не было, чтобы сызнова кинуться в желанный, но тяжкий, засасывающий омут приисковой, фартовой жизни или уходить на сезонные заготовки в таёжье.

Однажды сговорился с одной хуторской семьёй – обосновавшейся с началом Столыпинских реформ на отрубах, в пяти-шести верстах от Погожего за железной дорогой, – которая тоже не могла выдраться из нужды, да к тому же перенесла большой пожар, навалившийся из объятой пламенем тайги, сговорился о том, что втихомолку будет им поставлять с охотниковского свинарника корма, а они будут у себя тишком откармливать свиней и бычков, сбывать мясо ленским приисковым откупщикам и на иркутских рынках. Ночью к свинарнику со стороны тайги тихо подкатывала подвода на резиновых колёсах и в неё загружались дармовые отборные корма. Охотниковы не могли понять причин, по которым стал никудышно нагуливаться скот, думали, что какая-то хворь между ним завелась. Приглашали из волости и даже из города ветеринаров, советовались с местным коновалом-знахарем Бородулиным Степаном, однако ясности не прибавилось. Зародилось сомнение: честен ли тихий, покладистый Фёдор?

Угрюмый не по своим молодым летам, Василий Охотников вчера, когда всё село христосовалось и гуляло, допоздна пропьянствовал на конюшне с уже бывшим в запое недели две Николаем Плотниковым и прятался в сене от матери и бабушки.

В сумерках Василий и Николай пошли было по селу в поисках браги или самогонки, украдкой, огородом, но у повети[6] застряли: приметили подводу, медленно ехавшую по кочкам пустыря от охотниковского свинарника. Несложно было догадаться хотя и пьяному, но неглупому Николаю – корма крадут. Скрипнул зубами, выругался. Василия, который уже терял силы, упирался головой в заплот, растолкал. Подхватил вилы и волчьей рысью, низко согнувшись, пробежал через скользкую, усеянную помётом поскотину. На въезде в сосновый бор нагнал подводу, сдёрнул с облучка щуплого мужика – хуторского работника Ивана Стогова. Жестоко и безумно пинал. Мужик закрывал ладонями лицо, вертелся на плече, как карусель, но порой затихал, обмякая. Качаясь, подбежал Василий, тоже пнул мужика. Мужик вскочил и махнул в кусты. Обезумевший Николай, не примеряясь, метнул в него вилы. Одним зубом вошли они в ляжку. Мужик завопил, вырвал из ноги вилы и ползком, перебежками скрылся за деревьями. Настигать не стали, потому что знали, кто главный виновник. Повернули подводу к свинарнику, возле которого стоял Тросточкин, приставив руку козырьком к глазам. Он стал заполошно, запинаясь и на ровном месте, метаться по двору, потом, трусовато пригибаясь, побежал к селу. Василий, не ведая, что и зачем творил, нагнал его у тына, но запнулся о корягу и всем своим богатырским телом чаянно-нечаянно толкнул щуплое тельце Тросточкина на суковатую тынину. Однако и сам рухнул рядом.

Фёдор лежал без чувств, но потихоньку постанывал. Его лоб был глубоко рассечён, и глаза заливала кровь. Василий приподнялся на руках, сказал, по-детски тоненько протягивая слова:

– Фе-е-едя? Чего ты? А-а-а-а?..

Николай подбежал, склонился над Тросточкиным:

– Вась, ить порешил ты его, кажись. Не дышит уж. Холодет.

Покачиваясь и низко склонив растрёпанную голову, потрясённый Василий побрёл к дому, во дворе которого гулял и веселился люд. Заикаясь, путано рассказал о случившемся матери и, вялый, сгорбленный, убрёл отяжелённым шагом на сеновал. Трезвел, но страхом наливалась голова. Казалось, не понимал, что происходило вокруг.

Полина Марковна испугалась, увидев лежавшего бездыханного Тросточкина. С Николаем бережно занесли его в узкий, с низким потолком закуток свинарника, в котором он одиноко жил, зажгли сальную свечу. Густые ломаные тени смотрели со стен. Прыскали в лицо водой, подносили к носу нашатырь, хлопали по щекам.

Очнулся Тросточкин, его окровавленные губы страшно повело:

– Тати… тати.

– Федя, Федя, что, что, ро́дный наш?! – тряслась Полина Марковна, склоняясь ухом к студёным губам. – Федя, голубок Христовый…

– Тати… тати.

– Молочка? Перинку? – безумно спросила Полина Марковна. – Скажи – всё принесу, всё отыщу для тебя, голубка́. Ты же знашь, как мы тебя любим. Ради Христа… ради Христа… – Но, кажется, сама не понимала, о чём просила.

Николай взглянул через плечо Полины Марковны, увидел синеющий лоб, перекрестился, ребром ладони смахнул влагу с морщинистой щеки:

– Упокой его душу, Господи. Преставился.

– Что, что?! – вскликнула Полина Марковна, отстраняясь от Тросточкина. Опустилась перед умершим на колени, зарыдала.

Утром из двора во двор вышагивал ропот:

– Охотниковы-то, слыхали, Федьку Тросточку порешили? Сказывают: так-де хлестали, аж мозги вытекли.

– Тросточка тоже хорош: тырил, пёс, у благодетеля. Оне, приисковые, отчаянные! Каторжанские у них души, неприкаянные.

– Упокой его душу!..

Михаил Григорьевич, когда узнал о случившемся, отшатнулся, стал мотать головой, как пьяный. Потом подрагивающими пальцами раскурил предложенную отцом самокрутку, но дым, казалось, не шёл, не вдыхался внутрь – зачем-то дул Михаил Григорьевич, будто хотел загасить тлеющий край. Всё же вдохнул дыма, но долго не выпускал его, словно бы забыл. Григорий Васильевич колченого, но нервно-быстро ходил по двору мимо строившегося амбара, закинув руки за спину и не зная, что ещё сказать сыну, убитому страшной вестью.

За спиной Григорий Васильевич держал гербовые бумаги, которые вчера вечером завёз ему из волостной управы знакомый стряпчий Тихонов. Эти бумаги закрепляли за Охотниковыми Лазаревские покосы и ещё несколько выгодных, оспариваемых миром участков в полесье и в просторном Егоровском распадке на правом берегу Ангары. Новость была настолько радостной, жданной, что Емельяна Савельевича Тихонова, маленького старичка, который, собственно, и приехал погулять к своему старинному товарищу, дальновидно подгадав с оформлением бумаг к разговенью, обласкали и упоили. А рано утром, собирая в дорогу, наложили в его бричку несколько пудов всевозможной снеди.

Бумага в ладонях Григория Васильевича отпотела, и он не видел, как струйка пота размазала гербовую печать и завитую, размашистую подпись.

Сын и отец не знали, о чём говорить. Ни в дочери, ни в сыне не было Михаилу Григорьевичу настоящего счастья, и теперь он это остро понял и потерялся. Физически ощущал – уходили из-под ног какие-то начала, тверди жизни и судьбины.

Напряжённо лежал возле будки, как-то виновато моргая маленькими глазами, рыжий, большеголовый пёс Байкалка. А с хозяйственного двора в щель ограждения с ленивым любопытством заглядывала молодая поджарая сучка Ягодка.

Василия ещё ночью дед запер в чулане – чего не вытворил бы. Ни во дворе, ни на поскотине, ни возле трёх амбаров не было видно работников. Все, казалось, затаились по углам, ожидая какой-то развязки. Но возле коров тем не менее появились женщины, готовясь к неизбежной дойке. Полина Марковна, одетая, лежала лицом вниз на нерасстеленной кровати. Елена ходила по горницам (их, в сибирских традициях, было в доме две). «Оставить, оставить весь этот кошмар, всю эту тараканью жизнь! – воспалённо думала девушка, сжимая пальцы. – Нет смысла в такой жизни с её мелочными расчётами, потому и опустился Вася, сам того не сознавая, пошёл на преступление. И я здесь – сгину. Сгину!»

 

Любовь Евстафьевна сидела в своём пристрое, то молилась, стоя перед образами на коленях, то подходила к чулану и слушала угрожающую, сгущённую тишь.

– Вась, – звала она. – «У-у…» – слышалось ей глухое, словно бы из дебрей. – Ты уж не того… слышь? – неясно говорила Любовь Евстафьевна.

Пришёл из конюшни непривычно трезвый, расчёсанный Плотников, в белой до самых колен рубахе, в начищенных салом малоношеных сапогах, перекрестился, поклонился на восток и хозяевам, сдавленно сказал:

– Готов, Михайла Григорич, грех Василия принять на себя всецело: мол, пьяный был, не упомню, чего творил. Я – старый… мне чего уж. А вы за то избу-пятистенок моему сыну, Савелию то есть… из нужды он не могёт выбиться, скот у него полёг от хвори в том годе… поставьте пятистеночек, скарбишком, скотинёшкой какой снабдите, пахотной земельки отрежьте десятинки три. Чтоб хоть он пожил да внуки мои – Захарка, Петька, Дашка, Марейка… а я уж так… сгину, не сгину на каторге, в забоях, а дитяти чтоб жили, тянулись к свету да к Богу. Вот, стало быть, какой коленкор. – Замолчал, вытирая крупные капли слёз.

Михаил Григорьевич смотрел на конюха пустыми глазами, в его руке уже погасла самокрутка. Хрипнул, ворочая языком, который, казалось, распух:

– Всё, Митрич, в руках Божьих.

И – замолчал, упирая взгляд в коричневатый и выпуклый, как родимое пятно, сучок плахи.

Немного погодя Плотников сказал, переминаясь с ноги на ногу:

– Оно верно, Михайла Григорич, да всё ж знайте: я к вам с душевностью, со всей своей погубленной по собственной глупости, одначе православной душой. Мне жалко Василия… молодой… наследник ваш… Чем смогу, тем помогу. А вы Василию, однако ж, шепните, чтобы на следствиях лишнего не балакал, больше помалкивал. Растолкуйте ему: Николай Плотников готов-де… – обратился он уже к Григорию Васильевичу. – Да, готов я, Василич. Мне уж терять неча, пропащему-то, – отмахнул он загрубелой рукой и убрёл на конюшню.

К вечеру приехали на крытой телеге двое пожилых, неразговорчивых сотских в пропотевших, вылинявших мундирах с одним припылённым охотничьим ружьём да с пеньковыми верёвками. Связали по рукам Василия и Плотникова. Усадили их на телегу спина к спине, отправились в путь – к туманному Иркутскому семихолмию. Полина Марковна заголосила, побежала за подводой, запуталась в своём широком сарафане и упала на каменистый суглинок дороги. Елена помогла подняться, прижала к себе мать. Обе всматривались в багровую тропу большого закатного неба, проторённую через Ангару. Из дворов выходили люди, щурились на дом Охотникова, лузгали семечки и кедровые орехи. На Великом пути возвещающе и грозно трубил паровоз, окутывая горизонт чадом.

6Навес в крестьянском дворе для хранения хозяйственного инвентаря.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru