bannerbannerbanner
Собрание сочинений в шести томах. Том 2

Юз Алешковский
Собрание сочинений в шести томах. Том 2

– Архигениально, – завопил Ильич.– Нобелевку тебе вручим, товарищ. Ленинку на сберкнижку положим. Ма терый ты наш человечище. – А сам на шею внезапно кида ется Втупякину и целует его в обе щеки, целует взасос, так что Втупякин только мычит от ужаса и к дверям пятится, и вдруг как заревет на весь дурдом «мы-ы-ы-ы-ы-ррр».

Санитары прибежали, оттащили Ильича, под дых как дали ему. Он и провалялся в отключке целые сутки, только постанывает:

– Зарезервируйте, товарищ Цюрупа, мой продрацион до конца эссерского мятежа в Черемушках.

Ну, мы ждем, разуметеся, когда привезут к нам честного гражданина Сахарова. Сигарет для него выделили. Молодой Маркс кусок колбасы докторской под кровать засунул. Плачет целый день и слова говорит, я тебе еще передам их, генсек – главный врач сумасшедший нашей страны… Ждем…

Втупякин в костюме новом ходит и без халата, чтобы значок был виден «Отличник госбезопасности» и ордена с медалями прочими. Ручки, повторяю, потирает, довольный. Ленина привязать велел на три дня к коечке.

– Я тебе, стервец, покажу, как лобызаться с медперсоналом клиники.

– Да здравствует советская психиатрия, – орет в ответ Ильич, – самая квазигуманнейшая в мире во главе с товарищем Втупякиным. Дружно подсыпем аминазина в продукты польским товарищам – этой змее на груди социализма… Ура-а-а…

А Маркс, вроде меня, все плачет и плачет и Фридриха на свиданку зовет, Гегеля почему-то проклинает и философию нищеты критикует.

Но тут узнаем мы, что ты, маршал, велел Сахарова в город Горький выпереть ровно в четыре часа. Втупякин аж почернел от злобы. Тебя самого лечить, говорит, надо от страха перед мировым общественным мнением, от фобии, порожденной американскими сенаторами… Тебя-то он чех-востит почем зря, а всю злобу на нас, несчастных, срывает. Зверствует просто. Чай приказал холодный выдавать и ноги по-йоговски за шею закладывать. Неслыханная зверюга. Очень он, гаденыш, надеялся на всемирную славу, если б Сахаров в руки ему попал. Бахвалился нам, что через неделю алфавит академик забудет и имя вредной своей жены Елены, а тут ты его, маршал-писатель, здорово подкузьмил, в натуральную величину, можно сказать, уши заячьи зама-стырил паскуднику человекообразному.

Ворвался ни с того ни с сего в палату с санитарами, раскидал всех в разные стороны, веревками побил, сигареты растоптал, свиданку с женой запретил молодому Марксу.

Маркс говорит мне:

– Слушай внимательно, движущая сила истории, я тебе сейчас идею подкину, она тобой овладеет и станет материальной силой, но не в смысле прибавки пенсии, а вот как. Я тут истолок аминазина и пертубанитромукодозалончика в порошок. Ты завтра подкинь его в пиво Втупякину. Только впритырку. Когда мы его маневром увлечем из кабинета. Понял?

– Не сомневайся, – говорю, – парень. Пора Втупяки-на с головы на ноги перекантовать, иммунизировать чудовище в ранней стадии.

Вызывает меня Втупякин на следующий день про родственников вспомнить и мои отношения со светилом-Луной. Поскольку выяснилось, что при ущербном месяце я как-то странно мочусь и с задумчивым видом. И Втупякин приказал в полнолуние сосуд ко мне висячий на ночь привязывать.

В общем, сижу у него, толкую всякую чушь от скуки про Луну, а он пишет и зубами скрежещет:

– Вы у меня, сволочи, попляшете от моей диссертации.

По трупам пройду в член-корреспонденты, гады ползучие!

Вдруг слышу грохот, треск, звон стекла и громоподобный голос молодого Маркса:

– Я тебя, падаль картавая, на свалку истории коопти рую! Ради балеринки Кшесинской позорную заварушку устроил в Питере. Развратник! Скотоложец! Ты лошадь от бил у Буденного!… Мразь брюменерская!…

Втупякин туда сразу помчался, ремень на ходу снимая. Он очень любил им нас поколошматить. Только бы повод был и без повода, например, на выборы в Верховный Совет СССР.

