bannerbannerbanner
Нигилист-невидимка

Юрий Гаврюченков
Нигилист-невидимка

12. Тайное общество в тайном обществе

Так Савинков попал в подпольную ячейку «Бесы», вдохновительницей которой была графиня Морозова-Высоцкая, а смыслом существования – поддержание жизнедеятельности головы казнённого в 1881 году ведущего технического специалиста «Народной воли» Кибальчича.

– За успешную акцию против Александра Второго суд приговорил нас к повешению: Софью Львовну Перовскую, Тимофея Михайлова, несчастного Рысакова, меня и Андрея Ивановича Желябова.

Воздух, поступающий из баллона, заменял Кибальчичу лёгкие. Физиологически не нуждающийся в движениях грудной клетки голосовой аппарат мог производить фразы бесконечной длины. Голова всё же делала паузы, чтобы слушатель не впал в транс, а иногда из заботы о произведении ораторского эффекта.

– Вечером накануне казни пять православных священников прибыли в Дом предварительного заключения, чтобы напутствовать нас. Как было спланировано, отец Паисий передал мне пилюлю, которую аптекарь Шульберг изготовил по старинному итальянскому рецепту на основе вытяжки из редких трав. Сочетание ядов должно было приостановить во мне жизненные процессы. Доза была рассчитана так, чтобы я не потерял сознание до выхода из тюрьмы, но и не остался во здравии на эшафоте. Кроме Михайлова, остальные мои товарищи принимать снадобье отказались: Рысаков из страха, Софья Львовна не рассчитывала перенести его действие, а Желябов хотел принять мученическую смерть и стать сакральной жертвой, необходимой для поддержания у народа воли к сопротивлению, ибо сам напросился на участие в судебном процессе в качестве обвиняемого, когда узнал, что на скамье оказался его ученик Коля Рысаков после очной ставки с последним. Желябов был прав: лучшая плата за фанатизм – это виселица, но я хотел оставаться полезным общему делу и у меня имелось много инженерных идей, способных осчастливить человечество. Кроме того, мне претило сдаваться режиму, я хотел оставить систему с носом. Моё появление на люди после казни живым и в добром здравии должно было посадить в калошу фон Плеве, Муравьёва и всех охранителей помельче, а известие о том, что прежние методы физического уничтожения больше не действуют, что революционеры бессмертны и революция победит, могло произвести такой сильный эффект, который заставит правительство пойти на серьёзные уступки, а то и пошатнёт престол. Я решил рискнуть. Третьего апреля в шесть часов утра нас разбудили, подали чаю, и я проглотил пилюлю.

Чтобы Савинков мог привыкнуть, его оставили в подвале tete-a-tete с Кибальчичем. Савинков уселся напротив и стал слушать. Размеренная, обстоятельная речь, невозмутимый и даже кроткий взор головы примирял его с необыкновенным обстоятельством, что с ним говорил какой-то медицинский препарат. Уже не совсем человек, который в то же время является легендарным участником самого успешного в российской истории террористического акта. Казнённый, считающийся давно мёртвым, но каким-то чудом выживший. Секрет этого чуда вот-вот должен был открыться Савинкову. Он весь обратился в слух.

– Под присмотром тюремной охраны мы полностью переоделись в арестантское зимнее платье. Как только оканчивалось облачение, нас по очереди выводили во двор Дома предварительного заключения и возводили на позорные колесницы, чтобы отвезти к месту казни. Палач Фролов с подручными, прибывший в тюрьму сразу после священников и проведший ночь в приготовлениях, надевал на нас особую сбрую, изготовленную специально для поругания. Ремнями нас крепили к скамье за туловище, за ноги, руки связывали за спиной, а на шею вешали табличку, повапленную гробовой краской, с белой надписью «ЦАРЕУБИЙЦА». Руки тоже вязали к сиденью, не пристёгивали только голову. Не встать, ни упасть, что бы ни случилось. На высоте двух саженей мы торчали на погляд публики по ходу следования повозок. Наконец, ворота тюрьма раскрылись, и огромные чёрные колесницы выехали на Шпалерную. Публика собиралась для нашего эскорта ещё та. Нигде в Санкт-Петербурге я не встречал такого скопища гнусного отребья. То ли я не там ходил или все эти самые страшные нищие, которых только и можно видеть в единичных экземплярах на Сенной площади, да на папертях, вдруг разом вылезли из щелей Таировско-го переулка и клоаки Вяземской лавры, ибо в обычное время на улицах подобных выродков не появляется. Это были грязные, простоволосые, всклокоченные голодранцы, некоторые босые, несмотря на холод, пьяные почти все. Они свистели, улюлюкали, кривлялись и приплясывали, словно стая диких обезьян. Их оживление было понятно – то было предвкушение барыша: все они несли на руках, на плечах и на спинах табуретки, лестницы и скамьи, вероятно, украденные где-то и предназначенные для подставок тем желающим поглазеть на наше повешение, которым не нашлось места впереди толпы, и они готовы будут заплатить за возвышение в задних рядах.

Часов около десяти наша процессия по Николаевской улице достигла конца пути. Семёновский плац был оцеплен войсками. Стоял холодный ясный апрельский день, сверкало весеннее солнце. В дороге Желябов и Рысаков приуныли, лицо Софьи Львовны слегка зарумянилось от нервозности, предвкушение смерти будоражило её чувства, лишь Михайлов проявлял заметную приподнятость – он раскланивался скопившимся по обеим сторонам улиц массам, кричал им что-то неразборчивое. Как и я, Тимофей надеялся отлежаться в гробу и отчаянно бравировал, не пугаясь исхода в небытие.

Мы въехали на плац по коридору охраны конных жандармов и казаков. Возле эшафота стояла пехота Измайловского полка. С высоты колесницы было видно, что вся площадь Семёновского плаца запружена зрителями, сошедшимися увидеть своими глазами, как казнят цареубийц, и ощутить сопричастность к делу высшей справедливости. Это было второй после убийства царя победой – дать народу удостовериться в исполнении наказания, чтобы потом предстать перед ними живыми и невредимыми, поправ саму Смерть как высшую из всех возможных мер устрашения. На нас смотрели тысячи глаз, и это было прекрасно!

Колесницы наши остановились между эшафотом и трибуной с местами для высших лиц судебного и полицейского ведомства. Позже мне рассказали, что там разместились аккредитованные сотрудники русских и иностранных газет, военный агент итальянского посольства и некоторые другие члены дипломатических миссий. Толпа заколыхалась и загудела, узрев государственных преступников. Нас отвязали и свели с повозок к телегам, на которых стояли приготовленные для нас пять чёрных гробов, а затем подняли по крутой лестнице на эшафот. Высокий чёрный помост с перилами был оснащён справа двумя столбами с поперечной перекладиной – виселицей, на которой болтались под ветром пять верёвок с петлями, а напротив лестницы – тремя позорными столбами, к ним сразу подвели и приковали Желябова, Перовскую и Михайлова. Я обратил внимание, что Тимофей сделался, противу своего возбуждения в начале пути, апатичен, ступал как Каменный гость, а лицо его застыло. Средство оказывало действие. Я вдруг стал спокоен. Шум толпы отдалился от меня. Слышался стук крови в ушах и мои шаги, будто единственным проводником звука сделались кости ног. Я погрузился в самосозерцание и уже плохо помню, что происходило дальше. Обер-секретарь Попов зачитал краткий приговор. Забили барабаны. Я воспринимал происходящее словно из-под воды. На помост взошли священники, мне дали поцеловать крест, и я машинально выполнил ритуал, хотя не испытывал ни малейшего сомнения в отсутствии загробной жизни, которая мне не грозит.

– Вы атеист! – ужаснулся Савинков.

– Именно так, – подтвердила голова. – Бога нет. Смерть не есть начало увлекательного путешествия, а конец всему. Моё существование – лучшее тому доказательство.

Поражённый Савинков не знал, что ответить. Оставшийся один на один с головой цареубийцы в полумраке огромной норы под прикрытием земляной толщи, он оказался в полной власти невидимых пут Кибальчича.

– На нас надели саваны. Накинули башлыки, чтобы люди не пугались искажённых агонией лиц висельников. Когда мне на лицо упал мешок, я перестал воспринимать вообще что-либо. Меня куда-то подтолкнули и втащили на возвышение. Вероятно, это была скамья под петлёй. Саму петлю, как её затягивали, как я мог её чувствовать, я не помню.

Помню оглушительный хруст в ушах, боль, вспышку и темноту во гробе.

Голова помолчала с открытым ртом. Из пасти, чуть шипя, вырывался воздух.

– Меня откопали товарищи ночью на Преображенском кладбище. Могилы не охранялись. У меня оказалась сломана шея. Тимофей Михайлов задохнулся в петле, он был крупный человек и ему требовалась большая доза снадобья. Остальные были мертвы по естественным причинам. Царский режим победил. Все, кто видел нашу смерть, не встретили нас живыми.

– Когда-нибудь это место расчистят, – горячо сказал Савинков. – Позорные постройки снесут, а на их месте выстроят какой-нибудь балаган.

– Детский театр, – цинично пошутил Кибальчич, но осовестился. – Простите за юмор висельника.

– Ничего-ничего. Едва ли такое кому придёт в голову, – Савинков спохватился и от смущения поперхнулся. – А что было дальше?

– У меня был запасной план и имелось всё приготовленное на этот случай. Ещё в медицинском институте я много раздумывал о поддержании жизни отделённой от тела головы и спроектировал установку, которая будет способна производить это действие. С Андреем Ивановичем Штольцем и другими техниками «Народной воли» мы собрали приборноаппаратный комплекс и опробовали различные питательные вещества на кошках, собаках и, под конец, на чухонцах как наиболее близким к человеческому существу биологических образцах. Полли… Аполлинария Львовна снабжала мою работу от своих щедрот, равно как прочую революционную деятельность. Установка хранилась на даче. С золотыми руками Штольца привести её в действие было возможно в кратчайший срок, и когда моё практически бездыханное тело было доставлено с Преображенского кладбища, волей Центрального Комитета было решено довести дело попрания государственной казни до конца. Я очнулся на стеклянной доске, здесь, в подвале, под напряжённым вниманием верхушки партии. Штольц подал из баллона воздух в голосовой аппарат, и я издал крик боли.

 

13. Фаворитка Ада

Савинков учился премудростям санитарного дела, как медбрат на курсах обучается уходу за больным – непосредственно в палате, с уткой в руках.

– Это ректальный термометр Реомюра, который надлежит помещать голове Николая Ивановича в ноздрю, – объяснял Воглев, у аппаратов оказавшийся сноровистым и смекалистым, будто заглубление под землю освобождало его от необходимости преодолевать сопротивление враждебной среды.

Наблюдая за ним, Савинков пришёл к выводу, что настоящими руками «Бесов» был именно троглодит, а не Андрей Иванович Штольц, чей технический гений хвалили более из уважения к покойному.

– Справился Юсси, справитесь и вы, – обнадёжила графиня. – Мы же с Марьей справляемся.

И Савинков поверил ей, тем более что ничего хитроумного в первые дни не требовалось. Для обслуживания головы надо было обладать педантичностью и небрезгливостью. Утром чистой тряпкой стереть с доски натёкшие выделения. Проверить показания термометра и записать в журнал. Также проверить и записать, напротив каких цифр располагаются стрелки вольтметра и амперметра, мечется ли стрелка осциллографа. Если стрелка осциллографа неподвижна, сообщить об этом Воглеву или Юсси. Проверить давление в баллоне, подав воздух в трахею, и расспросить о самочувствии Николая Ивановича. Если давление воздуха ослабло до неслышимости голоса, сменить баллон на полный, а пустой подсоединить к штуцеру компрессора и включить компрессор. Время зарядки баллона – пятнадцать минут. По истечении времени компрессор выключить, баллон отсоединить и подключить манометр, чтобы давление в нём не превышало нормы, а если превышает, стравить. Проверить зарядку аккумуляторов резервного питания и уровень электролита. Все контрольные цифры были крупно записаны на обложке журнала наблюдений, чтобы даже Марья могла в них разобраться.

Принцип действия машины, работающей от привода паровика, растолковывала голова Кибальчича, обладающего природной кротостью и рассудительностью, а также приобретённым на подставке долготерпением. В ажурной конструкции с тонкими бронзовыми трубками, полуведёрной стеклянной ёмкостью и двумя стальными банками диафрагменных насосов циркулировал к голове насыщенный воздухом раствор и откачивался отработанный. Шипящий мехами и постукивающий клапанами аэратор в углу обогащал питательный раствор кислородом. Без кислорода жизнь оказалась невозможна, и это стало для молодого юриста откровением. Ранее он считал, что жизнь невозможна только без денег.

– Минеральные лёгкие и питательный раствор для них были самым значимым моим изобретением, – похвастался Кибальчич. – В прежней, несовершенной версии аппарата требовалась человеческая кровь, которая прогонялась через свиные лёгкие, где венозная кровь обогащалась кислородом и превращалась в светлую артериальную, которую закачивали в препарат. Товарищи тогда намучались. Если с поставкой свежих свиных лёгких не возникало затруднений, обновление каждую неделю четырёх литров человеческой крови явилось большой проблемой. Повезло, что механизм был давно спроектирован и требовал только воплощения в металле и пористом камне.

Чем сложнее выглядел комплекс жизнеобеспечения, тем, будучи налаженным, проще он был в эксплуатации. Савинков быстро учился. Молодому здравомыслящему человеку нетрудно было понять принцип действия аппаратов. Узнал он от товарищей по ячейке и многое другое, чего на ум не могло придти в принципе. Что мыши боятся металлического стука, выдохов машины и в подвале не водятся. Что бороду и усы брить нет никакой возможности, а удобнее периодически подстригать. Это комфортнее самому Николаю Ивановичу – с волосами на лице голова чувствует себя защищённее. Что если подать из голосового баллона слишком большой напор, голова нечленораздельно шипит, а если давление воздуха низкое, слюна натекает на голосовые связки и раздаётся зловещий клёкот. Подпольная работа требовала упорства и терпения. Савинков на своей шкуре начинал понимать, отчего на даче все смурные и озабоченные.

Без Ежова, его искромётных циничных шуток, сделалось пресно, скучно, тоскливо. Многочасовое пребывание в подвале было подобно заточению в трюме и высасывало жизнь. Но как трюмный матрос может высунуться из люка, чтобы посмотреть на солнце и глотнуть свежего воздуха, так и подпольщик мог насладиться дачными радостями. По утрам Савинков ходил на Среднее озеро, дабы окунуться с дикой части берега, подальше от общественных купален. Во второй половине дня там появлялись мужчины распущенных нравов, называющие себя нудистами. Совершенно лишённые стыдливости, они беззастенчиво блистали телесами и лишь ниже пояса были прикрыты кальсонами! Савинков чурался их общества и принимал солнечные ванны после заплыва, как все приличные люди, в трико.

Графиня не гнушалась дежурствами и часто заходила во внеурочное время поухаживать за Николаем Ивановичем. Причесать, протереть влажной губкой лицо, поговорить с носителем старины. Со смертью Штольца наверху от прежних порядков ничего не сохранилось. Чтобы ощутить атмосферу молодости, увядшей графине требовалось спуститься в подземелье, где среди бездушных механизмов ждала на подставке отрезанная голова, реликт минувшей эпохи. Под стать ему была Аполлинария Львовна, женщина волевая и самоотверженная.

– Теперь вы понимаете, почему я не хотела посвящать Ежова в тайны подвальной работы? – призналась однажды графиня. – Он не годится для этого. Его место наверху: быть курьером, а главное – глазами и ушами.

«И языком», – подумал Савинков, но сдержался.

Морозова-Высоцкая договорила после:

– Я приблизила его в девятисотом году. Ежов располагает к себе, он остроумен и услужлив. Кроме того, немало претерпел от имперского антисемитизма, как и его пассия Ада Зальцберг, с которой вам предстоит познакомиться. Никто в нашей ячейке не был против его общества, и мы приняли Вульфа без посвящения.

– По нашей работе в «Союзе борьбы за освобождение рабочего класса» я нахожу его надёжным сотрудником, – не замедлил отрекомендовать приятеля Савинков, давая ему более лестную характеристику, чем та, которую тот в действительности заслуживал.

Графиня одарила его благожелательным взглядом и молвила:

– Вас истинный Бог послал, Борис Викторович. Надо было кого-то ставить в подвал, а некого. О ячейке нашей мало кто знает даже в самой «Народной воле», а из доверенных лиц, когда понадобились их услуги, никого не оказалось рядом: кто арестован, кто в ссылке. В день, когда мы решились ему раскрыться, Ежов привёл вас с рекомендательным письмом от Брешко-Брешковской. Это было самое настоящее знамение. Вы, как человек, стоящий на высоте современного образования, исполненный моральных достоинств и высокой нравственности, более подходите для столь ответственной работы, которую мы лишь от полной безысходности собирались предложить Ежову. Я спустилась посоветоваться с Николаем Ивановичем, и он выбрал вас.

– Кто такая Ада?

– Ураган в юбке, – графиня усмехнулась. – Будучи членом «Союза освобождения рабочего класса», вы могли её знать.

Савинков глубоко задумался, перебирая в памяти имена и лица.

– Не припоминаю, – сказал он наконец. – За время моего вологодского сидения весь «Союз», должно быть, обновился.

– Ада – фаворитка Ежова. Нигилистка. Из его барышень удержалась дольше всех, чтобы оказаться вхожей в наш круг. Она надёжный человек, носит письма из города. Воглев влюблён в неё, но безответно. Только, умоляю, не говорите ему!

– Ваше слово для меня закон, графиня, – поклонился Савинков.

Юсси оживился, и это было так неожиданно, что Савинков обернулся к калитке узнать, какое чудо преобразило флегматичного работника. И, увидев, понял, что в представлении оно едва ли нуждается.

– Хэй! – крестьянская физия финна озарилась обаятельной улыбкой.

Он встал и поклонился. Оказывается, когда Юсси хотел, он мог быть не по-русски галантным.

Невысокая вертлявая барышня юркнула во двор. На ней была сиреневая блузка, юбка чуть ниже колен, шнурованные сапожки. Летняя шляпка с бирюзовой лентой сидела криво и была маловата. Всё, что в барышне не уродилось пышным, оказалось узким, а чего-либо среднего природа не дала. Копна чёрных, мелко вьющихся волос обрамляла подвижное лицо с разномастными чертами – удлинённые миндалевидные глаза, острый нос, крупный рот с тонкими губами, чахоточный румянец на щеках. Трудно было назвать её миловидной. Она была броская, притягательная особым шармом, какой Савинков встречал только в Варшаве и то не у славянских женщин. Резкие, угловатые движения, но живая, подвижная как ртуть. Такая ни секунды не усидит на месте.

Как агитатор она должна была производить яркое впечатление.

– Здравствуй, Юсси, – сказала она на ходу и сразу направилась к Савинкову, смело протянула руку. – Я Ада, а вы – писатель Ропшин, у которого уд с аршин?

«Чёрт знает что», – подумал Савинков, мысленно благодаря Ежова, у которого хватило осторожности назвать беглеца по малоизвестному псевдониму, пусть даже своей пассии.

– Адские у вас шуточки, товарищ Зальцберг, – Савинков смутился, но руку быстро подал и ощутил в ответ смелое, крепкое пожатие. – Зовите меня Борис. И насчёт аршина Ежов…

– Преуменьшил? – Ада захихикала, не выпуская его руки. – А я считала, всё, что о вас говорят, правда.

– Я в некотором роде литератор, но что касается остального…

– Я не нуждаюсь в доказательствах, – нарочито громко сказала Ада, рывком пожала пальцы и выдернула ладонь. – По крайней мере, сейчас.

Савинков изумился, к чему этот афронт, но, заметив идущего от дачи Воглева, сообразил, что представление разыгрывается для другой персоны.

Они сблизились. Воглев ещё более ссутулился. Руки его повисли едва ли не ниже колен. «Сколь же он уродлив», – подумал Савинков, до сей поры считавший себя привыкшим к облику троглодита.

– Доброе утро, Ада, – насупился Воглев, а барышня запрокинула голову и звонко расхохоталась.

– Какой же ты смешной, Антон, в этой нелепой ипостаси бонвивана!

– Чем я нелеп? – произведя над собой заметное усилие, чтобы сдержать рвущиеся на волю чувства, буркнул Воглев.

– Чем? Всем! – с изрядным акцентом воскликнула Ада.

– Графиня ждёт, – не решаясь проявить себя при постороннем, пригласил Воглев. – Идём, я провожу.

Расценив последние слова предназначенными более для своего внимания, Савинков откланялся без элегантности, чтобы попасть в тон пренебрегающей манерами парочке. Подобным образом ему доводилось общаться с мужиками, для пущей схожести не только ругаясь, но и разговаривая бранными словами, как списанный за буйство матрос частного пароходства.

Он отошёл к скамеечке на пригорке, где любил сиживать, закурил папироску. Всё ещё находясь под впечатлением, помотал головой.

«Уд с аршин. Ох уж эти барышни из местечек!» – Савинков набрал побольше дыма и выпустил длинной густой струёй, заставив сбиться с курса мимолётную стаю воробьёв.

Полуприкрыв глаза, глядел на солнце через сосновые лапы. Они покачивались под свежим ветерком, свет мелькал, завораживал. Дачные звуки растворились в шелесте, похожем на шум мелких волн Финского залива в тот час, когда луна стоит высоко, а с Кронштадта начинает задувать бриз.

– Ропшин? – раздался глас. – Так вы Ропшин?

Троглодит умел подкрадываться. Едва ли он делал это нарочно. Вернее было, что природная сила способствовала нижним конечностям передвигать массивное туловище как практически невесомое.

Савинков переместил погасший окурок на подушечку большого пальца, уложил поверх ноготь среднего, щелчком запустил по отлогой дуге за скамейку, небрежно сощурился и процедил:

– Ежов горазд молоть языком. Удивительно, как его держат при организации, полной секретов.

– К главному он не допущен.

– Ропшин – мой псевдоним для некоторых литературных опытов, – счёл нужным объясниться Савинков. – Я приберегал его до поры значительного успеха, но… Почему вы спрашиваете? Слышали о нём? Читали?

– Ежов травил байки, – Воглев смутился, в нём проступило косноязычие.

– Конечно, Ежов. Кому же боле.

– Рассказы, гм… Это были ваши рассказы? – полуутвердительно вопросил троглодит.

– Вероятно, – осторожно сказал Савинков. – И что же в них?

– Ежов не называл вас, – смущаясь, продолжил Воглев. – Говорил о товарище по литературному цеху, молодом талантливом авторе Ропшине, который… которого…

– Не признали.

– Обсудили на литературном сборище… – сбился Воглев, смахнул со лба прядь и пот. – …собрании.

– Осудили другие авторы, – докончил Савинков.

– Ежов говорил более желчно. В своём ключе, – явно сожалея, что затеял разговор, но по привычке резать правду-матку всё-таки поведал Воглев. – Я не знал, что вы Ропшин… Что вы… пока не услышал, как называет вас Ада.

 

– И что же рассказы? Как они вам?

– Я не читал. Только в пересказе Ежова. Очень смешно.

– Смешно… – обронил Савинков, бледнея от гнева. – Вы ещё не слыхивали арии Карузо в исполнении Ежова.

– Рассказы ваши Горький изругал. Но Ежов так забавно говорил…

– Вот поэтому я и скрываю псевдоним. Когда всё отстоится и впечатление публики от первых опытов забудется, он всплывёт, словно я заново его придумал. Но пока ему не время. И не место.

– Вам как литератору виднее, – использовал возможность съехать с неудобной темы Воглев, перевёл дух и заговорил свободней. – Идёмте-ка завтракать. Марья, должно быть, накрыла. Аполлинария Львовна выйдет к столу с минуты на минуту.

– Самое время. Petit dejeuner[6] давно проехал кишки и наступил час полноценного dejeuner. А чем мы обязаны визиту товарища Зальцберг до обеда? – поинтересовался Савинков, пока спускались к дому. – Она не похожа на дачницу, забежавшую к соседке.

– Ада привозит из города письма и передаёт устно разные… – застопорился Воглев. – Разности. То же, что и Ежов, только от других людей. После завтрака Аполлинария Львовна напишет ответ и отправит с Адой. Не почтой же слать.

– Разве долго?

– Почта России проходит через чёрный кабинет, – молвил Воглев, недобро косясь на собеседника, как на провокатора, и намертво замолчал.

«С говорящей головой на подставке неудивительно, что все посвящённые члены ячейки безумны, каждый в своём роде», – подумал беглый ссыльный, и на него снова навалился груз, тяжесть которого не чувствовал целое утро.

– А вот это верно, – поддакнул он, не решаясь тревожить опасливого троглодита. – Времена не меняются, меняются люди.

Обильный русский завтрак, не чета скромному аристократическому перекусу после пробуждения, выгодно отличался от привычных дачных посиделок для Савинкова, как новичка в этом обществе, и едва ли не наоборот для Воглева, который совершенно потерялся. Насупился, практически не отрывал взгляд от тарелки, отвечал односложно, бросая фразы точно камни на бегу в настигающего противника, в то время как сам служил мишенью для острот Ады Зальцберг. Барышня из Питера взбодрила компанию, как пузырьки превращают белое вино в игристое. За столом вели разговор без прежней учтивости. К десерту был подан ликёр «Кюрасао» от Хартвига Канторовича из Гамбурга. Ада много ела и много болтала разной нигилистической чепухи, поминутно хохоча и стреляя в мужчин глазками.

– Предлагаю молиться виселице. В современном мире от неё пользы не меньше, чем в античном мире от креста.

– Тогда следует начать с гильотины, – предложил Савинков.

– Гильотина у нас не в ходу. А тебе что нравится, Антоша?

– Плаха, – глуховато промолвил Воглев.

– Представляете, Россия и все молятся виселице? – резвилась барышня. – Написать бы такой роман… Кто напишет? Вы, Ропшин?

– Я не писатель. Так, балуюсь, – стушевался Савинков.

– А ты, Антон, напишешь роман «Плаха»?

– Ежов пусть пишет, у него талант ко всякой подлости, – Воглев настороженно поглядывал на собеседницу.

– А ты, бездарь?

– Ага, я бездарь! – вскинулся Воглев. – Вы все считаете меня бездарью, а я… я вам… техника не предаст!

– Ну, что вы, Антон, на себя наговариваете, право, – мягко твердила ему графиня, и тем действительно успокоила было, как Зальцберг перебила её:

– Тебе пора вылезти из подвала! Пойти в народ, заняться делом. Сидишь в своей норе как бирюк.

– Я внизу при деле. Отлучаться для праздных гулянок не могу по причине сугубой занятости, – сдержанно рычал Воглев.

На него жалко было смотреть. Савинков подмигнул барышне из Питера и изящно размежевал беседу:

– Пару лет назад читал роман Уэллса «Хроноплан», привезли товарищи из Ковно, где он вышел в переводе отдельною брошюрой. Там англичанин проникал в будущее и видел лондонское общество того времени.

– Уэлльс? – с акцентом произнесла барышня. – Англичанин?

– Англичанин, – подтвердила Аполлинария Львовна, по всей вероятности, знавшая его сочинения.

– Да уж, не русский! – воскликнула Ада с презрительной усмешкой.

– Сын младшего садовника и горничной, – бесхитростно сказала графиня, и всем за столом сделалось как-то ясно, что шанса быть представленным ей у английского писателя в жизни не появилось бы.

Савинков элегантно откинулся на спинку стула и продолжил:

– В мире, куда путешественник во времени изволил прибыть через восемьсот тысяч лет, не сходя с места, его встретили чахоточные красавцы и красавицы четырёх футов ростом. Они были как дети и питались фруктами. Земля превратилась в цветущий сад.

– Как иначе? Это Англия! – Зальцберг оказалась совершенно покорена.

– Золотой век, как Уэллс его называет. Вначале попаданец счёл, будто оказался в коммунизме, но при ближайшем рассмотрении обнаружил, что это, скорее, социализм.

– Коммунизм в Британии не наступил? – хрюкнул Воглев.

– Судя по рассказу хронопланиста, имел место социализм английской закваски.

– Через восемьсот тысяч лет… Крепка была королевская власть!

– Продолжайте, Ропшин, не обращайте внимания, – ввернула Ада. – Такая придирчивость у Антона от сидячего образа жизни. Подвижные люди менее косные.

Она делала всё, чтобы ужалить Воглева.

– Так вот, про верхних, – от этих слов Воглев насторожился. – Эти люди, которых встретил английский попаданец, были во всём как дети. Они не отличались умом, у них не было сострадания к ближнему, они даже не ведали, откуда берётся их вегетарианская еда на столе и одежда.

– Прямо как наши либералы, – Воглев хмыкнул.

Савинков счёл необходимым прояснить:

– Они называли себя «элои».

– Что? Элои? От Элохим? – встрепенулась Зальцберг.

– Просто элои.

– Евреи?

– Нет, элои – это англичане. И были морлоки.

– Евреи?!

– Морлоки тоже англичане, только другой породы, – терпеливо пояснил Савинков. – Это были британские рабочие, которые жили под землёй. Там у них имелись цеха и машины. Нижние производили для верхних вещи, по ночам собирали плоды и подкидывали во дворцы, стоящие по всему Лондону.

– А верхние что делали? – заинтересовался Воглев.

– Верхние наслаждались бытием. Купались в неге и роскоши.

– И вы называете это социализмом? – воскликнула Ада.

– Типичная аристократия, – добавил Воглев.

Графиня Морозова-Высоцкая многозначительно улыбнулась, поставила на скатерть согнутую в локте ручку и оперлась подбородком на тыльную сторону кисти в позе благостного предвкушения.

– Такова была выродившаяся британская аристократия, изнеженная, глупая, слабая, – продолжил Савинков. – Уэллс утверждает, что лишь от грубости нашего века, управляемого физической силою, происходят мужественность и женственность, необходимые для укрепления семейных уз. У лондонских элоев и семьи-то, в распространённом понимании, не было, сплошной промискуитет. В Лондоне того года от Рождества Христова не оказалось ни религии, ни верховной власти, ни аппарата принуждения. Всем управляла добрая воля. Своего рода утопический Эдем.

– Бред! – сказал Воглев.

– Зачем тогда на них работали… нижние? – удивилась Ада.

– Согласно инстинктивной привычке. Она сформировалась за прошедшее время. Уэллс объясняет это на примере пролетариата Уэст-Энда, который и в наши дни не видит солнца, всю жизнь проводя в фабрично-заводских катакомбах. Сложившийся порядок привёл к полнейшему разделению англичан на верхних и нижних. Обе породы существовали бок о бок, не смешиваясь и не задумываясь о причинах и следствиях, будто зверьки. Положение устраивало всех.

– Не верю! – воскликнула Ада.

– Вековая стабильность приводит к слабости, утверждает Герберт Уэллс, – пожал плечами революционер. – Морлоки в подземельях дожили до того, что боялись света дня. По ночам они поднимались на поверхность, как вороватые слуги прокрадывались во дворцы, мыли посуду, оставляли еду а, уходя, прихватывали с собой немного сонных элоев.

6Маленький завтрак (франц.) Здесь: чай и булка с маслом.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru