bannerbannerbanner
Смерть Вазир-Мухтара

Юрий Тынянов
Смерть Вазир-Мухтара

14

Сашка проводил дни свои в беспамятстве.

Грибоедов был для него неизбежным злом, когда бывал дома, и был приятен Сашке, когда сидел в карете. Сашка любил качаться на козлах.

У него была великая склонность ко сну.

Сон охватывал его целиком, ловил его на стуле, на диване, в коляске, реже всего на постели. И тогда он зевал страшно, как бы намеренно. Он разевал челюсть, напружинив плечи, и долго не мог раззеваться во всю ширь, до природных размеров зевка. Потом, исцеленный зевком, он чувствовал туман во всем теле, как будто его выпарили в бане и долго терли спину и живот мыльной пеной.

Страстью его были зеркала.

Он долго и неподвижно смотрелся в них.

Любил он также переодеваться и сам себя оправдывал тем, что начинал раскладывать и перетряхивать барские платья.

Когда Грибоедов ушел и нумерной все свое рассказал, Сашка походил по нумерам. Потом открыл шкаф и снял пылинку с форменного мундира. Пальцами он дошел до глубины шкафа и нащупал костюм, давно облюбованный. Он вынул из шкафа грузинский чекмень[153] и прошелся щеткой.

Потом лениво, точно делая любезность кому-то, Сашка надел чекмень. Грибоедов был выше него, и перехват пришелся Сашке ниже талии.

Так он стал смотреться в зеркало.

Ему не нравилось, что чекмень был без газырей, с гладкой грудью. Грибоедов почему-то особенно дорожил этой одеждой и никогда не давал Сашке ее чистить.

Тут, у зеркала, налетел на Сашку страшный зевок.

Отряхиваясь и покачивая головой, он опустился на диван и, в чекмене, заснул. Во сне он видел газыри, ребра и американскую барыню, барыня кричала на нумерного, что он запропастил ее мальчика, которого она родила в пятом нумере и положила в шкаф. Нумерной же все сваливал на Сашку.

15

Перед балом следовало держаться стиля семейного, стиля уютного, растормошить Нессельрода шуткой и кинуть вскользь деловое слово греку.

Грибоедов начал со сравнения:

– Я автор, и ваше превосходительство простит мне отклонение, может быть далекое и несвойственное миру важных дел.

Хорошо. Нессельрод боялся пакета перед балом.

– В бытность мою в Персии я вел такую политику: с торговцем дровами я был вежлив, с торговцем сладостями – нежен, но к торговцам фруктами – суров.

Нессельрод, как опытный шутник, поднял брови и приготовился услышать нечто смешное.

В виду акварелок следовало говорить о сладостях.

– Потому что дрова в Тебризе продаются на вес золота, по фунтам, фруктов в Персии очень много, а сладости я люблю.

– А какие там фрукты? – любознательно спросил Нессельрод.

Эк его, не надо бы о фруктах. Он слишком интересуется фруктами.

– Виноград, но длинный, без косточек, он называется тебризи – сорт превосходный, потом особый лимон…

У Нессельрода свело губы. Он живо вообразил себе этот лимон.

– Но совершенно сахарный, сладкий, – взглянул на него коллежский советник, – лиму, как они его называют, померанец, апельсин. – И с опаской глядя на чувствительного руководителя: – Кислый, – добавил он тихо.

Так он умно, как благонравный, хитрый мальчик, поддразнил руководителей, что карлик решительно развеселился. Неучтивость? Коварство? Милейший господин!

– И я пришел к заключению, что моя домашняя политика правильна и чуть ли не отражает наши принципы.

«Наши принципы» – как это самоуверенно. Но это шутка.

– Я шучу, – сказал коллежский советник, – и заранее прошу в том прощения. Но я наблюдал Восток и старался прилежно следить за мудрою политикой вашего превосходительства.

Да, он знал себе место. Серьезный и вместе почтительный человек, шутливость вовсе не такой порок в молодом человеке, в меру разумеется.

– …Ибо для государства важен не только воинственный дух.

И это верно. Нессельрод одобрительно качнул головой. Этот родственник Паскевича немного… un peu idéologue[154], но он, кажется, понимает дело и не заносится.

– Для государства важны способы прокормления, доходы верные и приращение их по мере возрастающих удобств и приятностей жизни.

– Доходы?.. – насторожился Нессельрод. – Я говорил с министром финансов. Он сказал, что наша Россия именно за последние годы расширяется, вообще разрастается.

Грибоедов любезно улыбнулся.

– Я боюсь, что здесь некоторое увлечение изобилием вещества и средств к его добыванию. Мы с некоторого времени при несметном изобилии хлеба, – и в этом его превосходительство министр финансов прав, – ничего за него не выручаем.

Нессельрод был озадачен. Это было по финансовой части. Он уже хотел сказать коллежскому советнику, что тут, в сущности, ему придется обратиться по финансовой части со своим проектом, когда тот, почтительно на него взглянув, вдруг остановился.

– Не подумайте, ваше превосходительство, что я хочу утомить вас делами финансовыми. Это имеет прямое отношение к мудрой политике вашего превосходительства.

Нессельрод значительно поднял брови. Его область была отвлеченная, и, когда оказывалось, что она соприкасается с финансами, это было приятно и тревожно.

– В северной и средней части нашего государства, – говорил коллежский советник, – просвещение, промышленность и торговля уже развиты.

Все было, конечно, благополучно. Какая-то неприятность с хлебом была несущественна.

– Мы не одолжены уже иностранцам за их произведения полосы холодной и умеренной.

Как хорошо! Это нужно будет сказать при случае Меттерниху, если он начнет язвить. «Мы не одолжены…» Но верно ли это? И если не нуждаются в иностранцах, какой смысл в существовании министерства иностранных дел?

– Нам недостает, – говорил холодно коллежский советник, – только произведений теплого и жаркого климатов, и мы принуждены заимствовать оные из Западной и Южной Европы и Средней Азии.

Ага, все-таки недостает чего-то. Этак и лучше.

– Европейская торговля довольно еще выгодна для России…

Конечно, он всегда это утверждал. Нельзя и шагу без Вены ступить. И он не виноват, если все, что творится…

– Но азиатская клонится совершенно не в ее пользу.

Азиатская? Может быть, он этого не отрицает. Вообще азиатские дела, по правде, сомнительные дела. Он тысячу раз прав, этот коллежский советник. Не стоило начинать это brouhaha по всем причинам. Он-то это всегда чувствовал. Теперь, оказывается, и с торговой стороны…

– Почему? – спросил вдруг коллежский советник.

В самом деле, почему? Нессельрод с любопытством на него поглядел.

– Причины ясны вашим превосходительствам: взыскательность нового начальства…

Нессельрод сморщил брови. Хотя какое же это новое начальство? Да ведь это Паскевич, новоявленный граф! Внимание!

– Мятежи от введения иного порядка и вообще перемены, которым никакой народ добровольно не подчиняется.

Ох уж эти перемены!

– Нужен разбор, досуг и спокойствие.

Нессельрод вздохнул. Нужен, нужен досуг.

– Гром оружия не дает благоденствия стране.

Это его мысли, его мысли! Но нельзя говорить так резко. Он очень еще молод и неопытен, этот, в сущности, рассудительный молодой человек.

– У нас не возникло в Закавказье ни одной фабрики, не процвело ни земледелие, ни садоводство.

Ах, это резко, резко!

– Между тем тифлисские купцы ездят в Лейпциг за товарами, сбывают их до́ма и в Персии с успехом.

Нессельрод поискал глазами Лейпциг на акварельках. Это был прекрасный город, уютный – не Петербург, он в нем бывал.

– И знаете, – сказал он неожиданно, – там климат совершенно другой…

– В климате все дело, – подтвердил коллежский советник, – естественные произведения разнообразны и богаты. В Закавказье – виноград, шелк, хлопчатая бумага, марена[155], кошениль[156], в древности здесь разводили сахарный тростник…

Сахарный тростник, да… Zuckerrohr – Rohr – roseau…

И по поводу сахарного тростника вспомнилась руководителю чья-то фраза, кажется Паскаля[157]: le гoseau pensant[158], которую с успехом употребил во французской палате граф… на прошлой неделе – руководитель почесал переносицу – граф…

 

И вдруг коллежский советник сказал резко:

– Усилия частных людей останутся бесплодными. Следует соединить в общий состав массу капиталов, создать из Закавказья единое общество производителей-капиталистов. По примеру Англии создать Компанию – Земледельческую, Мануфактурную и Торговую. Новую Российскую Восточную Индию.

– Очень интересно, – сказал вдруг пораженный Нессельрод.

– И тогда европейские народы устремятся наперерыв к Мингрелии и Имеретии, и Россия предложит им те колониальные произведения, которых они ищут на другом полушарии.

Стало тихо. Руководитель сидел серой мышкой. Он выпячивал грудь. Вот уже она предлагает, Россия, свои товары, эти мануфактуры, эти разные… хлопки. И тогда сам герцог Веллингтон, может быть…

– А скажите, пожалуйста, – спросил он не без робости, – не повлияет ли это на наши дружеские… пока, – он посмотрел скорбно, – отношения с Лондоном?

– О-о, – успокоил его коллежский советник, – это будет мирное торговое соперничество, не более.

Акварельки висели. Во всем мире был мир. Не было воинственного духа. Было мирное соперничество, очень вежливое, Россия получала значение, чёрт возьми, – Англии! И он скажет герцогу Веллингтону: мирное развитие наших колоний… Боже! Как это не бросалось ранее в глаза: Закавказье – это ведь колония!

Акварельки висели на своих местах, зеленые марины привлекли внимание руководителя.

Да, но это очень… громоздко… пустынно. Это, правда, не война, но это тоже, может быть, отчасти… brouhaha… Льдинки, льдинки и… белые медведи. И с чего здесь начать? Это, вероятно, нужно отправить министру финансов, этот синий пакет. И потом – все-таки Паскевич. В самом деле, как же здесь Паcкевич?

Руководитель остановился глазами на итальянском музыканте, надувшем щеки. Щеки готовы были лопнуть. Картина слегка облупилась.

– Вы говорили, – спросил осторожно Нессельрод, – с Иваном Федоровичем?

Коллежский советник и глазом не моргнул.

– С общими начертаниями проекта Иван Федорович знаком.

С общими начертаниями – это означало, как говорил Сашка: напредки ничего-с.

Ага! Так вот он какой, этот свойственник! Это положительно приятный человек. И теперь мимо Паскевича, от имени министерства, можно сунуть императору проект. Превосходная мысль! Проекты в моде… Но не начнется ли все-таки возня с Паскевичем? И где доказательства… гарантии… этого меморандума? И тут Нессельрод по привычке взглянул вопросительно на Родофиникина. Грек был немного обижен.

С неимоверной живостью он пожал руку Грибоедову.

– Какой талант, любезнейший Александр Сергеевич! Я всегда, всегда говорил дорогому нашему графу.

И руководитель подтвердил кивком: говорил.

И Грибоедов сказал холодно, обращаясь к Нессельроду:

– В проекте своем я старался везде держаться образа мыслей почтеннейшего Константина Константиновича. И все, что он скажет, приму с покорностью и удовольствием: опытность его велика, а моя часто недостаточна.

– Ах, нет, ах, нет, Александр Сергеевич, – живо качал головой Родофиникин, – это все вы, самостоятельно, я здесь ни при чем.

– Когда Иван Федорович узнал, что вы больны, ваше превосходительство, он сказал: Родофиникин болен европейской горячкой, а азиатская болезнь ему впрок. Но болезнь ваша помешала мне ранее…

Не следовало забывать: он был свойственник Паскевича.

Руководитель улыбнулся, Константин Константинович пустил басом:

– Хе-хе-хе…

Старший потер ручки. Приятный разговор – ни передвижения войск, ни осложнений с кабинетами, ни депеш, проект преобразования интересный, как чтение романа, и вовсе не требующий немедленных действий.

Хотя он слишком громоздок, этот проект. Нужно вообще все это поручить… Может быть, создать комиссию? Племянник жены ходит без дела, ему следовало бы поручить создать этакую комиссию, со штатом. Это очень прилично. Жена вчера потребовала место секретаря, но племянник – шут, игрок, комиссия – другое дело.

– Господа, прошу в зал.

Родофиникин положил синий сверток в свой портфель.

16

Бал. Усатая Нессельродиха. Плоды на серебре. Приезжий иностранец-виртуоз, который отличается необыкновенной быстротой исполнения. Посланники – французский, немецкий, сардинский – рукоплещущие. Их разнообразные, то живые и любезные, то сдержанные жены.

Стол для карт в соседней комнате.

«Молодой человек, не отказывайтесь от карт: вы готовите себе печальную старость».

Он и не отказывался, играл.

И равнодушная, в углу, молчаливая тень – доктор Макниль. Синевыбритый, получивший приглашение как иностранец.

Экстерриториальная колония поднимает в бокалах портвейн, мадеру, Германию, Испанию.

Все пьют здоровье вице-канцлера.

Что такое вице-канцлер?

Каковы его обязанности?

Но вице-канцлер как рыба в воде с иностранными послами. Это не Франция, не Германия и не Сардиния, это все знакомые, которые пьют его здоровье. Это знакомые со своими женами.

Он сейчас скажет шутливую речь, и Франция, Германия, Сардиния раскроют рты и будут ему хлопать. Он умеет шутить, карлик, Карл Васильевич, граф, вице-канцлер, любезный русский.

Раскоряка грек сидит скромный, его не видно. Французская дама рядом с ним скучает.

Он только пускает иногда басом, и то крайне тихо:

– Хе-хе…

Меморандумы, депеши и проекты лежат в портфелях.

Только после стола французский посол расскажет анекдот и незаметно перейдет к туркам.

Дамы оживятся, образуют свой капризный кружок, с секретами, и будут шутливо грозить дипломатам.

Потом все затихнет. Дипломаты уведут на ночное заклание своих то живых и любезных, то сдержанных жен.

Последним уйдет незаметный лекарь, имевший интересную беседу с вице-канцлером по поводу ост-индских интересов.

Только ночью, близоруко натолкнувшись на исписанный мелом карточный стол, карлик вспомнит, что он член секретного комитета, и вспомнит, что ему надлежит иметь там завтра мнение:

1) что предполагалось;

2) что есть;

3) что ныне хорошо;

4) что оставить нельзя.

Предполагалось, что он знает, что есть и что ныне хорошо. Сила его была в том, что он и понятия об этом не имел.

Ныне хорошо заснуть и не слушать жены.

Ночью карлик проснется и вспомнит о странном проекте необыкновенного коллежского советника.

От этого проекта останется сахарный тростник, le roseau pensant, да какое-то предостережение английского лекаря, да туманное помышление о герцоге Веллингтоне и генерале Паскевиче, которого было бы недурно…

– Что – недурно?

Что такое вице-канцлер, каковы его обязанности?

Он повернется на другой бок и с тоской увидит крепкий нос жены.

И уснет.

Это предполагалось. Это есть. Это ныне хорошо.

17

Сашка спал в грузинском чекмене на диване. Грибоедов зажег все свечи, стащил его за ноги. Он поглядел в бессмысленные глаза, расхохотался и вдруг обнял его.

– Сашка, друг! – Он тормошил его, щекотал. Потом сказал: – Пляши, франт-собака!

Сашка стоял и качался.

– Пляши, говорят тебе!

Тогда Сашка сделал ручкой, потоптался на месте, покружился разок и проснулся.

– Зови из соседнего нумера английского доктора.

Когда лекарь пришел, на столе были уставлены в ряд бутылки и Сашка в грузинском чекмене, снять который Грибоедов ему не позволил, хлопотал с салфеткою в руках. Ему помогал нумерной.

– Значит, вы говорите, что Алаяр-Хан меня растерзает, – говорил Грибоедов.

Англичанин пожимал плечами.

– Выпьем за здоровье этого любезного хана, – чокнулся с ним Грибоедов.

Доктор хохотал, щелкал пальцами, пил и наблюдал человека в очках без всякого стеснения.

– Так вы говорите, что Мальта на Средиземном море против англичан – хороший проект покойного императора Павла?

Англичанин и на это мотнул головой.

– Выпьем за упокой души императора Павла.

Ну что ж, англичанин выпил за покойного императора.

– Как поживает мой друг Самсон-хан?

Доктор пожал плечами и посмотрел на Сашку в длинном чекмене.

– Благодарю вас. Кажется, хорошо. Впрочем, не знаю.

Выпили за здоровье Самсона.

Пили необыкновенно быстро, ночь была на исходе.

– А теперь, любезнейший доктор, выпьем за вашу Ост-Индию. Как вы думаете, другой Ост-Индии быть не может?

Доктор поставил стакан на стол.

– Я слишком много пил, мой друг! Я уже оценил ваше гостеприимство.

Он встал и пошел вон из нумера.

– Сашка, пляши!.. (Золотой нумерному. – Ты, голубчик, мне более не нужен.) Сашка, чёрт, франт-собака, пляши!

18

И постепенно, пьяный, с торчащими по вискам волосами, в холодной постели, он начал понимать, кому следует молиться.

Следовало молиться кавказской девочке с тяжелыми глазами, которая сидела на Кавказе и тоже, верно, думала теперь о нем.

Она не думала о нем – она понимала его, она была еще девочка.

Не было Леночки Булгариной, приснилась Катя Телешова – в огромном театре, который должен был рукоплескать ему, автору, и рукоплескал Ацису.

Измен не было, он не предавал Ермолова, не обходил Паскевича. Он был прям, добр, прямой ребенок.

Он просил прощения за промахи, за свою косую жизнь, за то, что он ловчится, и черное платье сидит на нем ловко, и он подчиняется платью.

Еще за холод к ней, странную боязнь.

Прощения за то, что он отклонился от первоначального детства.

И за свои преступления.

Он не может прийти к ней как первый встречный, пусть она даст ему угол.

Все, что он нынче делает, все забудется. Пусть она утешит его, скажет, что это правда.

Останется земля, с которой он помирится. Опять начнется детство, пускай оно называется старостью.

Будет его страна, вторая родина, труды.

Смолоду бито много, граблено.

Под старость нужно душу спасать.

19

Он сидел у Кати, и Катя вздыхала. Так она откровенно вздыхала всей грудью, что не понять ее – значило быть попросту глупцом.

Грибоедов сидел вежливый и ничего не понимал.

– Знаете, Катерина Александровна, у вас очень развилась за последнее время элевация[159].

Катя бросила вздыхать. Она все-таки была актерка и улыбнулась Грибоедову как критику.

– Вы находите?

– Да, вы решительно теперь приближаетесь к Истоминой. Еще совсем немножко – и, пожалуй, вы будете не хуже ее. В пируэтах.

Все это медленно, голосом знатока.

– Вы находите?

Очень протяжно, уныло и уже без улыбки.

И Катя вздохнула.

– Вы теперь ее не узнали бы. Истомина бедная… Она постарела… – И Катя взяла рукой на пол-аршина от бедер: – Растолстела.

– Да, да, – вежливо согласился Грибоедов, – но элевация у нее прямо непостижима. Пушкин прав: «Летит, как пух от уст Эола…»[160]

– Сейчас-то, конечно, уж она не летит, но, правда, была страсть мила, я не отрицаю, конечно.

Катя говорила с достоинством. Грибоедов кивнул.

– Но что в ней нехорошо – так это старые замашки от этого дупеля, Дидло[161]. Прямо так и чувствуется, что вот стоит за кулисами Дидло и хлопает: раз-два-три.

Но ведь и Катя училась у Дидло.

– Ах, нет, ах, нет! – сказала она. – Вот уж, Александр Сергеевич, никогда не соглашусь. Я знаю, что теперь многие его бранят, и правда, если ученица бесталанна, так ужасть как это отзывается, но всегда скажу: хорошая школа.

 

Молчание.

– Нынче у нас Новицкая очень выдвигается. – Катя шла на мир и шепнула: – Государь…

– А отчего бы вам, Катерина Александровна, не испробовать себя в комедии? – спросил Грибоедов.

Катя раскрыла рот.

– А зачем мне комедия далась? – спросила она, удивленная.

– Ну, знаете, однако же, – сказал уклончиво Грибоедов, – ведь надоест все плясать. В комедии роли разнообразнее.

– Что ж я, старуха, что плясать больше не могу?

Две слезы.

Она их просто вытерла платочком. Потом подумала и посмотрела на Грибоедова. Он был серьезен и внимателен.

– Я подумаю, – сказала Катя, – может быть, в самом деле, вы правы. Нужно и в комедии попробовать.

Она спрятала платочек.

– Ужасть, ужасть, вы стали нелюбезны. Ах, не узнаю я вас, Александр, Саша.

– Я очень стал стар, Катерина Александровна.

Поцелуй в руку, самый отдаленный.

– Но хотите пройтиться, теперь народное гулянье, может быть забавно?

– Я занята, – сказала Катя, – но, пожалуй, пожалуй, я пройдусь. Немного запоздаю.

20

На Адмиралтейском бульваре вырос в несколько дней шаткий дощатый город. Стояли большие балаганы, между ними – новые улицы, в переулках пар шел от кухмистерских и кондитерских лотков, вдали кричали зазывалы – маленькие балаганы отбивали зрителей у больших. Город еще рос, спешно вколачивались гвозди, мелькали в грязи белые доски, достраивались лавчонки.

По этим дощатым улицам и переулкам медленно, с праздничной опаской, гуляло простонародье в новых сапогах. К вечеру новые бутылочные сапоги размякали и спускались, а они все ходили, жевали струки[162] с недвижными лицами, степенные.

Вечером тут же, в трактирах, они отогревались водкой и, смотря друг на друга, нехотя, словно по обязанности, орали песни под пестрыми изображениями: медвежьей охоты с красным выстрелом, турецкой ночи с зеленой луной.

Грибоедов с Катей стояли у большого балагана. Катю толкали, и она необычайно метко отбояривалась локотками, но было холодно, и она несколько раз уже говорила жалобно:

– Alexandre…

Но и она была заинтересована.

Дело было в том, что, как только они подошли к балагану, высунулся из-за занавесок огромный красный кулак и помаячил некоторое время. Человека не было видно.

В толпе сказали почтительно:

– Раппо…

То, что был виден только один кулак и этот кулак называли по фамилии, остановило Грибоедова с Катей. Высунулся второй кулак, и первый спрятался. Потом появился опять, с железною палкою. Руки завязали палку в узел, бросили железный ком на помост и скрылись. Занавеси раздвинулись, и вместо Раппо выскочил дед с льняной бородой в высокой шляпе с подхватом.

Дед снял шляпу, обернул ее, показал донышком и спросил:

– В шляпе ничего нет?

Добровольцы крикнули «ничего». В самом деле, в шляпе ничего не было.

– Ну так погодите, – сказал дед, поставил шляпу на перила и пошел за занавески.

Грибоедов с Катей смотрели на шляпу. Шляпа была высокая, поярковая[163].

Прошло минут пять.

– И очень просто, – говорит купец, – а потом вынет золотые часы с цепочкой.

Один молодец взобрался на перила и потряс шляпу, подвергаясь случайности свалиться. Шляпа была пустая.

Катя уже не просилась у Грибоедова уйти, а смотрела как прикованная на шляпу. Так она в театре ждала своего выхода.

Прошло четверть часа, деда не было.

Катя мерзла и ежилась, она опять попросила:

– Alexandre…

Любопытные проталкивались поближе. Шляпа стояком стояла на перилах.

Минут еще через пять вышел дед. В руках у него ничего не было. Он взял шляпу, осмотрел донышко, потом покрышку. Была тишина. Купец отер пот со лба.

Дед показал шляпу толпе:

– Ничего нет в шляпе?

– Ничего, – все ответили дружно.

Дед заглянул в шляпу.

– Иии… – кто-то подавился нетерпением.

Дед поглядел в донышко и спокойно сказал:

– А и всамделе ничего нет.

Высунул язык, посмотрел на всех мальчишескими глазами, поклонился и попятился к занавескам.

Тогда поднялся хохот, равного которому Грибоедов никогда не слышал в комедии.

Старичок мотал головой, молодец стоял с разинутым ртом, из которого ровно несся гром:

– Хы-ы-ы…

Катя смеялась. Грибоедов вдруг почувствовал, как глупый хохот засел у него в горле:

– Хы-ы-ы…

– Омманул!.. – пищал старичок и задыхался.

Но толпу тотчас отмело от балагана. Был какой-то конфуз. Купец говорил тихо, идя от балагана:

– Тальянские фокусники, те всегда вынимают часы с цепочкой. Это очень трудно.

Вокруг качелей толпа была особенно густа. Развевающиеся юбки и равнодушный женский визг вызывали смех.

Под качелями установил свой канат итальянец Кьярини, перенесший сюда свой снаряд из Большого театра. Каждые полчаса он ходил по канату, и мальчишки жадно ждали, когда уж он сорвется и полетит.

Толпа стояла и на Невском проспекте. Грибоедов с Катей взобрались на качели, завертелись в колесе, и Катя с огорчением посмотрела на свои ноги. Они были в желтой глине. Платье ее раздулось, и внизу захохотали. Она рассердилась на Грибоедова.

– Александр, – сказала она строго, – этого никто нынче не делает, посмотрите: никого нет.

У человеческих слов всегда странный смысл, – про тысячную толпу можно сказать: никого нет. Действительно никого не было. Людей высшего сословия грязь пугала, потому что они называли ее грязью, простонародье называло ее сыростью. Карет не было видно.

Грибоедов поддерживал Катю не хуже гостинодворского молодца и тоже был недоволен.

Над Катей смеялись, как над своей, простонародье знало: как ни вертись, женщина останется женщиной, и у актерки развеваются юбки так же, как у горничной девушки.

Но его они просто изучали, наблюдали. Равнодушие их взглядов смущало Грибоедова. Он был для них просто шут гороховый, в своем плаще и шляпе, на качелях.

Одежда! Она не случайна.

Но ведь как бы он выглядел в народном платье, с сапогами-бутылками. Впрочем, какое же это народное платье? Поврежденное немцами и барами, с уродливыми складочками. Армяки суздальцев и ростовцев не в пример благороднее и, скорее всего, напоминают боярские охабни[164]. Попробуй наряди в армяк[165]… Нессельрода.

Русское платье было проклятой загвоздкой. Всего лучше грузинский чекмень.

– Катенька, Катя! – сказал Грибоедов с нежностью и поцеловал Катю.

– Боже! Лучше места не нашли целоваться! – Катя сгорела со стыда и радости, как невеста сидельца[166].

Качели шли все быстрее.

– Александр! Александр! – позвал отчаянный голос сверху.

Грибоедов выгнул голову кверху, но увидеть никого не мог. Голос был Фаддея.

Фаддей был готов выпрыгнуть из своей люльки и простирал к нему вниз руки, напружившись.

– Вывалишься, Фаддей! – крикнул серьезно Грибоедов.

Фаддей уже был под ними.

– Наблюдаю нравы, – булькнул Фаддей где-то в воздухе.

Стало необыкновенно приятно, что Фаддей здесь и Катя…

– Катя, дурочка, – говорил он и гладил ее руку.

Лучше женщины, право, не отыскать. Простая, и молодая, и разнообразная, даже штучки от театральной школы его умиляли. А изменяла она… по доброте.

Все же ему стало неприятно, и он отнял руку от Кати.

Потом они гуляли.

Вдруг кто-то крикнул: «Караул!» – и толпа завернулась воронкой внутрь; у маленького человека из крепко стиснутой руки выбивали кошелек, и тотчас, как по команде, на примятую в картузе голову опустились три или четыре кулака.

Воришку держал за шиворот квартальный и устало толкал его тесаком в спину. Грибоедов забыл о Кате и Фаддее.

Он проталкивался, и люди с раскрытыми ртами молча давали ему дорогу.

Так он очутился в самой воронке.

Двое сидельцев молотили, молча и раскрасневшись, воришку по голове, а он, тоже молча, как бы нарочно, оседал в грязь, и осел бы совсем, если б его не держал за шивороток квартальный. Квартальный держал его правой рукой, а левой редко бил тесаком по спине.

Низ воришкина лица был в красной слякоти, воришка без всякого выражения опускался в грязь.

– Руки прочь, – сказал тихо Грибоедов.

Сидельцы в это время опускали кулаки.

– Руки прочь, дураки! – сказал Грибоедов с особенным спокойствием, которое всегда чувствовал на улице, в толпе.

Сидельцы на него поглядели искоса. Кулаки их опустились.

Тогда Грибоедов, не торопясь, полез в карман и вынул пистолет. Тонкое длинное дуло поднял он вверх.

Вся толпа заворошилась и подалась, послышался женский визг, не то с качелей, не то из толпы.

– Ты, болван, тесак отставь! – сказал радостно Грибоедов квартальному.

Квартальный уже давно отставил тесак и отдавал левой рукой ему честь.

– Веди, – сказал Грибоедов.

Толпа молчала. Теперь она смотрела неподвижно, не смущаясь, на Грибоедова. Она раздалась, кольцо стало шире, но квартальному с воришкой податься было некуда.

Как обычно, решали те, кто стоял в безопасности, в задних рядах.

– Этот откуда выскочил? – женским голосом прокричал оттуда хлипкий молодец.

– Барин куражатся, – сказал ядовитый старичок, приказная строка[167].

И снова кольцо стало у́же вокруг Грибоедова и квартального. Воришка поматывался.

Грибоедов знал: сейчас крикнет кто-нибудь сзади: «бей». Тогда начнется.

Он ничего не говорил, ждал. Тут была десятая минуты, он не хотел действовать раньше. Все решалось не в кабинетах с акварельками, а в жидкой грязи, на бульваре.

Вдруг он медленно направил дуло на одного сидельца.

– Взять, – сказал он квартальному, – двоих, что били.

И сиделец медленно подался назад. Он постоял в кольце и вдруг юркнул в толпу. Люди молчали.

– Держи его! – закричал вдруг старичок приказный. – Он бил!

– Держи! – кричала толпа.

Сидельца схватили, поволокли; он шел покорно, слегка упираясь.

Грибоедов спрятал пистолет в карман. Квартальный вел, крепко держа за шивороток, повисшего воришку. Перед ним шли понуро двое сидельцев. Толпа давала им дорогу.

– Первого понапрасну, – сказал, протискиваясь к Грибоедову, седой старичок, приказная строка, – могу свидетельствовать, ваше сиятельство, один бил, один не бил. Нужно записать.

Грибоедов посмотрел на него не понимая.

Когда он прошел сквозь толпу, как источенный нож сквозь черный хлеб, на углу стоял бледный Фаддей и поддерживал Катю. Катя увидела его и вдруг заплакала громко в платочек. Фаддей звал извозчика. Он был весь потный, и его губы дрожали.

Грибоедов посмотрел внимательно на Катю и сказал Фаддею тихо:

– Отвези ее домой. Успокой. Мне нужно переобуться.

Сапоги его были до колен в желтой густой глине.

153Чекме́нь – восточная верхняя мужская одежда.
154Немного идеолог (фр.).
155Маре́на – растение, из корней которого добывается красная краска (крапп).
156Кошени́ль – общее название нескольких видов насекомых, из которых добывается красная краска (кармин).
157Паска́ль Блез (1623–1662) – французский математик, физик и философ.
158Мыслящий тростник (фр.).
159Элева́ция – легкость в танце, способность к парению.
160«…летит, как пух от уст Эола…» – Строка из романа «Евгений Онегин» А. С. Пушкина.
161Дидло́ Шарль Луи (1767–1837) – балетмейстер, танцовщик и педагог.
162Стру́ки – стручки нелущеного горошка.
163Поя́рковая шляпа – мужской головной убор из шерсти, состриженной с молодой овцы – ярки.
164Боярские о́хабни – верхняя одежда из дорогой ткани, с длинными рукавами и высоким стоячим меховым воротником.
165Армя́к – верхняя долгополая одежда из грубой шерстяной ткани.
166Сиде́лец – наемный продавец в лавке.
167Прика́зная строка́ – канцелярский служитель.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru