bannerbannerbanner
Магистр Твардовский

Юзеф Игнаций Крашевский
Магистр Твардовский

IV. О том, каким образом Твардовский пришел в ад и что он там увидел

Чем ближе подходил Твардовский к аду, тем усерднее молился. Толпы народа кругом него росли и росли, но он не обращал на них никакого внимания. В самом деле, странное зрелище представляла эта дорога! Множество боковых стежек сливалось с нею, и все они были полны народом. Тут ужасная картина раскрывалась во всей ее безобразной наготе. Шестиместные вызолоченные кареты богачей, запряженные грехами в образе страшных чудовищ, неслись во всю прыть. Вместо богатой сбруи на этих ужасных конях светились нанизанные ожерельем слезы, пот и кровь человеческие… Других тянуло огромное ненавистное чрево, в котором видны были целые растранжиренные деревни, замки и села, кучи золота, – утраченное счастье целых фамилий, попранные и уничтоженные добродетели….

Другие шли пьяные, шатаясь, за огромною бочкою, из которой прыскала водка, – и красные прищуренные глаза их обращались к ней с сыновнею любовью…

Шел там и какой-то тщедушный диалектик, схоластик и теолог, с фолиантом под мышкою, с Аристотелем в руке. Огромное перо, к которому он был привязан за шею, тащило его за собою…

Перед другими катились по дороге червонцы и дукаты, и они бежали за ними все дальше и дальше…

Иных манила и увлекала черноокая красавица… Напрасно оглядывались они назад, – за ними уж не было видно их мирного домика, их безмятежной жизни, их золотого прошлого; напрасно колебались они, один взгляд обольстительницы увлекал их. Если они уставали, если колебались в нерешимости, – она, будто ненарочно, показывала им из-под одежды свое словно выточенное из слоновой кости тело: колено, грудь, дивную ногу, роскошные плечи, – и они забывали об усталости, кровь клокотала в них, и мозг кипел, и сердце рвалось на части – и они бежали, бежали, бежали…

Были и такие, которые смотрели на небо, а сами шли в ад.

Других вели за руки собственные их дети, воспитанники, слуги.

А иные поддерживали шлейфы своих госпож, подушки своих господ – и с ними шли в ад.

Шли воры, шли и крали дорогою все, что им ни попадалось на глаза, даже грехи из чужих карманов. Радовались они, что не видали по всей дороге ни одного палача, ни одной виселицы…

Шли, с песнями и пляскою, какие-то женщины. Волосы у них были распущены, на устах их была сладострастная песня и еще более – сладострастная улыбка, которую бросали они прохожим.

Шли там и магнаты, гордо расталкивая толпу, попирая ногами бедность, а перед ними дьяволы несли булавы, жезлы, сенаторские кресла, титулы и ордена их…

Были там дивно подобранные пары, которые вели друг друга за руки, за полы, за что ни попало.

Одного бурмистра еймость[3] вела просто за нос.

Одна пожилая дева несла своего возлюбленного, придавленного в башмаке.

Одна молодая девушка тащила в ад старика за остаток седых волос его.

Других тащили немилосердно черти за ноги, за руки, за нос, за уши…

Любопытным и ни с чем не сравнимым был вид адской дороги, но Твардовский не обратил внимания ни на что; занятый молитвою, он не видал ничего. Наконец остановился он вместе с прочими у ворот ада. Никто не стерег их. Богато убранный швейцар принимал каждого с низким поклоном и перед каждым отворял настежь дверь. Увидев Твардовского с кропильницею в руке, услышав священную песнь, швейцар рассердился и захлопнул дверь. Твардовский покропил ее святою водою; она растворилась, и он вошел.

Едва он вошел, как отовсюду начали доходить до слуха его страшные крики и вопли грешников, которые мучились в аду. Вопли эти заглушили на минуту робкую его песнь, но такова была сила священных слов, что адский шум скоро затих перед ними; все смолкло, и вот устрашенная толпа черных дьяволов стала перед ним. Твардовский все пел и кропил на все стороны.

– Что тебе надобно, чистая душа? – спросил один. – Зачем ты пришел? – повторили хором другие. И все корчились и отскакивали за каждым движением кропила.

– Ищу и требую записи, данной отцом моим на мою душу, – отвечал им Твардовский, а сам все пел, все кропил и все шел дальше. Черные дьяволы исчезли. Скоро Твардовский пришел в темную и глубокую пещеру… Там заседал сам Люцифер, вождь и глава низверженных ангелов. Черти обступили Твардовского со всех сторон, но никто из них не смел дотронуться до него, потому что он был очищен от греха покаянием, потому что кропил святою водою. После долгих переговоров черти начали входить с ним в сделку, сказали ему сначала, что договор затерялся, и предлагали вместо него деньги, но Твардовский не соглашался… Предлагали потом любую женщину, какой бы он ни пожелал, давали высокие места и должности, но Твардовский оставался непреклонным… Отговаривались всячески, уверяли, что того дьявола, который взял от отца его подпись, не было в аду, что он таскался по свету и что все бумаги хранились у него… На все это Твардовский отвечал молитвою и кропилом и довел наконец чертей до того, что принуждены были послать за своим сотоварищем.

Приведенный через минуту дьявол запирался и клялся всем на свете, что не думал брать от отца Твардовского никакой записи. Твардовский снова принялся за кропило, снова черти обещали ему отдать договор; принесли наконец огромный сундук и велели Твардовскому самому искать в нем договор. Испугался Твардовский, увидев такое множество бумаг и в таком страшном беспорядке. Это был настоящий сатанинский архив. Тут были бумаги на всех языках, рукописи всех наций и всех веков… Вспомнил тут Твардовский о святом покровителе потерянных вещей, святом Антонии, помолился ему и отыскал договор. Волей или неволей, а надобно было чертям отдать его Твардовскому. Отдали наконец. Подскочил тогда к нему тот самый дьявол, который искусил отца его, и поклялся ему, что возьмет его душу и без отцовского договора. Твардовский не слышал его слов и пел.

Труднейшим был для Твардовского выход из ада. Ворота закрывались перед ним; исчезала дорога; обваливалась земля под ногами; стены тряслись; ужасные чудовища нападали на него; искушали его дорогие яства и женщины. Знакомые протягивали к нему руки, заговаривали с ним: его окружала богатая шляхта. Но Твардовский крепился, молился еще усерднее… Во всех этих страшных призраках видел он одно искушение; а из-за стен слабо долетали до его слуха вопли страдальцев!.. Наконец удалось ему попасть на дорогу и найти выход из ада. В воротах прищемило ему ногу, и вот отчего прихрамывал он всю жизнь. Выйдя из ада, Твардовский пал на колени и благодарил Бога за свое избавление.

Теперь уже, на этой дороге, прежде так многолюдной, он не видал никого… Крепко держал он договор свой и шел без оглядки. Опять явилась перед ним мышь и провела его к самому дому, в Прошовицах. Упал Твардовский без чувств от изнеможения на пороге отцовского дома. После уже, придя в себя, рассказал он отцу все свои похождения и отдал договор. Обрадованный отец тотчас же сжег его на освященном огне, для того чтоб дьявол не мог взять его и из пепла.

Успокоился тогда на старости лет своих отец Твардовского. Скоро отправил он сына в краковскую школу. Недолго жил бедный старик… В одно утро пришел в школу парубок к сыну с горьким известием о смерти доброго старика.

Искренно оплакивал его молодой Твардовский… Неутешный в потере отца, он старался искать для себя утешения в науках, – и остался в школе, ректор которой особенно любил его за прилежание и необыкновенные способности.

V. О том, каким образом Твардовский сделался славным ученым

Недаром поклялся сатана погубить Твардовского. С того времени не отступал он от него ни на шаг, следил за ним каждую минуту, искал в нем самого неприметного отверстия, куда бы мог пустить тлетворное свое дыхание. Но душа Твардовского была чиста, как душа младенца. Посвятив себя науке, которую избрал путеводною звездою в жизни, Твардовский не видел света, не прельщался его приманками, не знал искушения, ни греха. Час его еще не настал; в жизни каждого человека, даже и самого разумного из людей, всегда есть одна минута – минута обаяния, минута безумия, с которой начинается в жизни перелом, ведущий к блаженству или к гибели, – минута, которую ни предвидеть, ни подстеречь невозможно. Твардовский погрузился в науку. Понял тогда искуситель, что только одним этим путем может привлечь к себе Твардовского, может погубить его, – и он схватился за эту адскую мысль с ожесточением падшего ангела. Он ждал только той минуты, когда Твардовский, исчерпав все источники знания, дойдет до границы невозможного, – до той границы, которую не переступят земные учители, мудрецы света. Минута эта настала. Все законы науки были постигнуты Твардовским. Он проникал в самые сокровенные тайники ее, разрешал самые запутанные ее вопросы и скоро превзошел всех известных тогда мудрецов и ученых. Такие успехи не могли не возбудить зависти. Все дивились неимоверным успехам юноши; одни превозносили его до небес, другие злословили; недоучившиеся ставили его в пример педантам; ученые, говоря о нем, значительно качали головой. Скоро не было уже ни одной отрасли науки, в которой бы он не сравнился с первыми ее авторитетами. Ему стоило только приняться за какой-нибудь предмет для того, чтоб узнать его основательно. Дар разумения служил ему так верно, что, учась, он мог уже поправлять те книги, по которым учился; по началу науки он уже отгадывал ее конец, а отгадавши, предсказывал и все дальнейшие усовершенствования, какими должны были обогатить ее грядущие века…

Так текло для него время. Твардовский, являясь попеременно то теологом, то математиком, философом, физиком, врачом, – соединял глубокое совершенство в каждой из этих наук, которые так редко встречаются в одном человеке, – а он был еще молод!.. При всем том он не походил на тех мудрецов, которые, узнав начала науки, воображают уже себя непогрешимыми. Чем более узнавал он, тем более был уверен в ничтожестве своего знания: наука представлялась ему неисчерпаемою рудою. Достигнув в ней тогдашних столпов Геркулесовых, он чувствовал все свое несовершенство, – видел, что многое еще оставалось закрытым для человеческого ума, которому суждено было открывать эти сокровища веками и понемногу; он предвидел, что людям, с их муравьиным трудолюбием, суждено вечно разрушать огромное здание науки и снова воздвигать разрушенное. Этот пророческий дух Твардовского был противоположен духу тогдашнего времени. И в самом деле, много ли ученых мужей того времени, стоявших во главе науки и мысли, чувствовали, как низко стоят они!.. Твардовский, почти ребенок, который только что ознакомился с наукою, – этот ребенок своей деревянной саблей парировал все удары тяжелых железных мечей тогдашних мудрецов!.. Любимым его занятием было опровержение принятых в то время правил. С особенным наслаждением осмеивал он все нелепости ученого мира, всю безумную гордость тогдашних аристархов науки. Все эти опровержения, все доказательства подкреплял он изречением мудрого Соломона: vanitas vanitatum…

 

За всем тем, достигая своей цели, убеждая неразумных или рассуждая о науке, он не обнаруживал радости школьника, которому удалось поставить на своем; скорее в нем видели грусть и печаль старца, которому неожиданное препятствие вдруг заслонило дорогу… При всей своей страсти опровергать ложные мнения, которые тогдашние ученые принимали за истины, при всем желании вразумлять и останавливать детские порывы ученых, Твардовский старался находить истину там, где никто не думал найти ее – в ученом мусоре, в тех грязных ямах, в которые привыкли сливать одни помои рассудка и мысли. Осмеивая все тогдашние системы, все систематические разделения науки, он в то же время как бы невольно указывал к ней настоящий путь и средства достигнуть его. Эта огромная разница его мнений с мнениями всех ученых того времени, эта дерзость ученика в виду важных, глубокомысленных учителей, не была никем понята, никем оценена по достоинству. Зависть замышляла свои ковы в тиши. На все это рассчитывал дьявол; он хотел сначала посеять в разочарованной душе Твардовского зерно неудовольствия и потом уже влить в нее каплю отчаяния, – отравить ее, возмутить целую жизнь. Он знал, что страсти сменяются отчаянием, а отчаяние есть самый верный путь к преступлению…

Переходя все степени науки, Твардовский скоро достиг звания доктора и профессора. Его способ учения скорее походил на игрушку, которую дают детям для забавы. Чем более открывал он ученикам истин в науке, тем более возбуждал в них алчность к ним; научая, он как бы дразнил их. Не утоляя их голода, он рассыпал перед ними тысячи прихотливых яств науки, и они невольно становились алчными. Такой учитель не мог не возбудить опасений. Видел все это искуситель и тешился заранее; он знал, что душа Твардовского рано или поздно, а будет принадлежать ему… До сих пор он еще не был уверен в успехе, – он только опутывал Твардовского сетью, но теперь, когда наука готова была вытеснить в душе его веру, – теперь ему нечего было сомневаться в успехе. В душе Твардовского уже не было прежней младенческой доверчивости, прежней веры. Его путешествие в ад представлялось ему теперь, как сон, в действительность которого верил он с каждым днем менее, слабее. Отважные, дерзкие мысли роились в уме его, и он гордо поднимал голову, он дивился, откуда они могли родиться в нем, хотя давно уже тревожно предчувствовал их в самом себе.

А между тем искуситель спаивал в нем эти мысли невидимым звеном, одни с другими, так постепенно, так искусно и натурально, как не спаял бы золотой цепи самый ловкий венецианский ювелир. Между тем слава о Твардовском распространялась с каждым днем более и более. Со всех сторон стекались к нему знаменитейшие теологи, философы, астрологи и лекари – одни из желания насладиться его беседою, другие из простого любопытства взглянуть на него, как на диво. Они вызывали Твардовского на диспуты и ученые споры, из которых он всегда выходил победителем. И вот, приобретя славу, возбудив в людях зависть, Твардовский вдруг увидел себя одиноким. Для толпы казался он слишком необыкновенным человеком, для ученых – слишком опасным… Его оставили все родные, друзья и знакомые; он стал одиноким на свете. Отныне наука заступит ему место друзей, заменит ему целый свет, и теперь-то он схватился за нее еще сильнее, еще глубже запустил в нее когти всеобъемлющего ума, – теперь, когда ему не к чему привязаться на свете, когда свет удаляется от него с каждым часом, с каждой минутой, более и более…

Отцовский домик опустел, чужие люди хозяйничали в нем. Какая до того нужда Твардовскому!.. Для жизни ему надобно так немного. Наука – одна из самых дешевых страстей, и, верно, все бедные были бы сыты, если б продали науке и душу, и тело. Так текли юные годы Твардовского, текли без обаяния чувств, без сладостных воспоминаний – этих благовоний, которых редкая увядшая юность не оставляет по себе. Одинокий среди живых, он беседовал только с миром усопших, с книгами, которых источники вычерпывал ежечасно. Он нашел в них одни скучные повторения старого, набор выражений без мыслей и принужден был насыщаться собственными мыслями; он жег, палил сам себя, для того чтоб не дать потухнуть огню своей умственной жизни. Он скоро почувствовал в себе какую-то жажду, какое-то желание, которого не мог объяснить себе, которое терзало и мучило его беспрестанно… Радовался в эту минуту искуситель его; он стоял настороже и готов был схватить его душу.

Напрасно, томимый жаждою знания, обращал вокруг себя взоры Твардовский, напрасно, подобно умирающему, который требует себе помощи, требовал Твардовский пищи для своей изнеможенной души, напрасно хватался за все: он находил везде только остов, только кости – и нигде материи, нигде пищи!.. И вот дождался поры сатана – предстал он Твардовскому в образе ученого доктора.

VI. О диспуте Твардовского с сатаною

Давно уже стояла глухая ночь, а Твардовский все еще сидел на своем чердаке над грудою старых запыленных фолиантов. Глаза его блуждали по ним с выражением отчаяния. Бледные лучи месяца, проходя через узенькое окошечко, освещали комнату. Везде в беспорядке разбросаны были книги, инструменты и все принадлежности ученого человека того времени – мумия, чучела крокодила и разных дивных животных, редкие произведения природы, уроды в спирте. Все это, поставленное, разбросанное в беспорядке, как будто свидетельствовало о тревожном расположении духа хозяина, как будто носило на себе отпечаток его мыслей, смешанных, беспорядочных. Казалось, он бросил все это; все это было им узнано, постигнуто; теперь он не нуждается ни в чем этом – и между тем сам не знает, за что приняться, что делать. Это была одна из тех минут, когда он всего более чувствовал необходимость умственной пищи, всего более ощущал ту жажду, которую тщетно силился утолить… Такую-то минуту выбрал сатана, и – надо признаться, – выбрал удачно.

Дьявол был догадлив: он не явился Твардовскому в том страшном виде, в каком изображают его, а принял на себя образ ученого, доктора… Он вошел на цыпочках. Услышав шелест, Твардовский медленно поднял голову и обернулся…

Перед ним стоял мужчина средних лет, с серьезным задумчивым лицом, приличным ученому. На нем был длинный кафтан темного цвета, похожий на сутану[4], и высокая меховая шапка; на шее висела цепь. Одною рукою он опирался на длинную трость, в другой держал свиток пергамента. Коротенькая бородка торчала у него острым клином, черные глаза искрились; орлиный нос с разодранною ноздрею, казалось, выпускал пар; стиснутые губы выражали насмешку. Иероглифы морщин исчертили его круглый лоб и голову лысую, как ладонь, и к которой, словно в насмешку, приставлены были уши, не короче ослиных. Он вонзил в Твардовского черные глаза змеи, которыми она смотрит на бедную птичку, привлеченную их обаянием…

Твардовский не ошибся, приняв дьявола за ученого. Вид ученого не мог быть для него приятен; он знал, что дело пойдет о решении какого-нибудь пустого вопроса или о каком-нибудь ложном мнении. Подобные визиты были так часты, что не могли не надоесть ему. Твардовский хотел было отказать гостю, но хитрый дьявол умел ловко отклонить отказ – искусно коснулся его самолюбия (он знал, что это самая слабая сторона ученых людей), начал превозносить его ученость, поджигать его тщеславие, – и не ошибся, потому что скоро на мрачном лице мудреца появилась улыбка самодовольства и скука исчезла, – скука, которая, как уверял дьявол, несовместна с великим знанием ученого.

И тут Твардовский, развалившись в кресле, опустив руки в карманы, начал перечислять незнакомцу все свои мучения, все страдания, обрадованный, что нашел наконец человека, который может понимать его, сочувствовать ему. В голосе, во взгляде, в речи дьявола Твардовский увидел приметы, отличающие необыкновенный ум и высшее направление, и не мог не довериться ему, не вылить перед ним всю душу.

– Ты спрашиваешь меня, почему я так скучен, – сказал Твардовский, – а я спрошу тебя, как можно быть здесь веселым?.. Людям только – этой глупой толпе, этому стаду зверей, – разве им только веселиться здесь… Да, стаду… потому что они немногим превосходят зверей, они, у которых душа – первый невольник тела! Но нам, которые смотрят выше их, нам хочется не того, нам нет времени думать о пустяках. Мы лезем на небо, как титаны, громоздим гору на гору для того только, чтоб упасть с этих шатких подмостков еще ниже – в грязь!.. Ужасно!.. Спрашиваешь, отчего я так скучен? Несмотря на всю мою славу, о которой ты говоришь мне, я не чувствую себя достойным имени мудреца. Я многого не понимаю, мало могу сделать и так много желаю!.. В деле науки нельзя ограничить своих желаний, нельзя, подобно циникам, довольствоваться в ней одной водой и хлебом! О, как упоительна эта жажда, как роскошно это желание – иметь больше, нежели сколько может дать свет!.. Несчастлив тот, стократ несчастлив, кто остановится на том, что дал ему свет!..

При этих словах лицо сатаны оживилось невольною улыбкою… Начало беседы показало ему, что Твардовский стоял уже на той дороге, куда так добивался он навести его сам.

– Жажда науки, – отвечал он, – палит и жжет тебя, благородный муж. Такая же жажда терзала не одного из мудрецов греческих – этих светильников древнего мира… Припомни слова Аристотеля в последнюю минуту его жизни: «Поглотите меня, если я не в силах поглотить вас!» – сказал он, бросаясь в пучину Морица. То было отчаяние человека, томимого жаждой знания, и – признаться ли? – отчаяние безрассудное… Но прежде лучше испытать, попробовать; не лучше ли до последней минуты жизни искать для ума пищи и света… Ведь наша жизнь так коротка.

– Света!.. Пищи!.. – вскричал Твардовский. – Но где же искать их? В книгах?.. Я читал, что только можно было прочесть, испытал все, что только можно было испытать, что только могла объять мысль человека. И вот я перебрал все, истощил все, узнал все, а как многое осталось для меня еще загадкою!.. И как же я должен презирать себя, когда даже не могу постигнуть того, что окружает меня!..

– Можно еще попытаться, если ты многого не понял в свете. На это есть еще средства… – возразил дьявол.

– Средства?.. – отвечал Твардовский. – Оставляю их в наследие скотам и невеждам.

– Ты забыл, что прямое наследие мудреца – терпение и опыт… На то создан наш свет, и если мы не можем понять его, то должны пытать, как инквизиторы… Заметь, что когда одни пытаются разгадать его, то в то же время другие пользуются плодом труда их и выигрывают против них вдвое более…

– И неужели до сих пор стоял я на ложном пути? – вскричал Твардовский, ударив себя по лбу. – Я, который чувствую в себе необузданную страсть к науке, я, который, как Архимед, ищу рычага, на котором бы мысль моя могла опереться и приподнять целый свет; неужели все попытки мои, все мое знание были напрасными, смешными!.. Ужели этот внутренний жар, этот огонь, который жжет и палит меня, – ужели все это должен я считать мечтою, призраком?..

Дьявол не хотел подтверждать слов Твардовского. Он не хотел рассердить его и видел ясно, что еще не пришло время представить ему науку в настоящем виде. Твардовский не хотел узнать этой истины вовремя, а теперь, когда подобный труд стал ему не по силам, он бросался за нею со всем отчаянием скованного узника.

– Нет, не говори так, – отвечал сатана. – Уверен ли ты, что перешел уже все границы науки и мысли?..

 

Твардовский гордо улыбнулся и замолчал.

– Попробуем свои силы, посмотрим, кто из нас выйдет из борьбы победителем, – смело сказал Твардовский сатане.

– Попробуем, – отвечал тот.

– Ночь светлая; на небе месяц. Пойдем за город.

– Пойдем!

Оба встали и вышли…

3Еймость, Jejmose – ее милость.
4Сутана – длиннополый кафтан, который носят в Польше священники.
Рейтинг@Mail.ru