Помчался он на шум, лиходей, а я ему в бутылку открытую-недопитую порошок кидаю и размешиваю до приличной пены. Пива Втупякин ужас сколько потреблял, а мочиться, что удивительно, никогда не мочился. В нем пиво в печени сразу в желчь превращалось и разливалось в мозгах. Поэтому он таким бешеным стал.

– Немедленно сообщите товарищу Дзержинскому, чтобы он выделил отрядик для ареста карлика-маразматика, – визжит Ильич, и только слышно, как порет его Втупякин ремнем: вжик-вжик по коже. Потом за Маркса взялся, а диссиденты орут:

– За каждую царапину отчитаешься, садист.

– Рожа твоя всю мировую печать обойдет, свинья двурогая.

За стекло, грозится Втупякин, вычесть денежки из капитала Марксового. Тот действительно хотел выкинуть Ильича на помойку. Хорошо, что не порезал вождя нашего. Попало обоим.

Приходит Втупякин в кабинет весь потный, и пахнет от него нехорошо. Дожирает пиво из горла. За стол садится и сникает постепенно. Носом клюет, сигаретой меня угощает, чего никогда раньше не случалось, – в общем, на глазах зверь в приблизительного человека воплощается.

– Иди, – говорит, – на сегодня хватит. Скажи Марк су и Ленину, что погорячился я слегка. И чтоб порядок был во вверенном мне помещении. Не то всех цианистым кали ем выведу, как антинародную моль. Пошел вон…

Целых три дня ходил спокойный Втупякин, про Сахарова совсем позабыл. Палату нашу опять разуплотнил, но больше я ему химии в пиво не подсыпал. Маркс решил, что хорошего понемножку… Вот какие дела, а Сахаров все равно поумней вашинского политбюро и скоро вместо Косыгина сядет. Тогда, может, и колбаски вдоволь пожуем…

Вот еще одного голубчика подбросили нам новенького. Койку в проходе поставили. Этот блаженный думает, что обезьяна он шимпанзовая.

– Неужто не видите, – говорит, – как я на ветке баобаба сижу, насекомых ищу? А сейчас банан лопаю. А-а-ак. Глядите, макаки, самка моя чешет ко мне с водопоя. Врублю я ей сейчас в тенечке…

– С этим все ясно, – говорит диссидент Гринштейн, – у него ярко выраженный синдром политбюро: нервно принимает желаемое за действительное с последующей ненавистью к демистификаторам.

А Обезьяна что делает? Онанизмом, маршал, на глазах у нас с большим настроением занимается, нисколько не стесняясь даже Втупякина. Он лишь лыбится и подшучивает:

– Руку менять не забывай, с ветки, смотри, не сорвись. А Ленин, который сам по этому делу хороший специа лист, протестует:

– В дни, когда весь мир радостно ожидает суда над американскими заложниками, архипаскудно откатываться в нашу обезьянью предысторию. Стыдно, товарищ Обезьяна, стыдно. Надо смирять реакционные желания.

– Помолчи, картавая сковородка, дай человеку кончить, – Маркс вмешивается.

– Карл Маркс украл у Клары Цеткин кораллы, а Клара украла у Карла Маркса кларнет, – возражает ехидно Ильич.

– Нет, не придем мы к победе коммунистического труда, – говорит Карла.

– Придем. Придем. Вот и товарищ главврач подтвердит.

– Это не за горами. Придем. Таблетки только, гады, не сплевывайте. Шоками изведу. Имена свои забудете, – под-твержает Втупякин.

– М-да-а… Над нашим прахом прольются слезы благодарных людей, – возражает Маркс, и Втупякин, ярясь, грозит ему:

– У тебя в квартире на обыске сочинения молодого Маркса вчера нашли с пометками. Знаем теперь, где нахватался ты этих цитирований, симулянтская харя. Не пройдет этот номер. Не таких подонков раскалывал я здесь, двое Александров Македонских, четверо Маяковских, несчетное количество Микоянов и Молотовых прошло через мои руки, и все фамилии, заметь, на букву «М», так что я и с Марксом как нибудь разберусь. Сволочь, симулянт.

– Убить меня мало, – назло ему сокрушается Карла, – разве можно было русский перевод «Капитала» не назвать «Состоянием»? Неужели советская медицина и психиатрия не исправит этой грубой политической ошибки? Господин Гельмгольц, вы представляете себе наши окрыляющие перспективы?

Диссиденты тут дружно хохочут, я тоже робко улыбаюсь, но в споры не влажу… Не до того. Помог в тот раз из горла у Маркса зубную щетку вытаскивать: Ленин туда ее засунул внезапно. Никто предупредить не успел.

– Я за чистоту наших рядов, – вопит Ленин.– В пасту

томатную превратим молодого Маркса.

Подходит санитар – человек без лица, просто никак не удается разглядеть физиономию у этой фигуры. Как так можно без лица?… Шприц всаживает Ленину в руку, следующий укол Марксу. И тишина устанавливается.

Ужин хлипкий несут. Таблетки на ночь. Телик включают: программу «Время» смотреть, ума набираться, международное положение понимать в нужном духе… Я же предпочитаю вздремнуть, чтобы встать посреди ночи и продолжать свои для тебя объяснения, маршал…

Понял ты наконец, что Втупякин с врачихою моей сделал? Понял?…

А в колхоз я следующим образом попал. Заявляюсь в райком партии. Секретарем там, конечно, Втупякин был. Я и не удивился. Сам приучал себя к тому, что иначе не может быть до некоторых удобоваримых времен.

– Ну что, раненый, скажешь? Небось на печи валяться задумал и на лаврах достигнутого почивать? Не выйдет. Председателем идешь в Заветы этого самого Ильича. Понял?… Ты не из самострелов случайно? Есть у меня в районе и такие прохиндеи. Но не дождались они гибели нашей. Все силы – для победы над врагом. Накормим фронт. Каждое зерно – государству, каждое кило мяса – Сталину. Победа будет за нами. Справим на нашей советской улице масленицу и на жидах напляшемся.

– Зачем, – спрашиваю, – на жидах плясать? Их ведь вроде Гитлер изводит зверски.

– Больше нашей партии плясать не на ком чисто исторически. На татарах и чеченах не напляшешься. Популярности у них в нашем народе мало. Лучше пущай на жидах попляшет, чем на нас – на советской власти, которую он, чую я это ежедневно, ненавидит по вредной политической темени… Прислушивайся там к нему. На заметку бери. Ежеквартально должен ты как председатель под следствие отдать одного человека.

– За что? – спрашиваю.

– За воровство, саботаж, укрывательство скота, разговорчики, ненависть к Сталину и нашей партии, отказ бурный подписаться на заем и выдать наворованное в фонд победы над врагом.

 

– Вдруг, – говорю, – преступлений таких не окажется?

Засмеялся Втупякин.

– Так не бывает, чтобы их не оказалось.

– Всех пересажаем – работать кто будет?

– Освобождающихся скоро начну тебе присылать. Все до одного – враги народа.

– Значит, – говорю, – сажаем народ, а выпущаем врагов народа? Как так получается? Прибыли от этого никакой.

Задумался Втупякин. Даже слюни от натуги мозговой с губы свесились.

– Ты не контуженный случайно? – спрашивает.

– Немного, – говорю, – задело.

– Оно и видно. Тебя самого за сомнения провокационные брать можно… Поехали в «Заветы Ильича»… Почему в те места просишься?

– Воевал я там… Друга как раз возле Прохоровки захоронил…

– Фамилия друга?

– Вдовушкин Петр.

– Знакомое что-то… Поехали в «Заветы», чтоб они на хер были надеты. Одни партизаны собрались там на мою голову…

Приезжаем. Название, конечно, у колхоза, думаю, дерьмо. С таким далеко не уедешь… Собрание созывает Втупякин, видимость колхозной демократии выставляет… Господи. В колхозе-то одни сплошные бабы, маршал. Бабы да пацаны махонькие, от последней ночки, от мобилизации бабами рожденные. И старухи. Старики померли и в партизанах сгинули. От мужиков – ни слуху ни духу. Без вести мужики тогда все до одного пропали. В плену небось, подумалось мне тогда… Беда… Народная, кровавая беда…

– Работать, – говорю, – бабы, будем. Делать больше нечего. Возрождаться надо. Родина голодает. Победим скоро…

Проголосовали за меня бабы. А работать, говорят, не на чем. Ты же, Втупякин, сам всех жеребцов на фронт приказал угнать. Буденный – дурак – под танками угробил их без толку. Кобылы одни остались. Бесятся в течку. От меринов же ленивых жизни ждать не приходится. Трактор нам дай.

– Механизации вплоть до победы над врагом не ждите, бабы. Выписал я вам сюда в подмогу ешака из Ташкента, где жиды от крематория спасаются. В пути ешак, по наряду Совнаркома СССР. Он вам тут понаделает жеребят. Ярый мужик, а не ешак. Всех огуляет. Кобыл только успевай под ставлять, – говорит Втупякин… Посмеялись, за что люблю я лично свой народ, маршал.

Самогонкой нас бабы с Втупякиным напоили. Картошки с салом изжарили, вспомнил я горько и сладко, как Нюшка моя около печи гоношила всякую всячину, а я в озорстве похлопывал ее и поглаживал… Вздыхаю от всего сердца, где, говорю, жить буду, бабоньки?

– Сегодня, – отвечает одна, – у меня заночуешь. Я бригадирша. Завтра – у Плеханихи. График полюбовный составлен, чтоб обидно не было.– Хихикают бабы похабно и весело.

– Как так, – говорю, – я не согласен. Что я вам – кобель гулевой, что ли? И не нанимался… Может, я и не могу вовсе от контузии?

– Молчи, Байкин, – говорит Втупякин.– Выполняй волю женской части народа. Не прикидывайся полом, вышедшим из строя. Вон ты ешак какой. Если б не партийная работа, сам остался бы тут. Все мои председатели вдов веселят, поскольку народу много на фронте полегло. Восстанавливать срочно его надо. Приказ Сталина. Воля партии. За невыполнение – к стенке… саботаж… вредительство… гуд бай, дорогуша.

Бабы же прямо по производственному выступали. Жизнь, мол, наша пропадает… Детишков хотим… головы без мужиков кружатся… Низ живота болит… Ужас что снится по ночам… Нервы… И Сталин, оказывается, гнушаться нами не велел до самой победы…

Чтоб, думаю, у этого Сталина по херу на пятке и на лбу выросло, пущай помучается, штиблет шевровый натягивая и фуражку маршальскую на башке пристраивая… Что мне теперь делать?

– Не кочевряжся, председатель. Был женат-то?

– Вдовый я… Погибла баба в бомбежку.

– Вот и помянем ее давай, а заодно и мужиков, которые грудью встали на защиту социалистического отечества – друга всех угнетенных народов и надежды всей Земли. Все – для победы над врагом. Наливай, – говорит Вту-пякин…

Ну выпили. Патефон бабенка одна завела. Танцевать повела. Топчемся, топчемся под «кукарачу» какую-то. Вальс кружим под «Синенький скромный платочек», но какие танцы с калекой? Одной рукой костыль прижимаю, другой – бабенку. Что делать, думаю?

А делать было нечего. Я мужик не железный, я живой и к бабам жалостливый весьма, через что и потерепел в свой час… Заночевал я у этой танцевальной бабенки.

Лежу с ней, а сам о Нюшке мечтаю… Прощай, жена… будь ты жива – век бы не скурвился… А так… жизнь есть жизнь… И чья это проклятая воля, что разметало всех нас по белу свету на погибель и муки, на унижение земли нашей и напрасное расточительство молодости? Прости меня, Нюшка, на том свете… там с этим делом полегче, чем тут, в колхозе, тут жизнь продолжать надо как-никак, прости…

Но разврата, маршал, не было там у нас никакого. Все строго, чинно, по графику и без смехуечков. В правлении график висел. Я ему и соответствовал два-три разочка в неделю и по праздникам большим, типа Первое мая и Седьмое ноября, будь оно неладно… Порядок был определенный в этом деле. Банька, рюмочка-стопочка, разговор по душам, слезы бабьи, «Синенький скромный платочек»… ну, идем, милая, не плачь, дура, возрадуемся, раз живы мы, хоть и в беде по самые уши…

Но и имелась у меня бабенка особенная. Когда график ей приспевал ночевать, она так заявляла:

– Жду я Трошу своего. Поэтому лишь переночуем вместе, поцелуемся, Леня, чтоб жить не страшно было, больно невмоготу без ласки, а кроме этого – ни-ни, ничего у нас с тобой не будет, пожалуйста…

Я и уважал…

Живу в этом смысле, как царь персидский или киноартист Николай Крючков какой-нибудь, вроде Лемешева.

Работаем с утра до ночи. Тыл кормим. Фронт кормим. Сами еле-еле концы с концами сводим.

Тут действительно по наряду Втупякина ешака из Ташкента к нам завезли. Ревучий зверь, упрямый. Намаялись мы с ним. То он кобылку не желает, то она его лягает обоими копытами и куснуть норовит. Откуда, думает, образина такая взялась на мою голову длинноухая и нескладная?…

Ешак, конечно, по глупости природы, мелковатого роста был животное. Пришлось мне мозгами пораскинуть слегка, рационализацию в жизнь провести. Трибуну как бы выстроили мы для ешака. Ну, а дальше он сам соображал, что к чему. Тут большого ума не требуется. Жизнь везде свое берет… А мы с бабами подержались тогда за животики… Жеребчики вскоре от семи кобыл появились у нас. Мулами приказал называть их Втупякин, мне медаль «За трудовые заслуги» самолично вручил на собрании, а через неделю чуть не посадил, сволочь. Дура одна из комсомолок надумала телеграмму послать Сталину, что посвящаем ему всем колхозом в фонд победы над Гитлером тягловое животное новейшего типа – полу-ешак, полулошадь, желаем вам сто лет жизни, дорогой друг, отец и учитель…

Телеграмму, конечно, НКВД перехватило – и на стол Втупякину, а он меня дергает в райком и допрашивает:

– По чьей указке составлялась телеграмма? Что вы этим хотели сказать, мерзавцы? На кого намекаете? Забыли, в какое время живете? Кому, как говорил Ленин, это выгодно? Забыли, что у нас капиталистическое окружение и бдительными надо быть даже в сортире на оправке? Вы здесь только жрете-пьете, а люди на фронте кровь проливают.

Тут эта самая кровь в голову мне ударяет, замахиваюсь костылем, прибил бы гада, но люстра, на мое счастье, помешала. Однако притих Втупякин. Такие звери, как он, очень силу и бесстрашие уважают и с удивлением их порой рассматривают, вроде чуда.

– Ладно, инвалид, садись, водки выпей, закуси и проваливай посевную заканчивать. Как закончите, чтобы телеграфная писательница оформлена была как антисоветчица, и что мечтала по заданию гестапо, куда была завербована в оккупации, испортить настроение товарищу Сталину в разгар контрнаступления на врага. Ясно?… И не возражать. План НКВД – это план всего народа. Не то сам пойдешь туда, где девяносто девять плачут, а один пляшет. Выполняй. Донос чтоб через три дня был вот на этом столе. Скажи спасибо, что не посадил за покушение на мою личность в военное время. Понял?

– Ничего, – говорю, – не понял. Пусть НКВД людей сажает, а мое дело – хлеб сажать да картошку. Не буду писать донесений никаких. Работать и так некому.

– Выполняй, Байкин. Три дня даю сроку.– Кругом а-а-арш.

Созываю баб. Что делать, как говорил Ильич, спрашиваю, бабы? Как быть? Насадили нам в наказание начальничков безумных и осатанелых, что за зараза в них проникла? Неслыханные люди. И зачем ты, Пряжкина Лиза, на свою и на мою головы телеграмму эту проклятую начирикала? Пиши теперь всю правду, как есть, не то хуже будет. Раз пристало НКВД, то ни за что не отстанет, пока не посадит. Миллион, если не больше, таких краснолицых комсомолок уже томится в каталажках. Коммунистов же там – видимо-невидимо. Телеграмму надо отцу с матерью посылать, а не начальству.

– Ладно… хорошо… я подумаю, – говорит Лиза Пряжкина, а сама лицом посерела вся и вообще осунулась… Втупякину дозваниваюсь.

– Осознала, – говорю, – отпусти ты ей грех несознательности молодой, без нее пропадем, ешак никого больше не уважает, и мулят-жеребят любит Лизка всей душой, в конюшне ночует.

– Выполняй, Байкин. НКВД не может простаивать без дела даже во время войны. Раз нету жида для ареста и всякой белогвардейской сволочи, значит, надо сажать своего человека. Он и в лагерях останется советским, несмотря ни на что. Я в этом лично убедился, будучи в органах. Это говорит об объективной силе сталинского учения, мать твою так, ты сам небось из недовольных? – орал в трубку Втупякин. Плюнул я на все со зла. Ничего отвечать не стал. Без толку отвечать этим людям. Да и человеческого-то не осталось в них нисколько, новая какая-то порода, вроде наших полу-ешаков. Только полу-ешаки работать будут на людей и полюбят нас, надеюсь, а Втупякины лишь ревут, глаза кровью налиты, нету для них большего удовольствия, чем засадить невинного человека. От чужого горя, очевидно, понимание в них возникает, что сами они до таких верхов добрались, откуда безнаказанно можно творить беззаконие отвратительное, облизываясь, на людей за решетками глядючи. Подлецы, из говна собачьего в князи попавшие. Господи, ответь: за какие грехи, чтобы легче хоть было немного, чтобы хоть покаяться было ясно за что. Неужели ж такого мы напакостили, что держишь Ты нас в неведении и контузии с потерей звука и света?…

– Живи, – говорю, – Лиза, спокойно, выкинь из головы сомнения, все пройдет. Корми ешачков своих…

Являются через пару недель двое энкэвэдэшников в портупеях – сапоги надраены, ровно тут бал у нас, а не всенародное страдание, паразиты окаянные, Лизу арестовали. Обыск произвели в доме у нее и ночевать остались. Там же и ночевали, сытые хари. Выпивал я с ними. Взятку за Лизу обещал крупную – целого поросенка. Ладно, говорят, подумаем. Напились в дребадан. Я ушел. А утром бабы прибегают ко мне: Лиза удавилась. Если б не пистолеты – разорвали бы бабы псов и сожгли бы, как Дубровский в кино, псов этих троекуровских там же в доме. Не знаю, как дело было, но ночью слышали соседи, как кричала Лиза. Потом смолкла. Собака ее завыла, за ней другие, и Машка моя туда же, исскулилась вся, спать не дала с похмелья, стерва… Ну пришли бабы к Лизе, смотрят: псарня валяется пьяная в блевотине своей, с жопами голыми, а Лиза в сенцах висит на красненьком шарфике. Изнасилована она, маршал, была… Ну, как? Кто им директивы давал так поступать? Ленин? Сталин? Берия? Микоян? Каганович?

Отбились кое-как от баб, сволочи. Еле ноги унесли, протокола даже составлять не стали о самоубийстве… Лизу же похоронили мы по-христиански, грех на душу взяли, потому что не сама себя порешила она, а изглумились над ней паршивые морды с асмодейскими лицами. Вот тебе и весь марксизм с ленинизмом. Лиза бедная, чего ты там в нем нашла хорошего, что пуще отца с матерью любила, тряпицами красными хари ихние на портретах разукрашивала, песню пела: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек…»

Помянули мы Лизу. Рассоветовал я бабам жалобу Сталину писать. Сам он такой, но вы этих слов не слышали, и выкормыши евонные так же зловредны, подловаты и низки душою. Жаловаться бесполезно, лучше выпьем за победу и чтобы избавил нас Господь от всех паразитов и карателей. Может, доживем до этого, если жить будем стараться, а не унывать. Помянули мы Лизу от души. В следующий раз, думаю, Втупякин-падла, я тебе устрою дело. Я тебя подведу, сука, под монастырь с твоими опричниками, сожгу своими руками и помучаю еще напоследок, чтобы ты признался бабам и мне, как планы вы тут по посадке русского народа выполняете, видимость службы создаете, чтоб на фронт вас, тварей беспардонных, не взяли из НКВД. Ради только этого и стараетесь ведь, гады ползучие. Человека посадите, дело пришьете ему и с мордами занафталиненными в тылу околачиваетесь, пакостничая и в разврате… Совершенно это мне теперь ясно, и знаю я, что за блевотина за вашими красивыми словами… Конечно, устрашили вы нас до скотства, что ни пикнем мы, ни чирикнем, когда вы творите произвол и оскорбление, молчим, ровно тигры в цирке, но не можете вы не сгинуть с земли нашей в конце концов, доживу ли до этого – не знаю, но молюсь, чтобы, перед тем как сгинуть, не навредили вы ехидно людям последней пакостью, мором и гладом…

 

Такое было дело, маршал… Вскоре и детишки начали вслед за мулятами-жеребятами появляться. Мальчики все один к одному, пятеро пацанов. Поназывали их бабы в честь мужиков, в память по ним, Васьками, Кольками, Федями да Иванами. Благодаря моей хозяйственной жиле имели мы трех неучтенных коров для ребятни. Купил я их в городе у охранника за тридцать литров самогона… Выпили с ним, я и говорю, что все ж таки есть польза от социалистической собственности. Есть хоть что воровать, а то подохли бы с голоду давно уже… Это верно, говорит охранник. Десять лет охраняю. На фронт вот не взяли за такой стаж и опытность в охране…

Растут себе пацаны. Даже не ведают, что имеется на свете такая персона – папашка. Видят только мужика одноногого и прикидывают, что самый главный он здесь, раз палка у него вместо ноги выросла.

Мулы подросли тоже. В дело пошли. Работящая скотина, но печальная какая-то, какая-то нерусская, копытом не взбрыкнет и с огоньком оком лукавым не покосит, не поиграет под тобою, не всхрапнет боевито, не заржет родимый так, чтоб все твои поджилочки сладко замлели.

Тут войне конец подошел. Являются двое из плена. Без вести с самого сорок первого пропадали. Приглядываются к колхозной нашей жизни. Пацанов моих прижитых начинают анализировать… Затем подкарауливают меня и принимаются зверски мудохать за мое же милосердие и жалостливость души. В поле мудохали ночью. Что я на одной ноге сделаю с ними? Ничего. До смерти прибили бы. Бабы случайно спасли. Думал – помру. Зубы передние выбиты. Нос поломан в сосиску. В глазах кровоизлияние, и кровью харкаю. Ребра, чую, сломаны, и яйца, как говорится, всмятку. По ним метили. Сука, говорят, мы в аду кромешном были, а ты тут на печи бабье наше огуливал, хряк зажравшийся…

Спасли меня бабы. Но мужики добили бы меня как пить дать, извели бы вскорости. Однако явились вдруг те самые энкэвэдэшники, которые Лизу изнасиловали, забрали бывших пленных как предателей Родины по приказу Сталина. Жаловаться на них я не стал. Не легавый я человек. Просто судьба такая.

Ну а за могилкой Лениной, то есть как бы за моей, Петра Вдовушкина, глядел я исправно… Изгородь голубенькая.

Столб кирпичный со звездой красной, потому что телеграмма пришла – крест могильный ликвидировать ровно в двадцать четыре часа… Березка над могилою выросла. В скворечнике птицы живут. Улетают, прилетают, улетают, прилетают и поют. Ради могилки этой я ведь в здешний колхоз прибыл.

Зажили вскоре мои раны очередные. Тут Втупякин приезжает и говорит:

– Дорогие товарищи. Прах солдата Вдовушкина на пле нуме обкома нашей партии постановлено считать прахом Неизвестного Солдата, с перенесением в городскую моги лу, куда мы подводим вне плана Вечный огонь. Мрамор так же выдан для этого дела и немного бронзы отлить бумбетки. Большая вам оказана честь, товарищи, и вы уж ответьте на нее легендарным трудом со сдачей государству сверх плана зерна и мяса. Да здравствует родной и любимый то варищ Сталин – корифей всех стран и полководец прогрес сивных народов доброй воли. Мы смели с дороги к комму низму фашистские преграды, и теперь нам открыта туда вечно живым Ильичем зеленая улица. Ура-а-а.

Я – на колени перед Втупякиным. Как же так? Какой же прах неизвестный, если он вполне известен как Вдовуш-кина Петра боевые останки. Это фашизм какой-то – делать известное неизвестным… Чуть про ногу свою не брякнул во гневе:

– Молчи, Байкин, не то посажу тебя за антисоветскую пропаганду и агитацию. Молчи. Не вставай партии нашей поперек дороги. Скажи спасибо, что мы этот не совсем наш прах по ветру не развеиваем. Отец-то Вдовушкина расстре лян был, докладывало мне МГБ. Но я лично настоял на захо ронении в качестве Неизвестного Солдата. В какой еще ка питалистической стране, где человек человеку волк, могло произойти такое душевное событие? А здесь мы стройку начнем оздоровительного комплекса.

Ну, как тебе, генсек, твои коммунисты херовы? Что, ты думаешь, выстроил Втупякин на месте моей, то есть Лениной, могилки, на месте поля боя и всенародной беды? Три дачи для обкома и для себя самого, разумеется. Вот что. Какие же вы все-таки все бессовестные оказались, до власти дорвавшись. Ай-ай-ай, маршал. Для этого, выходит, мы руки-ноги теряем и головы?… Но ладно. Живите, гуляйте. От ответа все равно не уйдете, если не на этом свете, то на том. Поскрежещете зубами. Польши ничтожной по размерам вы перетрухнули, а уж какую кучу в галифе натрясете, когда наша рабочая скотинка взбрыкнется, думать весело. А взбрыкнется она точно в свой час: не может у пуганых-перепуганых не лопнуть терпение. Недаром дурачок наш Ленин целый день сегодня морзянку в Кремль отстукивал:

Борьба с польским пролетариатом – это борьба за наши собственные шкуры, товарищи, за святость Учения и укрепление власти правящей партии. Срочно расстреляйте десятка три особенно оголтелых профсоюзников, чтобы другим неповадно было противопоставлять свою мещанскую программу нам уму, чести и совести нашей эпохи. Сегодня – Польша, завтра – Венгрия и Румыния, послезавтра – чехи и монголы, через год-другой придется мне на Путиловский ехать, уговаривать смутьянов вернуться к станкам и поточным линиям? Сегодня наш лозунг «Партаппаратчики, все как один на борьбу с рабочим классом социалистических стран». В этом залог того, что мы с честью выйдем из нового, суровейшего исторического испытания, эрго, – из периода предыстории.

Вот что он на морзянке отстукивал. Но ладно…

Раскопали вроде Ленин прах с лишней моей ногой. Бабы еще перепугались, что там три сапога оказалось… Не могу об этом… Забился я в конуру свою, никого, кроме Машки, не подпускаю и пью горькую. Машка же скулит, потому что одно дело гангрену у человека зализывать, а душу растерзанную зализать – совсем другое. Попробуй залижи ее, если я запечалился, виноватый в Лениных пертурбациях из родной могилы куда-то под мрамор с Вечным огнем.

В общем, как говорит Маркс, закономерно спился. Спился до чертиков, до говорящих и разноцветных снежинок каких-то, до рубахи, превратившейся на глазах моих в студень и слившейся с плеч. Пью и пою «синенький скромный платочек… ровно в четыре часа…». Прогнали меня в город, в больницу на излечение от алкоголизма. Уж больно отвратителен был образ мой для моих же растущих пацанов. Плачет человек, пьет и людей к себе не допускает. Как ни любили меня бабы, а прогнали в больницу.

Полежал. Завязал на время. Сторожем устроился. Не могу возвращаться туда, где надругательство над останками Лени – друга моего и моей левой ноги. Не могу – и все. Комнатушку дали мне в общаге, потом в коммуналку воткнули, когда ученого-еврея посадили и расстреляли за то, что на мухах колдовал и пытался привить овсам, картошке и пшенице нежелание произрастать на колхозных полях. Я, конечно, не дурак, понимаю, что невинного человека в расход Втупякин вывел, но в комнатушке поселился. Один живу. Баб не желаю видеть, не то что обласкивать. Обрыдли окончательно после моей самоотверженной деятельности в годы войны и разрухи. Допрыгался. Но, честно говоря, не переживал я, маршал, из-за этого дела. Спокойней даже как-то существовать стало. Это ты у нас боевой ешак, грузинка, говорят, растирала тебе разные части волшебными пальцами, и ты сразу стюардессу развратил в полете посреди облаков…

На могилку вполне известного мне солдата цветочки полевые летом таскаю, мрамор протираю тряпочкой, окурки убираю, бумбетки бронзовые на цепях мелом надраиваю, приглядываю, в общем, за могилкой.

Долго я свое сознание обрабатывал по части вины перед Леней и самим собою, что загубил я судьбу, укрывшись за именем друга, долго. Но, когда пришла пора, не удержать меня было, и во многом тебе, маршал, за это солдатское мое спасибо. Насмотрелся я, как ты объелся звездами золотыми, брилльянтами маршальскими, драгоценным оружием и прочими холуйскими подарками твоих дружков и понял: жить так больше, Петя дорогой, никак нельзя. Невозможно, более того, жить в прежнем лживом облике, держащем в тени могилы многострадальное мое имя, данное мне матерью и отцом родным. Кончено, слава Богу, с этим безобразием. Пусть знает народ, что в могиле лежит известный солдат Леонид Ильич Байкин, скромно погибший за Родину без упреков кому бы то ни было и обид.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40 
Рейтинг@Mail.ru