bannerbannerbanner
Провансальский триптих

Адам Водницкий
Провансальский триптих

Провансальский крест с перекладинами, заканчивающимися трезубцем, у дороги из Фурка в Бокер


Два сложенных вместе отпечатка гусиной лапы часто приобретают форму шестиконечной звезды – гексаграммы, называемой также печатью Соломона, одного из самых древних и наиболее загадочных символов.

Не случайно во многих письменных и устных источниках via Tolosana, ведущую на запад к могиле святого Иакова в Компостеле, называют еще и Звездной дорогой (Le Chemin des Etoiles), Путем гуся (Le Chemin de l’Oie) или Путем раковины (Le Chemin de la Coquille).

Среди многочисленных знаков, которыми усеян путь паломников, часто встречается более или менее узнаваемый мотив лабиринта (греч. Λαβύρινθος). А что такое лабиринт, если не символ блуждания во мраке? Отыскать правильный путь помогает свет веры – но также свет истинного знания, доступного лишь Просветленным. Дойти до скрытого центра по меандрам ложных путей иллюзий и заблуждений – это и значит совершить инициатическое путешествие.

Благополучный переход с периферии в центр через последовательные состояния смерти и возрождения, достижение цели путешествия, то есть состояния совершенства, доступно лишь тем, кто успешно выдержал инициатические испытания и достоин вступить на этот путь. Истинное знание получаешь благодаря духовным упражнениям и испытаниям. Лабиринт – символ инициации, и, как можно предположить, его размещали именно в местах инициатических обрядов, тайно отправляемых на очередных этапах паломничества.


Кинестетический лабиринт у входа в собор в Лукке (Италия)


В поисках наиболее вероятного объяснения, откуда взялись маринистские символы и знаки, стоит обратить внимание, что среди большинства кельтских племен, заселявших некогда территории, по которым проходили важные пути с востока на запад – к морю, бытовала легенда о неизвестных мореходах, которые, убегая от страшного катаклизма, быть может, потопа, высаживались на высоких прибрежных скалах Испании или клифах Бретани. Кто же они были? Многое указывает на то, что кельты, как и народы Древнего Египта, Индии и Греции, присвоили себе миф о гибели Атлантиды, о чудесном спасении горстки уцелевших в кораблекрушении, которые передали им свои знания, традиции, верования и обычаи. Эти верования и традиции, подвергшись христианизации, сохранились, однако не полностью, не в той мере, чтобы можно было распознать их изначальное происхождение. Сохранились в каком-то уголке генетической памяти, а поскольку стереть эту память невозможно, остались следы: постоянные попытки вернуться на запад, неизбывная тоска по морским просторам, по дому и утраченной родине предков.

Как иначе объяснить укоренившийся обычай завершать паломничество к могиле святого Иакова в месте, находящемся в трех днях пути от Сантьяго, на берегу Атлантического океана, на скалистом мысу, который носит название Финистерре (finis terrae – край земли) и считается самой западной точкой континентальной Европы? В античные времена и в Средневековье Финистерре считали истинным краем света, за которым простирается уже только страшное непреодолимое море, полное чудовищ и тайн. Прибыв туда, паломники по традиции сжигали дорожную одежду и – словно бы символически повторяя обряд крещения – совершали омовение в водах океана, оставляя позади прежнюю жизнь в надежде начать новую.

Nous qui sommes en ce siècle des voyageurs et des étrangers, nous devons nous rappeler continuellement que nous ne sommes pas encore arrivés chez nous.

Мы, странники и чужаки в нынешнем веке, должны непрестанно напоминать себе, что еще не пришли к себе самим, – сказал в 503 году святой Цезарий, епископ Арелатский.

Из Арля море ушло несколько веков назад. Однако осталась магия места и осталась память. И следы – знаки активного присутствия – тех, кто отправлялся отсюда в долгое странствие, забыв, кем был, бросив все: имущество, титулы, имена, расставаясь с прежним образом жизни на месяцы или годы, а порой навсегда.

Южный путь паломников – via Arelatensis, или via Tolosana – начинался сразу же за воротами аббатства Монмажур. Исторически подтверждено, что первое групповое паломничество к святому Иакову в Компостелу, названное Pardon de Montmajour [41], началось 3 мая 1019 года, сразу же после освящения крипты в первой церкви аббатства архиепископом Арля Понсом де Мариньяном. Обычай этот и название Pardon de Montmajour сохранились по сей день: 3 мая от стен аббатства отправляются в путь те, кто хотят укреплять свою веру преодолением повседневных слабостей.

Однако сейчас под романскими аркадами монастыря уже не звучит торжественное пение. Никто не благословляет уходящих пилигримов. Сегодня можно только вообразить, как проходила подготовка к великому паломничеству. Многого мы не знаем. Например, не знаем, были ли среди паломников женщины. Наверняка отсутствовали осужденные епископскими судами – если только паломничество не вменялось им как условие покаяния и отпущения грехов. Прежде чем надеть специальное облачение, пилигримы должны были исповедаться за всю свою жизнь, причаститься и получить благословение. Ночь перед тем, как отправиться в путь, они проводили на галереях виридария – спали, подложив под голову странническую суму, либо просто лежали на сухих тростниковых или соломенных подстилках, молясь или погрузившись в размышления. Кто-то из тех, кому не удавалось заснуть, кончиком ножа выцарапывал на стене знаки: корабли, звезды, инициалы, иногда благочестивые инвокации, а то и непристойные рисунки. И все равно в дорогу отправлялись с неуверенностью и опаской: «…Пуститься по ней в путь – все равно что отплыть в море» [42].

C’atressi.m ten en balansa com nau en l’onda…

«Душа моя трепещет, как судно на волнах…» – пел великий трубадур Бернарт де Вентадорн (Canso, около 1150).


Зимой 1993 года Альбер Ийюз из Департамента подводной археологии в Марселе совершил необычайное открытие. С помощью современной, очень точной лазерной техники он обнаружил на западной стене внутренней монастырской галереи, среди множества разных знаков и символов, около двух десятков граффити [43], тщательно процарапанных острым резцом в камне. На всех были изображены лодки и галеры – парусно-гребные корабли прибрежного судоходства, известные на Средиземном море с античных времен и использовавшиеся вплоть до XVI века; подобные изображения есть на греческих кратерах [44] и вазах V века до н. э. В аббатстве их, вероятно, процарапывали кончиком ножа. Почему, зачем? Что они означали? Была ли это благодарственная жертва покровительнице мореходов Stella Maris? [45] Или знак пилигримов, отправляющихся в Святую землю, магическое заклятие, охраняющее от гибели в морских волнах? А может быть, просто символ неутоленной тоски по Великому Морскому Приключению? Тщательные лабораторные исследования показали, что появились эти изображения на рубеже XI и XII веков. Осведомленность об устройстве галер и лодок подсказывает, что создателями граффити были, по всей вероятности, моряки или кораблестроители. Но ведь построенные Юлием Цезарем судоверфи в расположенном неподалеку Тренкетае уже девять столетий бездействовали, а море отступило на десятки километров к югу! Что ж, еще одна тайна вдобавок к прочим.

Граффити просуществовали около десяти веков – незамеченные, обросшие оранжевым мхом и кристалликами минеральных солей. Подобные, гораздо более старые (III век) изображения были найдены на стенах римского города Гланум около Сен-Реми-ан-Прованс.


Монмажур, галера под номером 6.

Приводится в движение латинским парусом и веслами. Использовалась в западных водах Средиземного моря (Италия, Франция, Испания) с античных времен до XVI века. Была известна также на Балтийском море до начала XIX века


Монмажур, галера под номером 10.

Парусное оснащение и весла – аналогичные. Использовалась также в прибрежном судоходстве для буксирования грузовых плотов или древесины


Монмажур, галера под номером 2.

Весла, вероятно, сложены. Оснащена так называемой échelle d’échouage, спасательной лестницей, известной по рисункам на греческой керамике V века до н. э.


Монмажур, судно под номером 21.

Силуэт и угловой руль, empenta, указывают, что судно использовалось в прибрежном парусном судоходстве. На подобных судах плавали по Роне вплоть до XVII века


Со стен Монмажура, с самого края крутого, обросшего плющом обрыва, открывается вид на зеленую долину Роны. Слева в голубоватой дымке маячат белые, как мел, скалы – форпост Малых Альп – с пятнами колючего кустарника и карликовых дубов. Пейзаж просматривается до самого горизонта: дороги, кипарисы – языки черного пламени, скалы, остатки римского акведука, прямоугольники рисовых полей, будто обращенные к небу зеркальца воды, в которых отражаются облака. Вдалеке, справа, словно на раскрашенной акварелью гравюре, излучина большой реки, речные суда, красноватая черепица крыш и башни Арля: четырехугольная, под каменной крышей, башня собора Святого Трофима; часовая башня мэрии; церковь Святого Цезария; на скалистом пьедестале церковь Нотр-Дам-де-ла-Мажор – храм Братства пастухов. Панорама города сверху смотрится как из гондолы воздушного шара.

 

В западной части неба горизонт уже окрашен красным. Воздух застывает, умолкают цикады, от нагретой земли исходит запах чабреца и мяты, в кронах деревьев лениво чирикают укладывающиеся спать птицы. Пора возвращаться. Когда поднимается вечерний ветер, путь из Монмажура в Арль на велосипеде занимает больше часа. От налетающего справа вихря покрывается рябью вода на рисовых полях, взлетают в воздух тучи листьев и травы, перехватывает дыхание. Значительную часть пути приходится преодолевать пешком, борясь с резкими порывами ветра. Защитят от него только первые дома предместья. Теперь можно снова сесть на велосипед. И вот опять горбатый мостик над каналом, потом длинная некрасивая улица и, наконец, виадук, прогалина в том месте, где стоял Желтый дом, и извилистые городские улочки. Холодный ветер набирает силу, развлекается, крутя пируэты на пустых площадях, пляшет, срывает с крыш черепицу, преследует запоздалых прохожих, гремит вывесками магазинов. Арль отплывает в ночь, закутывается в звездный плащ, готовится погрузиться в сон. Где-то далеко среди туч, словно предостережение Икару, мигает одинокая звезда – это Монмажур.

Еще одна встреча с прошлым и духами этой земли. Когда вступаешь в меловой круг и произносишь заклятие, духи обретают способность призывать живых. Ведь минувшее время рядом, нужно только согреть его своим дыханием и прикоснуться к нему – как будто, протянув в темноту руку, дотронуться до другой руки. Тогда время, словно волшебный фонарь, освещает полное тайн и чудес пространство, и в нем начинает кружить записанная в генетической памяти камня, дерева, листа, капли воды, насекомого энергия, пробужденная к жизни самыми могущественными из человеческих заклятий – памятью и словом.

Мертвый язык шуадит

Слова, которые светятся внутренним светом.

Слова, которые наделяют вещи именами.

Слова, которые блестят, как рыбья чешуя.

Слова, которые исполняют обет молчания.

Слова, слова, слова…


Они – свидетели и судьи; мы живем среди них, бок о бок с ними, видим, как они рождаются, живут, умирают.

Одни, даже если их время прошло, сопротивляются, борются за существование, другие уходят тихо, незаметно. Сколько слов мы проводили навсегда, сколько погребли на погостах памяти.


Они лежат там

будто черные мошки, застывшие в гладкой янтарной лаве, и никакому взгляду их не поймать.

Чеслав Милош. «Песни Адриана Зелинского» (из сборника «Избавление»)

«Любое слово с любой страницы любой книги – и вот уже существует мир, – писал французский поэт Эдмон Жабес. – Но это волшебное, наделенное такой мощью слово не прочнее пылинки на ветру».


И далее: «Молчание опережает нас, оно знает, что мы его догоним».


Слова нельзя воскресить, их можно только оплакивать. Правда, на месте одного слова рождается другое, и это загадка и чудо. А смерть языка – подлинная трагедия, ибо вместе с ним в бездну небытия навечно уходит часть нашей индивидуальности, нашей истории, нас самих. Оплакивая эту смерть, мы оплакиваем свою бренность.


В ночь с 3 на 4 ноября 1977 года в Экс-ан-Провансе скончался Арман Люнель, писатель, философ, близкий друг и автор либретто опер композитора Дариуса Мийо; на нем оборвался старинный род некогда осевших в Провансе евреев, с незапамятных времен пользовавшихся языком шуадит, תידאוש [46]. На этой земле жили многие поколения его предков; среди них – Жакоб де Люнель (XVIII век), поэт и раввин, автор чрезвычайно популярной поэмы о царице Эсфири («Провансальская трагедия царицы Эсфири»), и дед Армана, философ и эрудит, близкий друг Фредерика Мистраля. Арман Люнель был последним носителем древнего языка, знавшим шуадит в совершенстве, свободно на нем разговарившим. С его кончиной умер язык, на котором веками говорили везде, куда дотягивался lenga d’òc [47], который звучал в больших городах – таких как Марсель, Нарбонна, Арль, Ним, Тулуза, – и в кулуарах папского дворца в Авиньоне, на котором писали долговые расписки и поэтические строфы, составляли договоры и соглашения, вели каббалистические диспуты и дипломатические переговоры. Нет ничего печальнее, чем смерть языка. И хотя сегодня еще живы те немногие, кто способен прочитать написанное на шуадите, произнести слова, даже построить из них отдельные фразы, но этих людей вскоре не станет, а тогда и язык будет окончательно предан забвению, умрет навеки; никто уже не сумеет воспроизвести его звучание (как это произошло с латынью и древнегреческим).

Когда этот язык появился? Как развивался? Кто на нем говорил? Вопросов множество – и не меньше неубедительных ответов.

Рождался шуадит, вероятно, в первые столетия нашей эры, после завоевания Галлии римлянами, в быстро растущих римских городах Narbo Martius (Нарбонна), Arelate (Арль), Nemausus (Ним), Beterrea (Безьер), Toloza (Тулуза), куда следом за ветеранами легионов и колонами из Лация [48] пришли и укоренились евреи, создались еврейские общины. Развивался из народной устной латыни, смешанной с древнееврейским языком и местными диалектами, параллельно с lenga d’òc, впитывая музыку, колорит и свет этой земли, обогащаясь за счет базарной лексики, солдатской брани и любовного шепота, оттачивая слова для изысканной лирики и философских диспутов. На этом языке творили поэт Авраам Бедерси из Безьера и трубадур Исаак Горни, библейский экзегет, грамматик и философ Иосиф Каспи (1279–1340) и поэт, математик и философ Леви бен Гершон (1288–1344), врач и поэт Израиль Каслари (Крескас Каслари), автор поэмы, рассказывающей историю библейской Эсфири («Roman d’Ester», 1327).

Много для обогащения и развития языка сделал Калонимус бен Калонимус (1286—после 1328), писатель и переводчик. Он родился в богатой и образованной сефардской семье в Арле, здесь провел детство и юность, бегал с ровесниками по крутым улочкам, испытал первую любовь, создавал свои первые произведения. Репрессивные распоряжения городских властей заставили его, уже в зрелом возрасте, перебраться в Каталонию, где он написал свое знаменитое сочинение «Пробный камень». О положении и известности Калонимуса лучше всего свидетельствует то, что Роберт Анжуйский, король Неаполя и граф Прованса, лично пригласил его к своему двору в Италии.

До конца XV века шуадит был языком не гетто, а многочисленного высокообразованного сообщества, которое, вкупе с другими сообществами, принимало живое участие в создании окситанской культуры.

Первые документы на этом языке относятся к началу XI века (1009 год), то есть они возникали одновременно с первыми текстами на языке ок, однако, за небольшими исключениями, с использованием древнееврейского алфавита.

О том, как складывалась жизнь еврейских общин в Провансе, написано много. Но ярче фактов легенды. В самых старых рассказывается о беженцах из Иудеи, ищущих убежище после разгрома первого восстания зелотов. В самой красивой – о трех святых Мариях: Марии Магдалине, Марии Саломее, матери апостолов Иоанна и Иакова, и Марии Иаковлевой, матери Иакова Алфеева.

После мученической смерти святого Стефана (около 33–36 гг. н. э.) и казни апостола Иакова по приказу Ирода в Иерусалиме поднялась мощная волна преследования адептов новой веры. В 42 году были схвачены Мария из Вифании, то есть Мария Магдалина, ее сестра Марфа и воскресший брат Лазарь. Их участь разделили Мария Иаковлева, Мария Саломея, Максимин, слепой Сидоний и Иосиф Аримафейский. В порту Йоппа (Яффа) всех их со связанными руками посадили в лодку без руля и ветрил и отправили в море на верную гибель. Восемь дней носило по волнам лишенную снаряжения скорлупку. Однако Провидение оберегало безвинных. В конце восьмого дня лодка достигла побережья Камарга в дельте Родана и благополучно пристала к месту, называвшемуся Oppidum Priscum Ra [49], – будущему поселению Сент-Мари-де-Рати (или Нотр-Дам-де-Рати), которое впоследствии получило название Lei Santei Marias de la Mar [50]; теперь это город Сент-Мари-де-ла-Мер.

В известных вариантах легенды присутствует еще и святая Сара, служанка святых Марий. По одной из версий она сопутствовала им в странствиях по морю, по другой – была цыганкой, жила в таборе в Камарге и присоединилась к Мариям после их счастливого спасения.

Уже в раннем Средневековье Сара была избрана святой покровительницей цыган (Sarah-la-Kali, Черная Сара). Каждый год 24 мая в маленький провансальский городок Сент-Мари-де-ла-Мер съезжаются цыганские таборы с юга Франции и из Испании, прибывают альпийские мануш, синти из Германии и Италии, рома из Восточной Европы. В канун праздника на берегу моря возле цыганских фургонов всю ночь горят костры, не умолкают гитарные переборы. Ранним утром, неся на плечах фигуру святой Сары, участники торжественной процессии под аккомпанемент музыки, молитв и пения направляются к морю и заносят смуглолицую святую далеко в воду.

По-разному сложились в дальнейшем судьбы спасенных. Мария Магдалина отправляется в Сент-Бом, Лазарь становится первым епископом Марселя, Максимин и Сидоний поселяются в Экс-ан-Провансе, а Марфа идет пешком в Тараскон, где чудесным образом усмиряет державшее горожан в страхе чудовище – дракона Тараска. На побережье остаются Мария Саломея, Мария Иаковлева и Сара. Церковь, возведенная там, где они похоронены, – место культа Девы Марии, а также обязательный этап паломничества к святому Иакову из Компостелы (nota bene сыну Марии Саломеи).

На каком языке говорили святые Марии изо дня в день? На арамейском, древнееврейском, а может быть, на местном диалекте? На каком языке общались с соседками в Камарге, стирая белье в реке? На каком пели вечером у огня, расчесывая шерсть? Как подзывали домашних животных?

Сейчас из Арля в Сент-Мари-де-ла-Мер ведет узкая асфальтированная дорога, вьющаяся между зарослей тростника вдоль пойм, где в мелкой, нагретой солнцем воде бродят стаи розовых фламинго. В самом городке исторических достопримечательностей – если не считать необычной формы церковь XI века (напоминающую укрепленный феодальный замок), черную деревянную фигуру святой Сары и нескольких старых домов на тесных улочках – осталось мало. «Святые Марии с моря» сегодня – типичная station balnéaire, морская здравница, выросшая на песчаном берегу как осуществленная мечта о фешенебельном курорте для не слишком состоятельных французов. На каждом шагу крикливая неоновая реклама, дешевые бары, спортивные стрельбища, кафе со столиками, покрытыми разноцветным пластиком. Это здесь, после долгих поисков, Жак Тати нашел идеальную сценографию для своего фильма «Каникулы господина Юло» и снял лучшие, насыщенные мягкой иронией и чистейшей поэзией кадры.

А ведь в раннем Средневековье «Святые Марии» были многолюдным городком, где жизнь била ключом, где полно было ремесленных мастерских, трактиров, торжищ. Как и повсюду, тут говорили на окситанском языке, а проживавшие в городе в изрядном количестве евреи (на что указывают сохранившиеся свидетельства) в быту пользовались языком шуадит.

В 1208 году, под предлогом защиты веры от еретиков, в те края с севера хлынули орды франконских рыцарей с красными крестами на панцирях и плащах. Язык шуадит разделил печальную участь языка ок, а с ним и всей окситанской культуры. Ее последовательно выкорчевывали, истребляли огнем и железом, жгли на кострах инквизиции, яростно преследовали – вплоть до последних укрывищ в горных крепостях. Кованые сапожищи солдат Симона де Монфора [51] и шелковые сандалии папских легатов втоптали ее в кровавое месиво на месте безжалостно уничтожаемых городов: Альби, Мюре, Каркассона, Безьера, Минервы…

Через шесть лет после изгнания из Испании евреи, по указу короля Карла VIII от 1498 года, были изгнаны и с присоединенных к французскому королевству земель Юга. Шуадит умолк в Провансе – везде, за исключением папского анклава вокруг Авиньона под названием Конта-Венессен (сегодняшний департамент Воклюз), занимавшего тогда значительную территорию с богатыми городами Венаск, Карпантра, Оранж, Кавайон и другими.

Шуадит сохранился вместе с остатками еврейского населения, но ценой каких ограничений, каких унижений! Жил, замкнутый в гетто, которые назывались carrières, лишенный возможности участвовать – как некогда – в интеллектуальной жизни сообщества, постепенно становясь языком несносного меньшинства. Приказ о ношении членами еврейских общин головных уборов желтого цвета символически завершил эпоху сосуществования – эпоху культурного расцвета Прованса.

После смерти «доброго короля Рене [52]» в 1480 году и завершения присоединения земель Юга к домену короля Франции перемены коснулись всего региона lenga d’òc. Вначале были введены административные ограничения, а затем государственным указом от 1539 года (так называемый эдикт Вийерс-Коттере) на территории всего Прованса окончательно запретили пользоваться окситанским языком, а заодно и его еврейской разновидностью – шуадитом.

 

В 1666 году Жан-Батист Кольбер, всемогущий министр Людовика XIV, пишет:

Pour accoutumer les peuples à se plier au roi, à nos moeurs, et à nos coutumes, il n’y a rien qui puisse plus y contribuer que de faire en sorte que les enfants apprennent la langue française, afin qu’elle leurs devienne aussi familière que les leurs, pour pouvoir pratiquement si non abroger l’usage de celles-ci, au moins avoir la preférence dans l’opinion des habitants du pays.

Чтобы приучить подданных повиноваться королю, привить им наши обычаи и нравы, нет лучше способа, нежели заставить их детей обучаться французскому языку, дабы оный стал для них столь же привычным, сколь родной, а также ограничить пользование последним либо по меньшей мере добиться, чтобы местные жители перестали отдавать ему предпочтение.

Вопреки надеждам и ожиданиям, Великая французская революция не отменила позорных практик. Вот фрагмент проекта Декларации прав народов, в 1793 году представленного якобинским политиком аббатом Грегуаром французскому Конвенту:

L’unité de la République commande l’unité d’idiome et tous les Francais doivent s’honorer de connaître une langue (Nota: le français) qui désormais, sera par excellence celle des vertus du courage et de la liberté.

Il serait bien temps qu’on ne prêchât qu’en français, la langue de la raison. Nous ne voyons pas qu’il y ait le plus petit inconvénient à détruire notre patois, notre patois est trop lourd, trop grossier. L’anéantissement des patois importe a l’expansion des Lumières, à la connaissance épurée de la religion, à l’exécution facile des lois, au bonheur national et à la tranquillité politique.

Neanmoins la connaissance et l’usage exclusif de la langue française sont intimement liés au maintien de la liberté à la gloire de la République. La langue doit être une comme la République, d’ailleurs la plupart des patois ont une indigence de mots qui ne comporte que des traductions infidèles. Citoyens, qu’une saine émulation vous anime pour bannir de toutes les contrées de France ces jargons. Vous n’avez que des sentiments républicains: la langue de la liberté doit seule les exprimer: seule elle doit servir d’interprète dans les relations sociales.

Единство Республики требует единого языка, и все французы должны гордиться знанием своего (французского) языка, который отныне становится языком мужества и свободы.

Пришло время читать наставления только на французском языке – языке разума. Мы не видим ни малейших оснований для сохранения местных наречий – они слишком примитивны, слишком топорны. Уничтожение диалектов будет способствовать распространению Света Разума, очищению религиозного знания от ошибок, упростит исполнение законов, обеспечит благоденствие народа и политическое спокойствие.

Владение французским языком и исключительное его использование необходимы для сохранения свободы во славу Республики. Язык должен быть един, как едина Республика, тем паче что большинство местных наречий страдают словесной скудостью, что приводит к неточности перевода.

Граждане! Да поможет вам здоровое соперничество при изгнании этих говоров из всех уголков Франции. Всеми вами владеют республиканские чувства – выражать их надлежит единственно языком свободы: лишь ему должно служить посредником в общественных отношениях.

Так и случилось: Великая французская революция довершила дело, начатое в XIII веке крестоносцами под водительством Симона де Монфора. Пять веков преследований, административных запретов, презрительное отношение со стороны потомков франкофонских захватчиков привели к тому, что окситанский язык ушел в подполье. Изгнанный из публичных учреждений, школ, церквей, даже с площадей, он еще жил в отрезанных от мира анклавах: горных деревушках, монастырях, замкнутых сообществах маленьких городов, – пока не распался на местные диалекты, настолько различавшиеся, что даже жители соседних деревень не всегда понимали друг друга. Бывало, подпоясанному трехцветным шарфом мэру городка, проводящему церемонию бракосочетания именем Республики, требовалось присутствие двух переводчиков, чтобы жених и невеста могли понять слова клятвы супружеской верности!

Старейший литературный язык Запада, язык утонченной любовной лирики, великой гуманистической культуры, язык, который спас и перенес в новую эпоху выдающиеся произведения греческих и римских писателей и философов, умолк, казалось бы, навсегда.


Когда, слезая с велосипеда на ослепительно белой маленькой площади между церковью Святой Агаты и ратушей, я спросил у одного из прохожих, где дом Фредерика Мистраля, он долго не отвечал. И смотрел на меня с негодованием, словно я совершил бестактность.

– Veramen, noun sabès aco? (Вы правда не знаете?)

Фредерик Мистраль еще при жизни стал гордостью и легендой Прованса, живым памятником, окруженным всеобщим, прямо-таки благоговейным восхищением и уважением, а его дом в Майяне – чуть ли не национальным святилищем.

Славу великого поэта-романтика принесла ему опубликованная в 1859 году огромная, состоящая из восьми частей и двенадцати песен (6000 строк) эпическая поэма «Mirèio» [53], продолжающая традицию лирики провансальских бродячих трубадуров. Первые ее наброски рождались в 1849 году, во время учебы Мистраля в университете в Экс-ан-Провансе, когда ему едва исполнилось девятнадцать лет, а в Париже гасли последние искры февральской революции [54]. Поэма удостоилась восторженной оценки Ламартина, увидевшего в ней начало нового направления лирической поэзии; в Провансе «Мирей» восприняли как – прежде всего – блестящий патриотический политический манифест.

Обосновывая присуждение Фредерику Мистралю в 1904 году Нобелевской премии (которую он разделил с Хосе Эчегараем-и-Эйсагирре, испанским драматургом, математиком, инженером и политиком), Нобелевский комитет указал на «свежесть и оригинальность этой поэзии, правдиво передающей дух народа», тем самым подчеркнув, что как сам эпос «Мирей», так и все прочие поэтические произведения Мистраля написаны на провансальском языке – языке черни, презираемом элитой «местном диалекте».

Но можно ли относить его славу только на счет поэтического мастерства? Безусловно нет. Европейский романтизм дал миру множество поэтов – пылких патриотов, общественных и политических деятелей, активных участников исторических событий, поэтов-героев, поэтов-пророков. Таков был колорит эпохи; достаточно вспомнить яркие многогранные фигуры Иоганна Вольфганга фон Гёте, Альфонса де Ламартина, Виктора Гюго, Джорджа Байрона, Адама Мицкевича. Каждый по-своему откликался на остро ощутимый в ту пору идейный голод, внося в европейскую культуру ценности бóльшие, нежели одна лишь красота поэтического слова.

Однако пылкий патриот Фредерик Мистраль несколько выделялся из этого ряда: не уступающий прочим силой таланта и воображения, он во имя патриотизма, во имя верности родному краю и его культуре без колебаний принес величайшую для осознающего уровень своего таланта поэта жертву – будучи двуязычным, отказался от универсального языка, каковым в ту эпоху был французский, в пользу языка, совершенно неизвестного в Европе и мире, давным-давно забытого – даже в собственном отечестве.

Одержимый идеей вернуть Провансу память о его великом прошлом и возродить язык своей родины, Мистраль взялся за дело, которое казалось просто безумием, безнадежной попыткой воплотить в жизнь романтические мечты. 21 мая 1854 года, в День святой Евстолии, Мистраль и шестеро его друзей – Жозеф Руманиль (Руманий), Теодор Обанель, Жан Брюне, Поль Жиера (Джиера), Ансельм Матьё и Альфонс Таван – основали литературное объединение «Фелибриж», Lou Félibrige, целью которого была «защита традиционных региональных культур и возрождение окситанского языка». Вот отрывок из его устава, написанного (естественно, в стихах) Теодором Обанелем:

 
Фелибриж создан для сохранения
романской речи и защиты ее свободы.
Его задача – неуклонно отстаивать достоинство
национального духа окситанской земли.
Его вино – красота, хлеб – добро, путь – правда;
для радости у него есть солнце, знание он черпает из любви,
уповает на Бога, наивысшую свою надежду.
Ненависть приберегает для того, что называется ненавистью, —
любит и борется за то, что называется любовь.
 

Две последние строки в оригинале звучат так:

 
Serva soun odi per ca qu’es odi,
Aima e recampa ca qu’es amour.
 

Рассказывают, что, когда молодые энтузиасты, собравшись в замке Фон-Сегюнь, ломали голову над названием своего объединения, они услышали, как проходившая под окнами старуха-нищенка напевала себе под нос рефрен известной на Юге народной литании:

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru