bannerbannerbanner
Серебро морского песка

Юрий Владимирович Орлов
Серебро морского песка

ПРОСЬБА

Не стану называть настоящего имени. Даже имени кошки, которая прыгала со шкафа на шкаф её комнаты, не назову. Выдумаю, пожалуй. Оставлю название улицы: улица Шенкин города Тель-Авива. Там была квартира-мастерская.

И за окном шумел первый осенний дождь.

Так вот, Леночка, как раз в то время, когда ты была еще королевой там, где все почитали уважаемого психиатра, мы сидели и слушали дроби средиземноморского ливня не так далеко от тебя – всего два часа полёта над Кипром, Босфором и двумя морями.

Сонечка впивалась в разрезанный пополам лимон, который служил лекарством. Из динамиков потихоньку орал Том Уэйтс1, горели свечи, а в коридоре мелькала толстая марокканская молодка.

– Курить-то хотя бы я могу? – ее крупная голова вопросительно повернулась, показав простуженные глаза немножко влюбленной женщины.

– Кури-кури.

Она сидела на полу спиной ко мне. Я обвил ее: в одной руке коробок – в другой спичка.

Извлекая огонь, я объявил себя Зевсом.

– Крокодил смотрит косо!

Сонечка повела плечом в знак безразличия, – мало ли как можно смотреть, приблизила сигарету к огню, прикурила.

Пять минут назад я оказался на кухне. Взгляд Крокодила был направлен мимо сковородки, на которой жарилась индейка. Ход безмыслия вспахал ему тревожную складку поперек лба. Пришлось уйти.

– Тебе понравился Яффо? – спросила она. – Мы гуляли среди арабов, как среди своих, и нас никто не тронул. Все не так страшно.

– Сладкая пита в кофейне у христиан была очень кстати… А что, нужно радоваться, раз мы живы после этой прогулки?

Она снова пошевелила плечом, как будто вся эта каша между арабами и евреями ее не касается.

– Не понимаю, почему Крокодил. То – земноводное, а это – простой араб, и у него взгляд ревнивца.

– Не знаю. Крокодил и все. У него в городе никого нет, кроме нас. Даже документов нет, любой полицейский может арестовать. Эсти его любит. Крокодилу нравятся мои работы, особенно эта.

Прозрачный дух с бородой вкрадчиво глядел с картины на стене, окруженный кубами и пересечениями бликов.

– У меня есть знакомый художник в Крыму. Было дело я тоже возомнил себя художником. Не хватало холстов, но я чувствовал потребность писать картины. Однажды я принёс ему картину взамен на чистый холст. Друг сказал обидное:

"А почему я чистый холст должен менять на грязный?.."

– На что намекаешь? – спросила она.

Сонечка смотрела с улыбкой, сквозь которую пробивалась едкая кислинка в смеси с табачным дымом.

Я ни на что не намекал, просто вспомнил смешной случай из жизни. Стало заметно, как обида готовится превозмочь простуду Сонечки, поэтому я признался:

– Когда мы вчера скрывались под одеялом, этот прозрачный бородач грозил мне кулаком.

Она рассмеялась:

– Ты врешь, потому что был укрыт вместе со мной и не мог этого видеть!

– Крокодил и дух с картины сговорились. Оба хотят, чтобы я поскорее убрался!

– Перед тем как улетишь, мы должны побывать в Иерусалиме, – эти слова сопровождались убедительным сплющиванием окурка об стеклянное дно пепельницы.

– Мы должны. Но у тебя красный нос. Снаружи льёт, как из пяти ведер, и послезавтра мой самолет.

– Плевать на нос и дождь. Завтра в Старом Городе нас будет ждать человек. Завтра ты увидишь Котель2 и тюрьму Варравы.

На другой день мы ехали в облезлом "Опеле" вдоль периметра мрачных крепостных стен, низкие тучи окрашивали святой город в темно-серые тона и недовольно рокотали, сдерживая надвигающийся ливень. За рулем была женщина по имени Анна, моя землячка из Симферополя. Она была как раз тем человеком, который ждал нас, и она стала нашим гидом в тот памятный день.

Вернувшись в Крым, я буду вспоминать древние камни, покрытые древним лишайником, руки арабских девочек, протянутые за подаянием, очередную кофейню, где обитают "единственные" во всем мире знатоки кофе, и евреев у могилы царя Давида, благословляющих за деньги. Никакой святости не нашел я в тот день. Лишь оглушающий дух фанатизма и стяжательства, и еще проросшие сквозь стены семена застарелой вражды.

Тягостное ощущение старых и новых войн, подкрашенное глухой и ворчливой непогодой, рассеялось, когда в армянском квартале мы нырнули в какую-то дверь и увидели аккуратные раскопки недалеко от купели, где Иисус по преданиям исцелил больного.

Мы вошли в базилику двенадцатого века. Там в безлюдной тишине горели в нишах свечи, и единственный посетитель, монах, бормотал молитву.

– Послушайте, какая акустика, – сказала Анна и запела Ave Maria; ее негромкий голос вознесся под своды и долго наполнял их, когда пение прекратилось.

Ей было за сорок, и она из тех, чьи глаза лучатся глубокой невысказанной печалью. Не знаю, сколько лет эта женщина прожила в Иерусалиме, но она была "ерушальмит"3. Лишь спустя много лет я понял, что это люди особенной любви и преданности этому городу. Мне показалось, Анна все здесь знает, обитатели Старого города ей улыбаются, плещут из окон руками.

Один рыжебородый выходец из Москвы выбежал на балкон и пригласил к себе на чашку чая, когда мы проходили мимо. Из окна его квартиры, уставленной книжными полками, была хорошо видна арка взорванной синагоги "Хурва".

Позже Анна привезла нас в светский район Иерусалима, где с недавнего времени жила вместе со своим новым мужем, профессором медицины. Я на время позабыл, о чем просил у Стены плача, – то ли потому, что во мне продолжал звучать печальный зов той песни, то ли из-за моей ребячливой глупости, которая не научилась еще придавать значение мыслям, оформленным в оболочку слов.

Квартира была на первом этаже старого дома, который построили немецкие колонисты. Окна, улыбающиеся распахнутыми деревянными ставнями, выходили на клумбу, с кустами роз и бугенвиллий. Невысоко, мне показалось, прямо над крышей перекатывались колеса грозы.

– Бог сердится, – сказал профессор, наливая виски в широкие стаканы.

Его терзал сухой астматический кашель.

Сонечка поднялась, и я сосчитал восемь шажков в сторону вешалки, где она достала из своего серого и длинного пальто носовой платок.

Она побледнела и устала от долгих переходов, простуда еще шелестела, но пылающий камин и глоток виски до блеска прояснили ее взгляд, который гладил меня короткими и нежными прикосновениями.

Но ты, Леночка, была как будто рядом, холодная и почти безразличная, и я подумал, что когда приеду, то всё будет уже кончено между нами, ведь я теперь тоже не смогу любить тебя, как прежде.

– Ты женат? – спросил профессор, мудрый еврей из иерусалимской научной элиты.

Сонечка тихо высморкалась в коридоре.

– Женат, – произнес я, в то время как у меня во рту распускался аромат незнакомого алкоголя.

– Кто она?

– Медик.

– Очень еврейская профессия.

Моя жена русская, хотел сказать, но промолчал я. Разговор этот велся в присутствии Анны, которая переводила, поскольку иврита я не знал.

– Я болен, – сказал он. – Как жаль. Ведь у меня теперь есть Анна. – Профессор произнес эти слова по-русски, с акцентом.

Анна погладила ему руку.

– Не надо, – сказала она.

Старик тяжело поднялся и подал сухую ладонь.

– Говорите без меня. Пейте виски. Увидимся, даст бог.

Профессор двинулся, неся груз гиппократовой клятвы, и те, кому она предназначалась, стояли над его согбенной спиной с молчаливым желанием дать освобождение от обязательств почти прожитой жизни.

– Он польский еврей, – сказала Анна, когда профессор спустился вниз по лестнице, ведущей, как я предполагал, в кабинет. – Русский язык у него плохой, из концлагеря.

Я знал, что у Анны есть дело, связанное с моим возвращением и видел, что она в силу деликатности никак не может приступить к его изложению.

– Давайте и правда выпьем еще, – предложила она. На ее лице читалась тревога, которая не исчезла после того, как мы чокнулись и выпили за процветание нашего Крыма.

– Говорите, – сказал я, наконец. – У вас есть кто-нибудь там? Я должен перевезти какие-нибудь вещи или слова?

– Старшая сестра. Передать нужно денег, но это не главное. Я не знаю, как сообщить о том, что со мной произошло, боюсь, она не поймет, подумает, что я стала меркантильной. Сказать вам честно, – сама не всегда уверена, так ли на самом деле, потому и боюсь, что мой поступок будет истолкован с неправильной стороны.  Живут они небогато, особенно сейчас, когда рухнуло это треклятое государство. Теперь есть возможность помочь, но она не примет никакую помощь, если будет думать, что я пошла на это ради них. Там есть короткое письмо, – она положила на стол конверт. – Если сестра будет спрашивать, скажите, профессор хороший человек и что я его люблю. Бумаге я почему-то не доверяю, поэтому в письме о замужестве не пишу. Вижу, вы сможете сказать так, чтобы она поверила и приняла это без колебаний.

Я успокоил Анну, дав обещание поговорить с ее сестрой.

 

Затем она рассказывала о своем сыне, который служил в Армии Обороны и о том, как познакомилась со своим нынешним мужем в то время, как я рассматривал белые стены с висящими на них иконами и массивные кресла, драпированные плотной тканью табачного цвета. Краями глаз я видел две полураскрытые двери, одна из которых, кухонная, выдавала шум отмываемой кем-то посуды, а другая, расположенная под тупым углом, была спальней, где среди пестрых одеял валялась на кровати большая белая собака.

– Ты перепачкался шоколадом, – сказала вдруг Сонечка, потянувшись ободранным ногтем художницы к моему рту. Увидев этот ноготь, я улыбнулся.

– Не волнуйтесь, – сказал я напоследок. – Уверен, что где-нибудь через полгода вы покажете сестре Иерусалим.

– Надеюсь, так и будет, – сказала она.

Когда маршрутное такси двинулось вниз – в сторону Тель-Авива, дождь вовсю распустился крупными каплями, застучал в запотевшее окно, закрыв серые сосны по обе стороны дороги. Приключение в этой камерной стране уже почти завершилось, и мой ум подытоживал те события, которые ему предшествовали. Наша первая встреча посреди позднего лета в доме у отца, поездка в Коктебель, где мать Сонечки проходила сеансы суггестии у моего друга и учителя Абияна, прогулки у моря и поиски сердоликов в прибрежной гальке.

Тобой, Леночка, я был ранен накануне тем, что ты увлеклась психиатром, который подлащивался к твоему подсознанию и, может быть, даже затащил тебя однажды гипнозом на свой диван. Отношения между нами находились на стадии какой-то вялой натянутости, и однажды перед тем, как закрыть за собой дверь ты произнесла: "Не знаю, что должно произойти, чтобы я снова полюбила тебя!" А я понятия не имел как нужно вести себя, и какие поступки совершать для того, чтобы случилось то, о чем ты не знаешь.

Потом Сонечка улетела в Тель-Авив, оставив у меня в памяти свои смуглые руки, на которые поверх средиземноморского был нанесен загар Черного моря, а также два смешных сердолика, почти черные с круглыми белыми разводами, которые теперь, когда я пишу эти слова, лежат на моем гобане.

Спустя полгода, Сонечкина мать вызвала меня в Палестину потому, что ее позвонки время от времени укладывались в беспорядке, а мой друг и учитель Абиян, живший по закону своего личного пространства и потерявший паспорт, не имел прав на пересечение границ. Эта женщина почему-то не допускала к своей спине местных хиропрактов и решила, что, позвав меня, выиграет и в деньгах, и в качестве.

Вот так, мой иерусалимский дождь, оказался я здесь и ощущаю в это мгновение плечом уснувшую Сонечку.

Кошелек, лежащий в кармане куртки, прилично растолстел , – Сонечка словно бы ненароком каждый день находила клиентов на массаж, однако, душа моя внезапно обрела обратную сторону, сквозящую холодом и пустотой.

Уже послезавтра предстоял недолгий перелет в переполненном и насквозь прокуренном салоне Ту-134.

Я поднимусь лифтом на восьмой этаж, где мы жили в двух комнатах. В предвкушении объятий и запахов пятилетней Алисы, позвоню, – но никто не откроет, лишь тишина пустого жилья встретит, да еще разбросанные куклы.

А через год уедем в эту страну, где нам предписано потерять друг друга насовсем… насовсем.

В Тель-Авиве  на старой тахане мерказит4, притихшей от непогоды, ворота открылись.

Мы несли молчание, вдыхая мелкие капли тумана. Сквозь эти ворота я шел один, потому что распахнутость предназначена тому, кто просит.

Марокканка Эсти встретила в коридоре. Колечки губного пирсинга разошлись в улыбке. Она удалилась гадать по картам Таро, показав покатую спину, качавшуюся, как труба парохода при среднем волнении. Крокодил улыбался тоже – штакетником редких зубов. Зазывал на кухню есть пеструю от пряностей индейку. Он так щедро не скрывал своей радости по поводу моего отъезда, что подумалось, будто я все это время занимал его место.

Затем последовал звонок Сонечкиной матери с просьбой о «прощальном сеансе», и снова панорама непогоды, которая теперь из-за ушедшего солнца почернела и безуспешно пытается поглотить свет фар, витрин и уличных фонарей.

Женщину звали Элеонора Соломоновна. У нее была гладкая, как атласная карта, спина. Я невольно сравнивал эту спину со спиной Сонечки. Они были похожи, как две капли, но только эта капля была плотнее и волнообразнее.

– Твой отец должен был передать сто долларов моей умершей матери, – говорила она, лежа на животе. – А он передал другие сто долларов, совсем не те! Он что, доллары умершей потратил, оставил себе?! Узнай в точности. Мне нужны именно те сто долларов, та бумажка. Здесь я могла бы их обменять.

– Мне мало что понятно, – ответил я.

– Приеду следующим летом к Абияну на лечение. Возьму купюру.

– А если он ее потратил?

– Тогда пусть ему будет. Что можно сделать, когда человек ни черта не смыслит в деньгах!

Элеонора Соломоновна тоже родом из Крыма. Я видел старые фотографии, – красивая незнакомка гордо смотрела из прошлого.

Когда у этой женщины украли мужа, она репатриировалась.

Позже Элеонора Соломоновна забрала своего мужа назад. Теперь он сидит в кресле, наблюдая за тем, как я работаю. Муж пьет анисовую водку, закусывает мороженым. С виду просто счастлив.

Прошедшим летом, когда, заменяя Абияна, я делал ей массаж, она вдруг взяла меня за руку. Это прикосновение было интимным. Позже Элеонора Соломоновна говорила отцу, что если бы не годы, она с большой вероятностью могла меня соблазнить. Когда отец сообщал об этом признании, я увидел в его взгляде странное беспокойство и озорную грусть.

Элеонора Соломоновна сдержала слово, соблазнив меня при помощи своей копии, о которой, спустя годы, я вспоминаю с мрачной иерусалимской нежностью.

В нашу последнюю ночь прозрачный дух сошел со стены. Кошка, сидя на шкафу, была свидетелем. Он склонился надо мной и сообщил:

"Твою просьбу рассмотрели. Ты вернешься в Иерусалим"…

ПОСЛЕДНИЙ ПОДАРОК

За спиной осталось то короткое время, которое мы провели в поселении Гиват Зэев между Иерусалимом и Рамаллой.

Тогда мой сын еще не успел заинтересоваться наркотиками, а полиция не успела заинтересоваться сыном. И пришло счастливое время, подарившее, наконец, удачу с работой, когда ночная развозка  газет осталась позади, как пройденный этап и неприятное воспоминание.

Жена нечаянно нашла двухэтажный коттедж, который сдавался сравнительно недорого, мы сняли его вместе с мебелью, и я впервые задал себе вопрос: что делать со свободным временем, дабы прекратить происходящее в мозге жужжание самых разных мыслей: от глупых до не очень глупых.

Если не считать концерта Джона Мак-Лафлина в Иерусалиме и моноспектакля "Контрабас", в котором Константин Райкин силой таланта боролся с вялой публикой и жарой, а также дважды посещенного Музея Израиля, общение наше с внешним миром было минимальным. Мы жили по схеме. Она была простой и вариаций не предполагала, потому что не одно столетие оттачивалась евреями всех стран. Мы приняли эту схему безропотно, несмотря на всю сомнительность нашей принадлежности к иудаизму, и выглядела она так: работа-семья-суббота-праздники.

На работе я фрезеровал автоклавы. Занятие это было хоть и шумным, но не утомительным. На работе я даже прочитал несколько толстых книг. Кое-кто мне завидовал. Я ставил автоклав, запускал большой программный станок и садился читать, пока  длинный процесс обработки не подойдет к концу. Мои коллеги в это время крутили ручки станков. Я их раздражал. Я ловил на себе недобрые взгляды, и старался не думать о том, что если буду выгнан, то снова придется  бегать с газетами по ночным этажам.

Мастером смены значился у нас религиозный еврей Шауль по кличке Косой – человек веселый и забавный. На кличку свою он не обижался, поскольку просто не знал русского языка. Шауль и вправду кривил на один глаз и работал на пиле, вокруг которой пускался петь и плясать, услышав по радио подходящую музыку. Как-то раз я избавил его от болей в области шеи, после чего Шауль стал постоянно обращаться по проблемам здоровья. Случалось давать сеансы массажа прямо на работе, за что в качестве ответного жеста мне позволялось заниматься чтением и решением цумэго5.

Это был настоящий ловелас, который пользовался успехом у женщин, несмотря на неправильность одного глаза. Он часами болтал по телефону. Телефонный аппарат находился у меня на рабочем столе, и порой приходилось быть невольным соучастником амуров косого мастера. Наблюдалось его ухо. Через пять минут разговора ухо начинало краснеть, через двадцать становилось лиловым, а через час синим. Я давал станку больше оборотов, и замечал, как производимые децибелы влияют на ушной цвет. Я чувствовал себя специалистом.

Через два года кто-то случайно проверит телефонные счета, и Шауля переведут на склад. Оставшиеся пять лет работы на этом заводе я честно буду бороться с новым начальством за право читать и заниматься посторонними делами.

Неожиданно игра стала рисовать у меня в сознании пятна узоров, затягивать, заполнять пустоты мозга. Благодаря этой забаве я, пожалуй, и смог продержаться  на должности так долго, ведь баталии в Интернете волнообразно перетекали на рабочее место, где читалась не одна только посторонняя литература, но и проводились исследования по технологиям программного управления станками с ЧПУ. Таким образом я упрочил свои позиции и стал бессмертным, как двуглазая группировка в игре Го. Без лишней скромности сообщу, что в деле фрезерной обработки автоклавов я достиг совершенства, и здесь правильнее поставить точку, если бы вдруг не стали появляться люди, желающие завладеть и моими знаниями, и рабочим местом. Впрочем, это к слову, и об этом как-нибудь в другой раз…

Жизнь текла тупо, вот в чем беда! Автоклав за автоклавом, деталь, за которой шла следующая деталь, из дома на работу и с работы домой. Сплошная нержавейка! Стружку я находил даже у себя в трусах, и сей факт радовал, позволяя не думать о хлебе завтрашнего дня. Временами мечталось о заслуженной пенсии, но задворки разума почему-то давали сигналы тревоги, сообщали о невозможности долгого нахождения в состоянии глупого счастья.

Благоприятное положение вещей не может продолжаться бесконечно – законы эволюции этого не предполагают. Я ждал потрясений. Но дождался лишь того, что бросил употреблять алкоголь. С чего это вдруг я бросил пить – сам не пойму! Иной раз сижу возле компьютера на втором этаже снятого коттеджа, ставлю виртуальные камни на виртуальную доску и даже забываю о том, что пора бы уже и напиться. А потом ложусь спать, так и не дождавшись прихода жены с работы, а сына с улицы.

Ночные прогулки по Иерусалиму с тяжелой почтовой сумкой для газет по прошествии каких-то двух месяцев уже не казались ночным кошмаром. Мне стало не хватать пустынных переулков, одетых в тяжелые влажные облака тумана, сквозь которые едва видны спящие кафе под тусклыми огнями реклам. Стены Старого Города, освещенные желтым светом ночных фонарей, блокпосты с недремлющими пограничниками и тревожная перекличка муэдзинов в моих воспоминаниях уже не несли никакой враждебности. Я по-прежнему просыпался около трех ночи, и сила привычки толкала из ложа на склад получать газеты. Но проснувшаяся память о том, что не нужно никуда ехать накрывала темным бархатом уюта, и я блаженно засыпал, зная, что впереди еще целых три часа сна. Но еще большим блаженством накрывала мысль о том, что, когда я приду на работу и дам станку грызть очередную деталь, можно будет беспрепятственно дочитать очередную книгу Мураками, послушать радио или разобрать взятую из Интернета партию профессионалов Го.

Всего два месяца назад состоялся мой последний разговор с отцом по телефону. Между нами лежали два моря – Средиземное и Черное. Тревожные волны проходили сквозь меня начиная с утра.

Работал я тогда на другом предприятии, которое принадлежало трем братьям, выходцам из Ирана. Устраиваясь к ним,  я ничего не знал о настоящей скупости. Мое финансовое положение было отчаянным, я продал себя, не имея другого выхода, за минимальные деньги, и по этой причине был вынужден взять подработку на развозке газет. Ничего удивительного и сверхъестественного – так делают многие, когда расходы превышают доходы. Беда только в том, что это затягивает и, спустя некоторое время, мне уже стало казаться, что спать по четыре часа в сутки, не читать книг, не слушать музыку, не играть в Го – это нормально.

 

Взяла трубку мама, и, скрывая волнение, сообщила, что отец неважно себя чувствует. Все серьезнее, чем обычно, подумалось мне. Отец же, как всегда, шутил, рассказал свежий анекдот. «Не волнуйся, – сказал он. – Мама преувеличивает»…

Медсестры говорили, что даже в последние минуты своей жизни он продолжал шутить, открыто смеялся в лицо смерти.

Иранцы с пониманием отнеслись к моему отъезду и даже ссудили деньгами на билет, поставив под вопрос всеобщее мнение об их скупости. (Впрочем, когда я вернусь, они вычтут все до последней агоры.)

Я летел в самолете, наблюдая за радужным кругом, сидящим на его крыле и за сочной подсветкой облаков, плывущих внизу. Думал о том, что этот радужный круг, возможно, является душой моего отца или таинственным воплощением его ангела-хранителя, который теперь принял на себя заботу о моей благополучной доставке домой. Этот ангел, существуй он на самом деле, видимо взял на себя  заботу о том, чтобы вырвать меня из железных тисков накатанной колеи, по которой, подобно общественному насекомому, я катался изо дня в день.

Похороны отца оказались станцией отправления не только для него, но и для меня. Он отправился в пределы неведомые и потусторонние, косвенно предложив под иным углом взглянуть на мою собственную жизнь. Я взглянул, и почему-то показалось, будто что-то в этой жизни неправильно, словно бы что-то нарушается, и за спиной  осталось что-то важное, – такое, чего нельзя пропустить мимо. Но это важное – ускользнуло, поэтому и впереди, как ни всматривайся, простиралась безнадежная и серая пустота.

Контрапунктом моего детства были стихи Маршака, стихи папы и папин живот.

Живот у папы был тугой и звонкий. "Мой звонкий мяч!" – называл я его. Когда мне было шесть лет, мы играли так: я отклоняюсь туловищем назад и ударяюсь о живот лбом. Внутри у папы что-то шумело и переливалось. Это была терапия и такая игра. Папа просил, и я ударялся.

Папа был круглый. Его торс был покрыт черной кудрявой шерстью. А когда он надевал свою пеструю полосатую рубашку, то становился похожим на арбуз.

«У арбуза – всюду пузо», наверное, он так писал про самого себя.

Если бы папа умел играть на баяне, то ему, наверное, было трудно поместить инструмент у себя на коленях. Но зато спрятанная в ладонях губная гармоника и пела, и аккомпанировала одновременно.

Мне было шесть лет, а ему тридцать три. Жили мы в коммунальной квартире.

В то время режиссер Крымского Театра кукол Борис Смирнов ставил папину пьесу «Тимка с голубой планеты».

Я брал папу за указательный палец, и он вел меня смотреть на волшебство.

– Почему кукольный театр называется клубом энергетиков, – спросил я (тогда Театр Кукол располагался в здании этого клуба).

– Энергетики, – объяснил папа, – это веселые люди, у которых много способностей и сил. Актеры этого театра – энергетики.

Скоро я в этом убедился. Главный энергетик театра был Смирнов. Он кричал на актеров, и актеры пели песни.

– Папа, а ты энергетик? – спросил я.

– Сам подумай.

Я подумал и решил: он энергетик.

Мы шагали по улице Пушкина. Солнце улыбалось, прохожие улыбались. Я тогда не мог знать, что вместе с нами шагает последний рассвет советского государства, который долгое время будут называть хрущевской оттепелью.

Хорошо идти, удобно держась за родной указательный палец!

На этой улице его знали, с ним здоровались. Звали Володей, Володенькой или Володечкой, – Владимир Натанович придет потом, а тогда я шел вместе с веселым, задорным, полным энергии молодым человеком, которого совсем недавно приняли в Союз писателей.

Папа был полон надежд, многие из которых так и не сбылись. Например, он так и не научился водить машину, за границей был раз в жизни, в Венгрии, когда эта страна была еще коммунистической.

В наши отношения порой врывался конфликт, а конфликтовать с папой было опасно, – из него постоянно сыпались острые слова.

Когда я решил жениться, мы сильно поссорились – будущая невестка ему не понравилась.

Позже, когда она родит ему внука, он не станет скрывать за маской отцовства своей любви. Время – самый надежный способ сократить все расстояния.

Я повзрослею, он останется в детстве.

Между его молодостью, которую я держал за указательный палец и моей зрелостью, накрывшей своей рукой его увядающую руку, пролег не один десяток лет – целая эпоха, прожитая под сенью папиных крыльев…

Он был фанатом стихотворения, спал с карандашом под подушкой. Снились стихи и, проснувшись, папа записывал их:

 Эти детские ясли!

Лучше их нет на свете!

Как вареники в масле

Там купаются дети!

Он признавался, что во сне четверостишие казалось просто гениальным. Но утром обычно такие записи отправлялись в корзину.

Жаль, что ничего не осталось – могла бы получиться целая книжка для детей, идущих путем сюрреализма.

В своей квартире на улице Пушкина мы жили не слишком бедно: у нас был транзистор «Спидола». Эта штука досталась от моряка, соседа по коммуналке.

«Спидолу» моряк уронил, от нее отлупился кусок пластмассы. Сосед, любивший гулять с новыми вещами, так расстроился, что подарил транзистор папе и маме. Они приклеили кусочек на место, и приемник смотрелся как новый.

Теперь мы могли слушать футбол и радио няню.

Папа болел за «Спартак», а я за сборную. Футбол мы слушали часто и самозабвенно.

Однажды он отказался слушать, хотя был какой-то очень важный матч.

– Почему? – спросил я.

Он посмотрел на меня очень грустно и сказал:

– Умер Маршак.

Прошло более тридцати лет, я летел домой, уже в другую квартиру, где прошла моя юность, вспоминал любимые отцом строчки Маршака:

"Любите жизнь, покуда живы, меж ней и смертью – только миг. А там не будет ни крапивы, ни роз, ни пепельниц, ни книг" …

Радужный круг, поднявшись над крылом самолета, полминуты летел рядом, а потом ушел в облако и скрылся в нем.

Прав ли был поэт? Кто знает!

Ничего нового не бывает на похоронах. Кто-то скорбит, а кто-то делает вид и даже пускает слезу, чтобы показать всем, как ему тошно, а виновнику торжества смерти, возможно, на это наплевать, или он смотрит на своих родных и близких  со стороны с удивлением, любопытством и даже радостью. Во всяком случае, он теперь точно знает, есть ли там розы, пепельницы и книги.

Отец был талантлив, его любили, он написал много хороших детских стихов, и я, стоя у гроба, где лежало его маленькое, измученное болезнью тело, понимал, что, если у меня и есть хоть какой-нибудь талант, то его сила никогда не приведет ко мне не похороны такого количества людей. Это грустное и мучительное чувство было чувством сожаления из-за прояснившейся мысли: с этого момента пошел мой собственный отсчет, а сам я уже ничего не успею сделать.

За морями ждали хозяева, которым нужно было, чтобы я вернулся и делал для них скучную и бесцветную работу, ждал газетный бизнес и почтовая сумка. И я даже не был уверен в том, ждет ли меня жена и сын.

Мои надежды были выжжены под солнцем Иерусалима, а желание лечь в постель и уснуть, которое преследовало повсюду на той земле, не давало никаких шансов на их восстановление.

В жизни, как и в игре, мы совершаем ход за ходом. Бывает, что, даже обдумав свой ход, мы не можем достичь желаемого результата, спотыкаемся и падаем. Поднявшись, шагаем просто куда глаза глядят, интуитивно выбирая себе путь, идем, не задумываясь и не стараясь осознать, куда и зачем  несут нас то ноги, то колеса, то крылья.

И вдруг пройдя какой-то отрезок своего пути, ты поднимаешь глаза, смотришь на окружающий мир и не узнаешь его. Ты даже не можешь объяснить, что произошло в красках природы, ее звуках, запахах и в том, как она смотрит на тебя. Но неожиданно понятными становятся не только окружающие люди, но и сам себе ты понятен, а причина, которая заставляла безразлично идти в бездну небытия  оказывается мелкой, потому что место, где ты стоишь, как раз то самое, где решается твоя задача.

Была поздняя осень. Холодный степной ветер, пришедший со стороны Перекопа, выдувал из меня скорбь. Пришло время  лететь к теплым дождям Иудеи, и я уже предчувствовал следующий шаг, обнимая перед отлетом сгорбившуюся маму.

Когда, вернувшись с похорон, я впервые появился на работе, Рами, персидский еврей, – старший из братьев, бродивший по цеху в сандалиях на босу ногу, тут же попросил сварить ему кофе, коротко выразив свою радость по поводу моего появления и печаль по поводу двухнедельного отсутствия. Рами даже покачал головой и глубоко вздохнул. Его брат, Бени, тоже печально покачал головой. И даже младший их брат, Дотан, глубоко вздохнул и покачал головой. А потом настала моя очередь печально качать головой, потому что день тот был днем получения чеков. С меня не только вычли долг, но и недельное отсутствие на работе вычли, хотя по закону государства, в котором я теперь жил, дни траура не приравниваются к дням отпуска и должны быть оплачены. Тут я и вспылил. Наговорил своим благодетелям три короба всяких дерзостей и был уволен.

Теперь у нас оставалась только зарплата жены и та небольшая сумма, которая шла от ночных прогулок по газетным адресам.

Правду говорить легко и приятно – это так, но недавно снятый коттедж, цветочная клумба и чудный внутренний дворик, к которому мы успели привыкнуть, могли моментально исчезнуть.

Задача, однако, уже решалась. Я это чувствовал, обнаружив внутри себя нечто независимое от рассудка.

Появилось время, и впервые за пять лет я увидел своего сына, не находясь в тумане полусна. Это был уже подросток, которому плевать хотелось на занятия в школе, а заодно и на мать с отцом. Иногда по утрам я обнаруживал  его друзей и подружек, спящих вповалку прямо на полу первого этажа. Когда эти волчата открывали глаза, становилось ясно, что в них нет моего отражения. Мир взрослых  они не замечали и презирали. Я  гневно вспыхивал, хлопал дверью. Со стен падали картины. Сын исчезал надолго, появляясь лишь для того, чтобы попросить денег. Иногда он звонил ночью, просил приехать за ним в Иерусалим. Я встречал его на перекрестке улиц Кинг Джордж и Бен Иегуда  в компании арабских мальчишек, а затем вез домой в Гиват Зэев. Мы молчали. К этому времени все подзатыльники я раздал  и уже высказал все слова, в которых звучали предостережения, просьбы и угрозы. Шансы на восстановление контакта с нашим ребенком просачивались сквозь пальцы, как вода из пригоршни. И я потихоньку стал к этому привыкать, находя спасение в игре, книгах и обработке металлов.

1Американский певец и композитор, актёр
2Стена Плача
3Иерусалимлянка
4Автостанция
5Задачи по игре Го
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11 
Рейтинг@Mail.ru