bannerbannerbanner
Родовая земля

Александр Донских
Родовая земля

Глава 8

– Глянем, доча, на Лазаревские луга: как они там перезимовали, родимые? – сказал Михаил Григорьевич взволнованным голосом и наддал Игривке вожжами. «И не дождутся, дармоеды, чтобы я отдал первостатейные луга», – подумал Михаил Григорьевич.

Вскоре завиднелись обширные Лазаревские луговины и приземистая, почерневшая от времени избушка с сараями, в которой жил одинокий работник Пахом Стариков; он заправлял пасекой Михаила Григорьевича, а также охранял луга, стога сена и вывезенный из тайги кругляк.

Пахом был ещё нестарым мужиком, крепким, рослым, но простоватым, незадачливым. Четыре года назад он покинул пивоваренный завод в Екатеринодаре и в числе переселенцев новой – столыпинской – мощной волны отправился в далёкую, настораживающую, но одновременно и манящую Сибирь; получил хорошие подъёмные. Россия крепла, упрочивалась, то и дело толковали, что тот-то и тот-то разбогател, сколотил капитал, развернулся, отстроился. Поговаривали, что в Сибири можно живо обзавестись деньгами, капитальцем, начать своё дело, особенно маслодельное или кожевенное.

В Иркутске, в Переселенческом управлении, Пахом, сам того не ожидая, получил приличную ссуду – двести пятьдесят три рубля, оформил гербовые бумаги на право пользования отведённой ему землёй в шесть десятин. Можно было проворно развернуться на такие средства и относительно крепко зажить, срубив избу и прикупив скот и инвентарь. Но до места жительства, приленской деревни, Пахом так и не добрался. Отбился от переселенческого каравана – какая-то лихая сила подтолкнула его в игорный дом на улице Большой. И за несколько угарных часов он остался ни с чем, даже сапоги просадил. Два-три дня без ясной цели бродил по Иркутску, пробовал побираться на рынках, но был задержан полицейскими и побит в участке. С документами у него оказался порядок, и он был отпущен со строгим наказом – больше не появляться на глаза властям. Сел на паперти Крестовоздвиженской церкви, но подавали ему не очень-то охотно: люди дивились, что такой здоровущий, внешне приличный мужик христарадничает. Нищенствующих было всего два-три человека – инвалид без ноги да совершенно дряхлые старушки. На Пахома стало находить отчаяние, он клял себя, что так бездумно обошёлся с деньгами. Напился и спрыгнул в Ангару у Рыбной пристани – быть может, хотел утопиться. Но вода не приняла его – выплыл на каменистый берег напротив лавки Охотниковых. А тем часом из ворот вышел Михаил Григорьевич. Он давал своим строгим, но тихим голосом последние наставления приказчику Ивану Пшеничному, который слушал хозяина с почтительно склонённой на правый бок смолянисто-чёрной и маленькой, как у вороны, головой. Оба удивлённо посмотрели на выбредшего из Ангары одетого, но босого здоровенного мужика.

Протрезвевший Пахом робко подошёл к Охотникову и Пшеничному, повалился в ноги:

– Не дайте сгинуть православной душе.

– Никак хотел утопнуть? – строго осведомился Михаил Григорьевич.

– Хотел, барин.

– Пошто так, сердешный?

– Вчистую обанкрутился. Захотел лёгких барышей. – И он вкратце поведал о своей безрассудной выходке с казёнными и личными капиталами.

– Чего же ты от нас хочешь? – подражая хозяину, взыскующе спросил Пшеничный, кладя короткие полные руки на бока. – Да встань, дурила!

– Работы, милостивцы, тольки работы.

– С таким азартным работником свяжешься, так и сам по миру вскорости пойдёшь, – сказал Пшеничный, искательно заглядывая в сощуренные, хитрые глаза хозяина.

– Будет тебе работёнка, бедовый человек, – неторопливо усаживался в бричку Охотников. – Пасеку я зачинаю с вёсны.

– Милостивец, я ж самый что ни на есть пасечник! На заводе-то я промаялся всего ничего, а так всё с пчёлами у себя на Кубани, на хуторе Янчиковом! Люблю пчёлок, ах, люблю!

Охотников уже года три искал настоящего пасечника, истого пчеловода, знатока этого тонкого, мудрого дела, но попадался народ нетолковый. А один наёмный, из ссыльнопоселенцев, так даже загубил пчелиные семьи и трусливо улизнул.

– Запрыгивай в бричку, – велел Михаил Григорьевич и перекрестился на зазвеневший с Богоявленского собора колокол.

Пахом и вправду оказался умелым пчеловодом. В течение зимы сам изготовил ульи, закупил в Заларях и Черемхове пчелиные семьи, и через три года пасека приносила Охотниковым около тридцати двух пудов мёда. Михаил Григорьевич уже намеревался с нынешней весны расширять её.

Пахом в длинной белой, с красным ярким шитьём рубахе подошёл к бричке, в волнении ожидал христосования.

– Христос воскресе, Пахом.

– Воистину.

Хозяин и работник облобызались.

– Что пчёлы?

– Слава Богу, как сказывал тебе намедни, Михайла Григорич, пчёлы перезимовали благополучно, вскорости улья начну выставлять вона в тех закутках. Ещё семью у черемховской артели прикупить бы: стоящи у них пчёлки, трудовиты!

– Прикупим, Пахом, прикупим, – осматривался Охотников. – Будем расширяться. Купцы уж на пятки мне наступают, а их теребят поставщики ажно из самого Петербурга. Славен, одначе, наш сибирский медок в Расеи.

– Христос воскресе, барышня, – неуверенно принаклонился к Елене Пахом, но она с ласковой улыбкой отозвалась, и они расцеловались. – Позвольте писанку преподнести вам, Елена Михайловна, – протянул он девушке на своей большой ладони расписанное тончайшими узорами бирюзовое яичко. Елена осторожно приняла подарок.

– Батюшка, что же мы преподнесём Пахому?

– Ваш батюшка меня и так своими милостями одарил сполна, – смущённо сказал Пахом.

– На задке брички, в схроне с сеном, пошарь-кась, дочка: штоф тарасуна преподнеси.

– Премного благодарен, премного благодарен, милостивцы вы мои, – неуклюже, но низко кланялся растроганный Пахом, принимая выпуклый штоф.

«Пока я силён да с капиталами – мне всяк готов угождать, – подумал Михаил Григорьевич, в котором снова пробудились сердитые чувства к людям, пытающимся отнять у него обильные Лазаревские покосы и пастбища, которые он и его отец холили. – А ежели ослабну мал-мало – загрызут, чай. – И мрачные чувства так поднялись в нём, захватили его душу, что он уже не помнил о Пасхе. – Вот выправлю бумаги на луга – на пушечный выстрел никого не подпущу к ним. Ишь, миром хотят меня задавить! Посмотрим! Охотниковская порода живуща́я, хваткая!» Пошёл лугом, ощетиненным подгнившей стернёй. Закинул руки за спину и по-стариковски сгорбился. Солнце уже палило. Стало по-летнему жарко. Пахло вощиной и мёдом вперемежку с горьковатым дымом: в сельце-хуторе Глебовке, видимо, жгли на огородах картофельную плохо просохшую ботву.

Пахом полагал, что хозяин войдёт в избу, потом оглядит ульи, инвентарь, о чём-то распорядится, за что-то незлобиво взыщет своим обычаем, но хозяин зачем-то дальше, дальше уходил по лугу, который двумя-тремя мягкими перекатами скрывался в придымлённой приангарской дали. Пахом помялся на месте с объёмным штофом в руках и покорно побрёл за хозяином, ожидая распоряжений.

Михаил Григорьевич издали сказал работнику:

– Всех, Пахом, гони с луга поганой метлой!

– Ась?

Охотников тяжело помолчал, бесцельно, но жёстко растирал носком сапога словно бы окостеневший комок суглинка.

– Славные, говорю, Пахом, луга. Надобедь вона туё ложбинку под утуги огородить: люблю, вишь, бурятский манер!

– Сварганю! Пущай везут побольше назёму.

– Ожидай подводы. А вона за тем леском будем рубить хотон[4] – на лето пригоним стадо коров с овцами.

– Сооружу, Михайла Григорич. Ты мне дай дюжего артельного в сопомощники – к маю тебе уже будет стоять хотон. Загоняй в него хоть три стада.

– Получишь и артельного, и тонкий кругляк. – Михаил Григорьевич присел на корточки, похлопал ладонью жёсткую землю, вдохнул ноздрями горчащего дымного воздуха. – Важна, зараза, – выговорил хрипло, но нежно.

– Ась?

– Айда, говорю, во двор: покажи, справно ли хозяйство.

– Завсегда готов, Михайла Григорич, отчитаться по всем реестрам и табелям. – Молча вернулись к бричке. – Не желаешь ли, Михайла Григорич, медовушки отведать? С осеней стоит – накрепла, нагуляла хмеля.

– Угощай! Медовуха у тебя, Иваныч, знатная. Ленча, прибивайся к нам!

Расположились на узком, захламлённом дворе за грубо сколоченным столом-верстаком, пили холодную, шипучую медовуху из больших деревянных кружек, нахваливали Пахома.

– Бабу тебе, Пахомушка, пора завесть, – наставительно-ласково сказал Михаил Григорьевич, враз выпив вторую кружку и громко крякнув. – С бабой-то крепче осядешь на сибирской земле, а то думка о Кубани, поди, не оставлят?

– С таким добрым хозяином, как ты, Михайла Григорич, мне и Сибирь – втройне Кубань. Сердце моё прикипело к этой земле. А баба… имеется одна бабёшечка, солдатка-батрачка с соседнего хутора.

– Грех… при живом-то муже… – подвигал бровями хмелеющий Михаил Григорьевич.

– Так на японской он сгинул у неё – ни весточки уж скока годов.

– Н-да, – задумчиво покачал головой Охотников, – японская поглотила православного люду – страсть.

– Поговаривают, на немца царь сбирается войной.

– С немцем пригоже нам дружбу водить: он один нас, православных, по-настоящему понимат и ценит. Ну, за твоё здоровье, – поднял кружку и с наслаждением выпил до дна. – У-ух, хор-роша! Вот давай-кась оженяйся на своей солдатке, а станешь семьянином, окоренишься – возьму тебя в пайщики по медовому делу. Размахнёмся так, что мёд отселева будет по всей Расеи рекой течь, – подмигнул Охотников.

– На паях с тобой, Григорич, я завсегда готов! Да капиталов у меня, вишь, не водится. Я тута у тебя всё одно что беглый каторжник – прячусь от властей.

 

Елена тянула медовуху, рассеянно слушала отца и Пахома, смотрела в луга и улыбалась своим пьянящим мыслям: «Господи, Ты наполнил мою душу Пасхой, заронил в меня ожидание чего-то большого и радостного – так дай же мне, чего я хочу! Любви, любви! Снизойди!»

Девушке показалось – вслух произнесла эти сокровенные слова, и сердце её пугливо сжалось.

– Я тебе плачу́? – притворяясь сердитым, спросил Охотников у Пахома.

– Благодарствую, Михайла Григорич. Не забижаешь.

– Вот и копи – копейку к копейке, алтын к алтыну, целковый к целковому. А я тебе буду пособлять. Мне добрый работник ценней денег и злата-серебра! Ты для меня постарайся – я для тебя расстараюсь. Ничё – расплатишься с казной! И капиталы свои заведёшь! – Охотников вдруг крепко взял Пахома за рубаху, властно и низко пригнул его к себе и в самое ухо горячо шепнул: – Только будь мне верным… как пёс.

– Для тебя, Григорич, живота не пощажу. Ты меня знаешь.

– Будя, будя, – неестественно, тряско засмеялся Михаил Григорьевич, искоса взглянув на отстранённо сидевшую Елену. – Перепил я, одначе. Пора, дочка, трогаться в путь – засветло охота к братке попасть.

Елена направилась к бричке, но у неё закружилась голова, перед глазами поплыли луга, лесистые балки и огромное жаркое небо. Покачнулась, однако успела ухватиться за прясло.

– Сладко, а с ног валит, – растерянно улыбалась и встряхивала головой, с которой сползла на землю шаль.

– То-то же! – важно поглаживал бороду Пахом. – На вашу свадьбу, барышня, берегу бочонок: всем будет и сладко, и пьяно.

Глава 9

Когда стронулись, Елена попросила вожжи и погнала отдохнувшую, поевшую овса Игривку. Бричку могло опрокинуть на частых колдобинах и рытвинах. Отец супился, но не одёргивал дочь: его тоже захватила шибкая, устремлённая езда. Видел глаза напряжённой, всем корпусом подавшейся вперёд дочери – они горели каким-то жадным, ненасытным огнём, а жестковатые морщинки рассекали окологлазье: Елена сильно щурилась, словно бы пытаясь рассмотреть что-то крайне важное и значимое впереди. Но кругом на десятки вёрст стоял высокий сосновый лес, лишь изредка раскрывавшийся еланями. Далеко-далеко гудели на Иннокентьевской паровозы.

– Ух, девка-сорвиголова! – весело бранился отец.

По узкому деревянному мостку переехали на остров Любви, потом на заставленном телегами, полном народа и лошадей плашкоуте[5], который жутко скрипел и потрескивал, переправились на правый берег Ангары. По реке уносились вдаль хриплые простуженные голоса плотогонов, густой сажный дым парохода. Минули громоздкие, неухоженные Московские триумфальные ворота. Полюбовались издали изящной, похожей на сказочный теремок Царской беседкой, рельефными и зелёными, как роскошные кроны, куполами величественного Казанского собора, поклонились ему, накладывая крестные знамения. Ехали по улице Ланинской – вначале изысканно-городской, с нарядными церквями, гимназиями, духовным училищем и семинарией, кичливыми купеческими особняками, а дальше – как бесконечная, но тихая идиллическая деревня. Елена, тоскуя, часто поворачивалась на голубеющую родную гимназию, пока та совсем не скрылась за домами и заборами.

Вскоре выбрались на Байкальский тракт, накатанный, широкий, но нередко обрамлённый по левую руку скалистыми, срезанными у подножий холмами. С Ангары приходили волны свежего, напитанного влажным снегом ветра. Началась размахнувшаяся на десятки вёрст Ангарщина – небогатые сёла вдоль тракта. Здесь не было полей, знатных сенных угодий, и народ в основном жил огородами, тайгой да рыбным промыслом.

Обогнали весёлого, пьяненького Черемных; ему ещё долго тащиться в своей телеге, может, до ночи.

За вытянутым в одну улицу Николой с его высокой деревянной почерневшей часовней ярко и приветно взблеснула у истока Ангара. По левому гористому берегу от порта Байкал, оглашая округу трубным глухим свистом, по железной дороге потянул в сторону Иркутска длинный красный состав с чёрным локомотивом, и Елене с неприятным чувством показалось, что он вбуравливался в синюю плотную тайгу, что-то собою нарушая гармоничное и вечное. Хлопая крыльями по воде, размётывая пену и радужные брызги, поднялся в воздух целый табор хохлатой чернети и крохалей, медленно полетел к ледяному безмерному полю спящего Байкала. Стало студёно. Вечерело.

Когда Елена увидела Байкал – закрыла веки, потом резко открыла. Девушке показалось, что снова, как от медовухи, у неё закружилась голова. Ангара шумно вырывалась из Байкала, пенилась, сверкала у Шаманской скалы, падала с порога тугим, налитым жизнью и страстью молодым телом.

– Стоит Камень-Шаман, стережёт Ангару-проказницу. – Отец принял из опущенных, вялых рук задумавшейся дочери вожжи и наддал ими перешедшей на шаг Игривке.

– От чего же камень стережёт реку?

Отец нехотя ответил, подгоняя лошадь:

– От соблазнов, верно. Несчётно, дочь, их ноне развелось, особливо в городах. Шатается жизнь. Человек ищет не спасения, а греха. Греха! Смутное время наступат. Чую, – вытянул жилистую шею отец, как бы всматриваясь в даль. Замолчал, как бы утаился. Елена задумчиво смотрела на отплывающие от белого байкальского поля некрупные, розовато отливающие льдины; а их утягивала за собой неуёмная Ангара.

Глава 10

Долго ехали по Лиственничному, раскрылённому вдоль пологого каменистого берега. Потом перед дочерью и отцом поднялись слева горы, закрывая небо на четверть или даже больше; у суглинистых, подрезанных подножий лепились избы, поскотины, надворные постройки, навесы с ботами, карбасами (баркасами) и лодками помельче, рыболовецкими снастями. Тешила глаз Михаила Григорьевича добротная пристань, верфь с пароходами, рыбацкими и купеческими судами, гомон рабочих, которые дружно тянули канат. Почти на самой окраине Лиственничного свернули в другой распадок, узкий, глубокий и туманный, как горное ущелье. Петляя, добирались до Зимовейного вёрстами тайги, глухомани.

Остановили Игривку у большого высокого пятистенка с четырёхскатной жестяной крашеной кровлей, расположенного всего саженях в ста пятидесяти от вздыбленной торосами и большими обледенелыми камнями кромки Байкала. Дом, оштукатуренный по фасаду – не в обычаях глубинной деревенской Сибири, – был выбелен розоватой известью и смотрелся развесёлым, пухлым, здоровым ребёнком. Его украшали резные белые наличники и карнизы; но с иконостасом дом Ивана, как дом Михаила Григорьевича, однако, никто не сравнивал: во всём его облике чувствовалась какая-то вольность, беспечность, озорство. Он резко выделялся среди других домов маленького Зимовейного – сереньких, приземистых, с махонькими окнами. С огорода и со двора дом был облеплен многочисленными пристройками, клетушками. На берегу ютились навесы с лодками и скарбом. По улице прохаживались нарядные люди, издали почтительно раскланивались с Михаилом Григорьевичем. У кабака, почерневшего и накренившегося, но с красной щеголеватой вывеской «Мулькин и К», кучились мужики.

Игривку Михаил Григорьевич привязал к высокому, но с крупными щелями забору. Во дворе свистели, цокающе отплясывали, незлобиво бранились. Пищали дети, блеяли овцы и козы, и где-то у поскотины в стайке голосисто и дурковато кукарекал петух.

– Содом и Гоморра сызнова, – сказал Елене раздосадованный Михаил Григорьевич, вытягивая, как гусь, налитую шею. Неуверенно приблизился к воротам, покосившимся, но выкрашенным в лиловато-зелёный колер. – Поди, Ванька уж недели две-три празднует Пасху с дружками да всяким сбродом, а ноне на всю катушку разговляется… паскудник.

Елена подумала: «Вот где люди живут, а не притворяются, что живут».

Во дворе увидели цветистую людскую россыпь, застеленные белыми скатертями столы с закусками, штофами и четушками, кувшины с пивом, скрипящий граммофон с помятым рупором. Казалось, что всё двигалось, сходилось, расходилось, сталкивалось или даже куда-то катилось и рассыпалось. Брат Иван – моложавый и крепущий – в широкой длинной кумачовой рубахе, как пламя, всклокоченный рыжевато-седыми волосами, на которых как-то ещё держалась съехавшая на затылок радужная шапочка, похожая на ермолку, подбежал, пританцовывая в козловых, стянутых на низ залихватской гармошкой сапогах, к Михаилу Григорьевичу с распростёртыми руками. Тычась раскрасневшимся лицом с короткой бородкой в строгое, незаметно уклоняющееся волосатое лицо брата, скороговоркой говорил, съедая окончания:

– Христос воскресе, братушка! Христос воскресе, родной! Христос воскресе, кормилец!

– Воистину… воистину… воистину… – не поспевал за летучей речью брата и ворчливо отзывался Михаил Григорьевич.

Только отпрянул от него брат, так сразу наскочило несколько человек, весело отвоёвывая себе возможность похристосоваться со знатным уважаемым гостем первым. Но Михаил Григорьевич сначала подошёл к священнику Никольской церкви отцу Якову, молодому, важному. Они солидно, с большим взаимным удовольствием облобызались.

К Елене подкатилась Дарья в цветастом пышном сарафане и, заглядывая в её лицо лукавыми азиатскими глазами, сообщила с подмигиваниями заговорщика:

– Глянь, Ленча, скока сёдни ухажёров слетелось на наш двор! Вот ссыльный, кавказец, так и впился в тебя гляделками! Хошь, сведу? Они, кавказцы, шельмецы, горячие.

– Христос воскресе, Даша, – спешно перебила хмельную тётку девушка, смущаясь и боясь – не услышал бы отец. Они без взаимного интереса коснулись друг друга щеками, изображая поцелуи. Елена отчего-то стремилась рассмотреть – краем глаза – человека, на которого указала словоохотливая Дарья как на кавказца.

Высокий, с холодными отчуждёнными глазами, смуглый молодой человек внимательно смотрел на Елену и был среди всеобщего веселья и хмеля серьёзен и напряжён. На нём влито сидел плотный шерстяной пиджак, совершенно городской и, кажется, весьма модный. Выделялась белоснежная, со стоячим воротничком и чёрной маленькой бабочкой сорочка. На поясе холёно поблёскивала серебряная цепочка от часов. На его закинутых одна на другую ногах были не сапоги, а туфли с модным узким носком и сталистой бляшкой. Он курил длинную папиросу, держа её двумя пальцами в несколько театрально приподнятой руке. Казалось, он был абсолютно независим от обстановки, но в то же время – не враждебен окружающим, тому, что происходило вокруг.

Елена и незнакомец на мгновение встретились взглядами, и она сразу отвела свои глаза: чего-то испугалась или, казалось, обожглась или укололась.

– Ай, зарделась, ай, не проведёшь меня, девка: приглянулся ить! – шептала в её ухо Дарья, игриво щипая за бока. – Я тоже иной раз млею перед мужиками… а своего, не подумай чего, люблю-у-у-у! Ну, посмотри, посмотри на него ещё разочек: хочет он, рази не чуешь, шельмовочка ты моя сладенькая!

– Прекрати, – отталкивала назойливую тётку Елена, ощущая внутри странный, почему-то пугающий и отчего-то нарастающий жар. Помолчала, не отваживаясь спросить, но всё же полюбопытствовала: – Кто он такой, откуда? Раньше я его у вас не встречала.

– Грузин, за политику сослатый. Кажись, через год срок заканчивается. Виссарионом кличут. Уй, сурьёзный! А работник какой справный! Но белька бьёт и, сказывают мужики, пла-а-а-чет.

– Плачет? – зачем-то переспросила Елена, пытаясь ещё раз взглянуть на Виссариона, но при всём том не смогла осмелиться посмотреть открыто. Тайным полувзглядом видела его. Он по-прежнему сосредоточенно смотрел, не скрываясь, на Елену.

Дарья мягким боком подталкивала Елену к Виссариону:

– Да похристосуйтесь вы! Виссариоша! Ты, как и я, нерусь, а православные мы, небось, – иди-ка похристосуйся с дорогими нашими гостями! – крикнула Дарья.

4Помещение для скота.
5Плоскодонное несамоходное судно для перевозки грузов.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru