bannerbannerbanner
Психоанализ. Искусство врачевания психики. Психопатология обыденной жизни. По ту сторону принципа удовольствия

Зигмунд Фрейд
Психоанализ. Искусство врачевания психики. Психопатология обыденной жизни. По ту сторону принципа удовольствия

IV
О детских и покрывающих воспоминаниях

Во второй статье (опубликованной в 1899 году в журнале «Monatsschrift für Psychiatrie und Neurologie») я сумел в непредвиденном месте доказать тенденциозную природу нашей памяти. Я исходил из обращающего на себя внимание факта, что самые ранние детские воспоминания человека зачастую, по-видимому, хранят то, что является безразличным и второстепенным, тогда как от важных, впечатляющих и аффективно окрашенных впечатлений этого времени (зачастую, разумеется, не всегда!) в памяти взрослого человека не находится и следа. Поскольку известно, что память производит селекцию среди предлагаемых ей впечатлений, здесь можно было бы предположить, что в детском возрасте эта селекция осуществляется по совершенно иным принципам, чем в период интеллектуальной зрелости. Однако тщательное исследование показывает, что эта гипотеза излишня. Индифферентные детские воспоминания обязаны своим существованием процессу смещения; они являются заменой в воспроизведении других действительно важных впечатлений, воспоминание о которых можно вывести из них благодаря психическому анализу, но непосредственному воспроизведению которых воспрепятствовало сопротивление. Поскольку своим сохранением они обязаны не собственному содержанию, а ассоциативной связи их содержания с другим, вытесненным, они обоснованно претендуют именоваться «покрывающими воспоминаниями», и этим названием я их и охарактеризовал.

Многообразие отношений и значений покрывающих воспоминаний в упомянутой статье я лишь затронул, но отнюдь не исчерпал. В подробно проанализированном там примере я особо подчеркнул одну особенность временного отношения между покрывающим воспоминанием и его скрытым содержанием. Содержание покрывающего воспоминания принадлежало там, собственно говоря, к одному из первых переживаний детских лет, тогда как представляемые им в памяти мыслительные переживания, почти все оставшиеся бессознательными, приходились на более поздние годы данного человека. Я назвал этот вид смещения возвратным, или обратным. Возможно, еще чаще встречается противоположное отношение, когда индифферентное впечатление самого юного возраста закрепляется в качестве покрывающего воспоминания в памяти и когда оно обязано этим отличием лишь связи с более ранним переживанием, против непосредственного воспроизведения которого направляются сопротивления. Это можно было бы назвать опережающими, или смещенными вперед, покрывающими воспоминаниями. То существенное, что тревожит память, по времени лежит здесь позади покрывающего воспоминания. Наконец, возможен еще и третий случай, когда покрывающее воспоминание не только своим содержанием, но и смежностью во времени связано с покрытым им впечатлением, то есть это – одновременное, или примыкающее, покрывающее воспоминание.

Сколь большая часть богатства наших воспоминаний относится к категории покрывающих воспоминаний и какая роль выпадает им в различных невротических процессах мышления, – это проблемы, в оценку которых я там не вдавался и не буду вдаваться и здесь. Мне важно лишь подчеркнуть однородность процессов забывания имен собственных вместе с ошибочным припоминанием и образования покрывающих воспоминаний.

На первый взгляд различия обоих феноменов бросаются в глаза гораздо сильнее, чем их возможные аналогии. Там речь идет об именах собственных, здесь – о целостных впечатлениях, о пережитом либо в реальности, либо в мыслях; там – о явном отказе функции памяти, здесь – о результате работы памяти, который кажется нам странным; там – о сиюминутном нарушении, ибо только что забытое имя до этого могло воспроизводиться правильно сотни раз и будет опять правильно воспроизведено утром, здесь – о длительном обладании без выпадения, ибо индифферентные детские воспоминания, похоже, могут сопровождать нас длительный период нашей жизни. Загадка в этих обоих случаях, по-видимому, ориентирована совершенно по-разному. Там нашу научную любознательность пробуждает забывание, здесь – сохранение. После некоторого углубления замечаешь, что, несмотря на различие в психическом материале и длительности обоих феноменов, соответствия значительно перевешивают. Здесь, как и там, речь идет об ошибке припоминания; памятью воспроизводится не то, что должно было воспроизводиться корректным образом, а нечто иное в замену. В случае забывания имени нельзя не заметить результата работы памяти в форме замещающих имен. Случай образования покрывающего воспоминания основывается на забывании других, более важных впечатлений. В обоих случаях интеллектуальное ощущение свидетельствует о вмешательстве нарушения, разве что каждый раз в другой форме. При забывании имени мы знаем, что замещающие имена ошибочны; при покрывающих воспоминаниях мы удивляемся тому, что они у нас вообще сохранились. Если затем психологический анализ доказывает, что замещающее образование в обоих случаях возникло одинаковым путем через смещение вдоль поверхностной ассоциации, то именно различия в материале, продолжительности и в центрировании обоих феноменов содействуют усилению нашего ожидания, что мы обнаружили нечто важное и обладающее всеобщим значением. Это общее гласило бы, что отказ и ошибка репродуцирующей функции гораздо чаще, чем мы предполагаем, указывают на вмешательство фактора пристрастности, тенденции, которая благоприятствовала одному воспоминанию, тогда как другому пыталась противодействовать.

Тема детских воспоминаний кажется мне настолько значимой и интересной, что я хотел бы уделить ей еще несколько замечаний, выходящих за рамки предшествовавших точек зрения.

Как далеко в детство простираются воспоминания? Мне известны некоторые исследования, посвященные этому вопросу, например, В. и К. Анри[15] и Потвина[16]; они показывают, что у обследуемых существуют большие индивидуальные различия, поскольку одни относят свое первое воспоминание к шестому месяцу жизни, другие ничего не знают о своей жизни вплоть до полных шести, более того, восьми лет. Но с чем связаны эти различия в поведении детских воспоминаний и какое значение им принадлежит? Очевидно, что для ответа на эти вопросы недостаточно получить материал, собирая разные сведения; затем понадобится еще и его обработка, в которой должен участвовать человек, дающий эти сведения.

На мой взгляд, мы слишком равнодушно относимся к факту инфантильной амнезии, выпадения воспоминаний о первых годах нашей жизни, и упускаем возможность обнаружить в нем редкую загадку. Мы забываем, на какие высокоинтеллектуальные достижения и на какие сложные эмоциональные побуждения способен ребенок в возрасте около четырех лет, и вынуждены прямо-таки удивляться, что в последующие годы память, как правило, сохраняет так мало воспоминаний об этих душевных процессах, тем более что у нас тут есть все основания предполагать, что эти же самые забытые детские достижения не могли исчезнуть без следа в развитии человека, а оказали определяющее влияние на все последующие времена. И, несмотря на эту беспримерную действенность, они оказались забытыми! Это указывает на совершенно особые условия воспоминания (в смысле сознательного воспроизведения), которые до сих пор нам не удавалось познать. Вполне возможно, что забывание детства может дать нам ключ к пониманию тех амнезий, которые, согласно нашим новым представлениям, лежат в основе образования всех невротических симптомов.

Среди сохранившихся детских воспоминаний некоторые кажутся нам вполне понятными, другие – странными или неясными. Нетрудно исправить некоторые ошибки, касающиеся обоих видов. Если сохранившиеся воспоминания человека подвергнуть аналитической проверке, то легко можно констатировать, что гарантии в их правильности не существует. Некоторые образы воспоминания, несомненно, являются фальсифицированными, неполными или смещенными во временном и пространственном отношении. Сообщения исследуемых лиц, например, что их первое воспоминание проистекает, скажем, из второго года жизни, по-видимому, ненадежны. Вскоре удается также обнаружить мотивы, делающие понятными искажение и смещение пережитого, но также и доказать, что причиной этих ошибок воспоминания не может быть простая измена памяти. Мощные силы из последующего периода жизни изменили способность вспоминать детские переживания, вероятно, те же самые силы, которые повинны в том, что мы вообще так далеко отдалились от понимания своих детских лет.

Как известно, взрослые вспоминают, используя разный психический материал. Одни вспоминают в зрительных образах, их воспоминания носят визуальный характер; другие индивиды едва ли могут воспроизвести в воспоминании даже самые скудные очертания пережитого; таких людей, по предложению Шарко, называют auditifs и moteurs в противоположность visuels. В сновидениях эти различия исчезают, все мы видим сны преимущественно в зрительных образах. Но точно так же это развитие регрессирует в случае детских воспоминаний; они являются пластичными и визуальными также и у тех людей, последующие воспоминания которых лишены зрительного элемента. Тем самым визуальное воспоминание сохраняет тип инфантильного воспоминания. У меня самые ранние детские воспоминания носят исключительно визуальный характер; это прямо-таки пластично разработанные сцены, сравнимые разве что с сценическими постановками. В этих сценах из детства – неважно, какие они, настоящие или фальсифицированные, – обычно видят также и собственную детскую персону в ее контурах и в ее одеянии. Это обстоятельство должно вызывать удивление; взрослые визуалы в своих воспоминаниях о более поздних событиях свою персону уже не видят[17]. Предположение, что внимание ребенка при его переживаниях направлено на самого себя, а не исключительно на внешние впечатления, также противоречит всему, что мы узнали. Таким образом, с самых разных сторон нас заставляют выдвинуть предположение, что в так называемых самых ранних детских воспоминаниях мы обладаем не настоящим следом воспоминания, а его последующей переработкой, переработкой, возможно, испытавшей на себе влияние со стороны разнообразных последующих психических сил. Таким образом, «детские воспоминания» индивидов в общем и целом приближаются к значению «покрывающих воспоминаний» и при этом приобретают достойную внимания аналогию с детскими воспоминаниями народов, зафиксированными в сказаниях и мифах.

 

Кто методом психоанализа психически исследовал множество лиц, тот в ходе этой работы собрал более чем достаточно примеров покрывающих воспоминаний любого рода. Однако сообщение этих примеров затрудняется только что обсуждавшимся характером отношений между детскими воспоминаниями и последующей жизнью; чтобы суметь расценить детское воспоминание как покрывающее, во многих случаях приходилось бы изображать всю жизненную историю данного человека. Лишь изредка, как в нижеследующем красивом примере, имеется возможность выделить отдельное детское воспоминание из его взаимосвязи и о нем сообщить.

Один двадцатичетырехлетний молодой человек сохранил следующую картину из своего пятого года жизни. Он сидит в саду летней дачи на стульчике рядом с тетей, которая пытается обучить его буквам. Различие между m и n доставляет ему трудности, и он просит тетю сказать ему все же, как распознать, какая из них одна и какая другая. Тетя обращает его внимание на то, что m имеет все же на целую часть, на третью черточку, больше, чем n. Поставить под сомнение достоверность этого детского воспоминания повода не нашлось; однако свое значение оно приобрело только позднее, когда оказалось пригодным взять на себя роль символического представительства другого проявления любознательности мальчика. Ибо подобно тому, как тогда он хотел узнать разницу между m и n, точно так же позднее он попытался узнать различие между мальчиком и девочкой, и, разумеется, был согласен, чтобы именно эта тетя стала его наставницей. Он также тогда обнаружил, что различие является сходным, что мальчик опять-таки имеет на целую часть больше, чем девочка, и в то время, когда он об этом узнал, у него пробудилось воспоминание о соответствующем детском любопытстве.

Другой пример из более позднего детского возраста: один мужчина, крайне заторможенный в любовной жизни – теперь ему более сорока лет, – является старшим из девяти детей. При рождении младшей сестрички ему было пятнадцать лет, но он твердо и непоколебимо утверждает, что беременности матери никогда не замечал. Под гнетом моего неверия у него возникло воспоминание о том, как однажды в возрасте одиннадцати или двенадцати лет он увидел, как мать, стоя перед зеркалом, торопливо распустила юбку. К этому без принуждения теперь он добавил, что она шла по улице, и у нее неожиданно возникли боли. Распускание (Aufbinden) юбки, однако, является покрывающим воспоминанием для родов (Entbindung). Использование таких «словесных мостиков» мы встретим еще и в других случаях.

На одном-единственном примере мне хочется еще показать, какой смысл благодаря аналитической переработке может получить детское воспоминание, которое до этого, казалось, никакого смысла не содержало. Когда я на своем сорок третьем году жизни начал проявлять интерес к остаткам воспоминания о собственном детстве, мне бросилась в глаза одна сцена, которая уже давно – как я полагал, с давних пор – время от времени попадала в сознание и которую на основании веских признаков можно было отнести к исходу третьего года жизни. Я видел, как стою, рыдая и требуя, перед ящиком, дверцу которого держит открытой старший меня на двадцать лет мой сводный брат, а затем в комнату неожиданно вошла моя мать, красивая и стройная, наверное, вернувшаяся с улицы. Этими словами я выразил наглядно увиденную сцену, про которую ничего больше сказать не мог. Что хотел сделать мой брат с ящиком – в первом переводе картины он назывался «шкафом», – открыть или закрыть его, почему я при этом плакал и какое отношение к этому имеет приход матери, – все это было мне непонятным; я попытался дать себе следующее объяснение: это было воспоминание о подтрунивании со стороны старшего брата, которое было прервано матерью. Такие ошибки при понимании сохранившейся в памяти детской сцены отнюдь не редкость; вспоминается ситуация, но она не центрирована, не знаешь, на каком ее элементе надо поставить психический акцент. Аналитические усилия привели меня к совершенно неожиданному пониманию картины. Я обнаружил отсутствие матери, заподозрил, что она заперта в этом шкафу или ящике, и поэтому потребовал у брата открыть ящик. Когда он исполнил мою просьбу и я убедился, что матери в ящике нет, я начал плакать; это и есть тот момент, зафиксированный воспоминанием, за которым вскоре последовало унявшее мое беспокойство или тоску появление матери. Но как ребенок пришел к мысли искать отсутствующую мать в ящике? Снившиеся мне в то время сновидения смутно указывали на няню, о которой сохранились еще и другие реминисценции, например, что она имела обыкновение добиваться от меня того, чтобы я отдавал ей мелкие монеты, которые получал в подарок, – деталь, которая сама по себе опять-таки может претендовать на значение покрывающего воспоминания для более поздних событий. Я решил в этот раз облегчить себе задачу по толкованию и спросил теперь уже пожилую мать о той няне. Я узнал много самого разного, среди прочего то, что умная, но нечестная особа в послеродовой период матери совершила большую домашнюю кражу и по настоянию моего сводного брата была передана суду. Эта информация дала мне понимание детской сцены, послужившее мне своего рода облегчением. Неожиданное исчезновение няни не оставило меня равнодушным; я обратился как раз к этому брату с вопросом, где она, вероятно, потому что заметил, что ему принадлежала какая-то роль в ее исчезновении, и он уклончиво и играя словами, как это ему всегда было присуще, ответил: «Сидит в ящике». Этот ответ я понял тогда по-детски, но перестал спрашивать, потому что ничего нельзя было больше узнать. Через какое-то короткое время хватившись матери, я заподозрил, что нехороший брат проделал с нею то же самое, что и с няней, и заставил его открыть мне ящик. Теперь я понимаю также, почему при переводе зрительной детской сцены подчеркнута стройность матери, которая недавно вернулась к ней и бросилась мне в глаза. Я на два с половиной года старше родившейся тогда сестры, а когда мне исполнилось три года, совместная жизнь со сводным братом закончилась [18].

V
Оговорка

Если обычный материал нашей речи на родном языке кажется защищенным от забывания, то тем чаще его использование подвергается другому нарушению, известному как «оговорка». Оговорка, наблюдаемая у здорового человека, производит впечатление предварительной ступени так называемых «парафазий», возникающих при патологических условиях.

Здесь я считаю для себя возможным в виде исключения оценить одну предшествующую работу. В 1895 году Мерингер и К. Майер опубликовали исследование «Обмолвка и очитка», в которой представлены точки зрения, далекие от моих. Один из авторов, который произносит речь в тексте, является, собственно, языковедом, чьи лингвистические интересы побудили исследовать правила, по которым совершается оговорка. Он надеялся из этих правил вывести наличие «некоего духовного механизма, в котором звуки слова, предложения, а также слова связаны и объединены между собой совершенно особым образом».

Авторы группируют собранные ими примеры «обмолвки» прежде всего с чисто описательной точки зрения как перестановки (например, Милос из Венеры вместо Венеры из Милоса), затакты, или антиципации (например: «Мне было на тяже… на душе так тяжело»), отзвуки, или постпозиции (например: «Предлагаю отрыгнуть [ausstoßen вместо anstoßen – чокнуться] за здоровье нашего шефа»), контаминации (например: «Он садится на затылок [Hinterkopf]», составленное из: «Он садится на голову [Kopf]» и: «Он встает на дыбы [Hinterbeine]»), замены (например: «Я ставлю препараты в почтовый ящик» (Briefkasten) вместо «в термостат» (Brutkasten)), к основным категориям которых добавляется еще несколько менее важных (или для наших целей менее значимых). Для этого группирования безразлично, касается ли перестановка, искажение, слияния и т. д. отдельных звуков слова, слогов или целых слов задуманной фразы.

Для объяснения наблюдаемых видов оговорки Мерингер указывает на разную психическую ценность фонем. Когда мы иннервируем первый звук слова, первое слово фразы, процесс возбуждения уже обращается к более поздним звукам, последующим словам, и поскольку эти иннервации являются одновременными, они могут взаимно влиять, видоизменяя друг друга. Возбуждение психически более интенсивного звука возникает вначале или сохраняется после и таким образом нарушает менее ценный процесс иннервации. Теперь нужно определить, какие именно звуки слова являются наиболее ценными. Мерингер полагает: «Если хочешь узнать, какому звуку слова присуща наивысшая интенсивность, то нужно понаблюдать за собой при поиске забытого слова, к примеру, имени. Что возвращается в сознание первым, то непременно имело наибольшую интенсивность до забывания». «Звуками, имеющими высокую ценность, являются, стало быть, начальный звук корневого слога и начало слова, а также та или те гласные, на которые падает ударение».

Я не могу обойтись без того, чтобы не выдвинуть здесь одно возражение. Принадлежит начальный звук имени к наиболее ценным элементам слова или нет, конечно, неверно, что в случае забывания слова именно он снова появляется в сознании первым; стало быть, вышеупомянутое правило непригодно. Когда следишь за собой при поиске забытого имени, сравнительно часто выражается убежденность, что оно начинается с определенной буквы. Эта убежденность столь же часто необоснованной оказывается, как и обоснованной. Более того, я утверждаю, что в большинстве случаев называют неверную начальную букву. Также и в нашем примере «Синьорелли» в замещающем имени начальный звук и существенные слоги исчезли; в замещающем имени Боттичелли вспоминается как раз малоценная пара слогов елли. Сколь мало считаются замещающие имена с начальным звуком выпавшего из памяти имени, может показать, в частности, следующий пример.

Однажды я никак не мог вспомнить название небольшой страны, столицей которой является Монте-Карло. Замещающие названия для него гласили: Пьемонт, Албания, Монтевидео, Колико.

 

Вместо Албании вскоре появляется Монтенегро, и тогда мне бросается в глаза, что слог монт (произносится мон) присутствует во всех замещающих именах за исключением последнего. Благодаря этому мне становится легко, отталкиваясь от имени князя Альберта, найти забытое Монако. Колико в общем и целом подражает последовательности слогов и ритмике забытого названия.

Если предположить, что механизм, подобный тому, что был обнаружен при забывании имен, может быть причастен и к явлениям оговорки, то мы придем к более обоснованной оценке случаев оговорки. Нарушение в речи, которое дает о себе знать как оговорка, может быть вызвано, во‐первых, влиянием другой составной части этой же фразы, то есть затактом или отзвуком, или другой формулировкой в пределах фразы или взаимосвязи, которую намереваются высказать, – сюда относятся все вышеупомянутые примеры, заимствованные у Мерингера и Майера; но, во‐вторых, нарушение может возникнуть по аналогии с процессом в случае Синьорелли из-за влияний, внешних по отношению к данному слову, предложению или взаимосвязи, проистекающих от элементов, которые не намереваются произнести и о возбуждении которых узнают как раз благодаря нарушению. В одновременности возбуждения заключается общее, в положении внутри или вне той же самой фразы или взаимосвязи – то, что различает обе формы возникновения оговорки. Вначале различие кажется не столь большим, каким оно является для определенных выводов из симптоматики оговорки. Однако понятно, что только в первом случае имеются шансы из явлений оговорки сделать выводы о механизме, благодаря которому звуки и слова оказываются связанными и оказывают взаимное влияние на их артикуляцию, то есть выводы, которые надеялся получить языковед из изучения оговорки. В случае нарушения, обусловленного влияниями вне той же самой фразы или контекста речи, прежде всего нужно было бы узнать нарушающие элементы, и тогда возник бы вопрос, не может ли механизм этого нарушения раскрыть также и предполагаемые законы формирования речи.

Нельзя утверждать, что Мерингер и Майер упустили из виду возможность нарушения речи вследствие «сложных психических влияний», элементами вне того же самого слова, предложения или одной и той же речевой последовательности. Ведь они должны были заметить, что теория психической неравноценности звуков, строго говоря, годится лишь для объяснения нарушения звуков, а также затактов и отзвуков. Там, где нарушения слов нельзя свести к нарушениям звуков, например, при субституциях и контаминациях слов, также и они, несомненно, искали причину оговорки вне задуманной взаимосвязи и это положение вещей проиллюстрировали прекрасными примерами. Процитирую следующие места.

(С. 62) «Р. рассказывает о событиях, которые в глубине души считает „свинством“ [Schweinerei]. Но он пытается найти мягкую форму выражения и начинает: „И тогда высвинились [sind zum Vorschwein gekommen вместо «sind zum Vorschein gekommen» – выявились] некие факты“. Мы с Майером присутствовали при этом, и Р. подтвердил, что он думал о „свинствах“. То, что это всплывшее в мыслях слово выдало себя и неожиданно оказалось действенным при произнесении „Vorschein“, находит свое достаточное объяснение в сходстве слов».

(С. 75.) «Также и при заменах, равно как и при контаминациях – важную роль – причем, вероятно, в гораздо большей степени играют „парящие“ или „кочующие“ речевые образы. Они находятся, пусть и под порогом сознания, в действенной близости, легко могут привлекаться из-за сходства с комплексом, который требуется произнести, и тогда влекут за собой промашку или пересекают движение слов. „Парящие“ или „кочующие“ речевые образы часто являются, как уже говорилось, последышами недавно окончившихся речевых процессов (отзвуками)».

(С. 97.) Промашка возможна также и вследствие сходства, когда другое похожее слово находится рядом под порогом сознания, не будучи предназначенным для произнесения. Это имеет место при субституциях. Я надеюсь, что при перепроверке мои правила подтвердятся. Но для этого необходимо (если говорит другой) внести ясность в отношении всего, о чем думал говорящий[19]. Вот поучительный случай. Классный руководитель Ли. сказал в нашем обществе: „Эта женщина мне вложила бы [einlagen вместо einjagen – внушать] страх“. Я изумился, ибо „вложила“ показалось мне здесь непонятным. Я позволил себе обратить внимание говорившего на его ошибку: „вложила“ вместо „внушила“, на что он тут же ответил: „Да, это из-за того, что я думал: «Я был бы нерасположен“ и т. д.»

«Другой случай. Я спрашиваю Р. фон Шид., как обстоят дела с его больной лошадью. Он отвечает: „Да, это draut… Да, это продлится [dauert], быть может, еще один месяц“. Слово „draut“ с буквой r для меня было непонятно, ибо r из „dauert“ такого воздействия оказать не могло. Я обратил на это внимание Р. фон Ш., и он объяснил, что думал при этом: «Это печальная [traurige] история». Стало быть, говоривший имел в уме два ответа, и они смешались».

Пожалуй, нельзя не заметить, насколько принятие во внимание «кочующих» речевых образов, находящихся под порогом сознания и не предназначенных для произнесения, и требование справляться обо всем, что думал говорящий, приближаются к условиям наших «анализов». Также и мы отыскиваем бессознательный материал, причем таким же путем, разве что от мыслей опрашиваемого до нахождения мешающего элемента мы должны пройти более длинный путь через сложный ряд ассоциаций.

Остановлюсь еще на другом интересном моменте, о котором свидетельствуют примеры Мерингера. По мнению самого автора, именно то или иное сходство слова в задуманном предложении с другим, не задуманным, и позволяет последнему посредством искажения, создания смешанного образования, компромиссного образования (контаминации) проявиться в сознании:

 
jagen, dauert, Vorschein.
lagen, traurig, … schwein.
 

В своем труде «Толкование сновидений»[20] я показал, в какой мере работа сгущения причастна к образованию так называемого явного содержания сновидения из скрытых мыслей сна. То или иное предметное сходство или сходство словесных представлений между двумя элементами бессознательного материала становится поводом для того, чтобы создать нечто третье – смешанное или компромиссное представление, которое в содержании сновидения представляет оба компонента и которое вследствие этого своего происхождения так часто имеет противоречивые частные предназначения. Тем самым образование субституций и контаминаций при оговорке представляет собой начало той работы сгущения, которую мы обнаруживаем в ревностной деятельности по построению сновидения.

В небольшой статье, предназначенной для широкого круга читателей («Neue Freie Presse» от 23 августа 1900 года: «Как можно обмолвиться»), Мерингер отметил особое практическое значение некоторых случаев замен одного слова другим, а именно тех, при которых слово заменяется противоположным ему по смыслу. «Наверное, еще помнят о том, каким образом не так давно председатель австрийской палаты депутатов открыл заседание: „Уважаемое собрание! Я констатирую присутствие стольких-то депутатов и тем самым объявляю заседание закрытым!“ И только всеобщее веселье заставило его обратить внимание на ошибку и исправить ее. В данном случае объяснение, наверное, будет состоять в том, что председателю хотелось иметь возможность закрыть заседание, от которого он ждал мало хорошего, но – частое явление – задняя мысль прорвалась по меньшей мере частично, и результатом стало „закрыть“ вместо „открыть“, то есть противоположность того, что он намеревался сказать. Однако разнообразные наблюдения научили меня, что противоположные слова вообще очень часто меняются одно на другое; они уже ассоциированы в нашем языковом сознании, находятся в непосредственной близости друг с другом и легко вызываются по ошибке».

Не во всех случаях замены на противоположность так же легко, как здесь в примере с председателем, сделать правдоподобным, что оговорка произошла вследствие протеста, возникающего в глубине души оратора против высказанного предложения. Аналогичный механизм мы нашли в анализе примера aliquis; там внутренний протест выразился в забывании слова вместо его замены противоположностью. Для возмещения этого различия заметим, однако, что словечко aliquis, собственно говоря, не может иметь такой противоположности, какую составляют «закрывать» и «открывать», и что «открывать» как обиходная составная часть словарного состава языка не может подвергнуться забыванию.

Если последние примеры Мерингера и Майера нам показывают, что нарушение речи точно так же может возникнуть под влиянием звуков и слов – затактов и отзвуков – одного и того же предложения, предназначенных для произнесения, так и под воздействием слов вне задуманной фразы, возбуждение которых иначе не обнаружилось бы, то мы прежде всего захотим узнать, можно ли строго разделить оба класса оговорок и как пример одного отличить от случая другого класса. В этом месте дискуссии нужно, однако, вспомнить высказывания Вундта, который в своей обстоятельной разработке законов развития речи («Völkerpsychologie», том I, часть I, с. 371 и далее, 1900) рассматривает также и явления оговорки. Отсутствия чего никогда не бывает в этих и других, родственных им явлениях, так это, по мнению Вундта, неких психических влияний. «Сюда в качестве позитивного условия относится прежде всего беспрепятственный поток звуковых и словесных ассоциаций, возбужденных произнесенными звуками. В качестве негативного момента к нему добавляется отсутствие или ослабление тормозящих это течение воздействий воли и внимания, также и здесь выступающего как функция воли. Проявляется ли эта игра ассоциаций в том, что антиципируется будущий звук, или репродуцируется предшествующий, или по привычке между другими вставляется разученный звук, или, наконец, в том, что совершенно другие слова, находящиеся с произнесенными звуками в ассоциативной связи, на них воздействуют, – все это означает только различия в направлении и, в крайнем случае, в свободном пространстве возникающих ассоциаций, но не в их общей природе. В иных случаях может также оказаться сомнительным, к какой форме причислить определенное нарушение, или не следует ли с бóльшим правом в соответствии с принципом осложнения причин [21] свести его к совпадению нескольких мотивов». (С. 380 и 281.)

15Enquête sur les premiers souvenirs de l’enfance. L’année psychologique, III, 1897.
16Study of early memories. Psycholog. Review, 1901.
17Утверждаю это на основании некоторых справок, собранных мною.
18Тот, кто интересуется душевной жизнью этих детских лет, легко догадается о более глубокой обусловленности требования, предъявленного старшему брату. Ребенок, которому не исполнилось еще и трех лет, понял, что появившаяся на днях сестричка росла в животе матери. Он отнюдь не был согласен с этим приростом и недоверчиво беспокоился, что живот матери мог скрывать еще и других детей. Шкаф или ящик – это для него символ материнской утробы. Поэтому он просит заглянуть в этот ящик и для этого обращается к старшему брату, который, словно происходящий из другого материала, вместо отца стал соперником малыша. На этого брата помимо обоснованного подозрения, что он «запер в ящике» пропавшую няню, направляется еще и другое, что он каким-то образом засунул в живот матери недавно родившегося ребенка. Аффект разочарования, когда ящик оказывается пустым, исходит тут из поверхностной мотивировки детского требования. Для более глубокого стремления он оказывается не в том месте. И наоборот, огромная удовлетворенность стройностью возвращающейся матери становится полностью понятной только из этого более глубокого слоя.
19Выделено мною.
20«Die Traumdeutung». Leipzig und Wien 1900, 8. Aufl. 1950. (Ges. Werke, Bd. II/III.)
21Выделено мною.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru