bannerbannerbanner
Приснись

Юлия Лавряшина
Приснись

Только наш директор способен назвать Мишку «учащимся»… Чтобы снова не рассмеяться, я перевожу взгляд на кактусы и неожиданно для себя спрашиваю:

– А как их зовут?

– Кого? – Директор смотрит на меня с подозрением.

– Ваши кактусы. Вы их как-то назвали?

– Зачем? Они же кактусы.

– Но не стулья же! Они живые. Им приятно, когда с ними разговаривают… Тем более, если называют по имени.

– Женя, уйди! – стонет он, почти упав на стол. – Просто уйди с глаз моих…

Покорно склоняю голову, я же не боец:

– Как скажете, Анатолий Павлович. Значит, заявление?

Прямо из школы я отправляюсь домой к Кравцовым, надеясь застать кого-то из Мишкиных родителей. Можно было, конечно, позвонить, но такие судьбоносные вопросы лучше решать с глазу на глаз. Труднее ведь будет сказать мне в лицо, что ты не желаешь счастья своему сыну, чем бросить это в трубку?

По крайней мере, я надеюсь на это, шагая по усеянному трещинами асфальту, уложенному еще в годы моего детства. До сих пор мне помнятся прежние названия магазинов, державшихся десятилетиями: «Огонек», «Тысяча мелочей», «Ромашка»… Центрами притяжения местных ребят были отделы игрушек, где я проводила часы, просто любуясь куклами и наборами посуды, а если и касалась, так самыми кончиками пальцев, затаив дыхание. Почему-то мне было неловко просить папу купить что-нибудь новенькое, хотя он всегда зарабатывал прилично. Мама бросила нас не из корыстных соображений, это точно…

Теперь магазины меняются каждые полгода, не успеваешь запоминать. Недавно появилась уютная кофейня, где все настолько вкусное – не выходила бы оттуда! Но огорчает, что через большие окна видно каждого, кто находится внутри, и если я даже буду сидеть там с одной чашечкой капучино, все равно знакомые будет ворчать:

– Еще бы она не толстела – жрет как не в себя!

Поэтому я поспешно пробегаю мимо, стараясь даже не дышать, чтобы дразнящий запах не вскружил голову. Потом вспоминаю, что иду в многодетную семью, и надо бы захватить вкусняшки… Но уже в магазине, окинув взглядом конфетный прилавок, соображаю, что понятия не имею о том, чем их можно угостить. У каждого второго аллергия, и не дай бог ошибиться с лакомством… Тогда не только мне достанется, но и Мишке, а уж этого я хочу меньше всего.

Поэтому я покупаю надутые гелием воздушные шары, с запасом – семь штук, счастливое число, ведь не помню, сколько точно у Кравцовых детей. Но явно же не больше? Кто столько рожает в наше время? С этими шарами я вваливаюсь в двухкомнатную «хрущевку», где и без того не повернуться и душно так, будто окно не открывали никогда… А может, и не открывали – попробуй уследи, чтобы никто не вывалился с пятого этажа!

После подъема по лестнице мне нужно время, чтобы отдышаться, и пока я пытаюсь сосчитать количество малышей, но их броуновское движение не позволяет довести дело до конца. Только мать семейства, Маргарита Николаевна, незыблема среди этого живого хаоса. Она смотрит на меня с немым укором: «Жаловаться на сыночку явилась?!»

Сам Мишка от ужаса пытается слиться со столом, за которым делает уроки, только что учебник на голову не нахлобучивает. А носом в тетрадку уже уткнулся…

– Ваш Миша – такой талантливый мальчик! – выдыхаю я, чтобы задобрить ее.

И Маргарита Николаевна заметно обмякает, даже подобие улыбки скользит по бледным губам с размытыми контурами. Ей ведь еще не известно, зачем я явилась…

– Хорошо, – одобрительно кивает она, явно призывая меня продолжать в том же духе.

Я активно подстилаю соломку:

– Он прекрасно воспитан, умен, начитан, с ним приятно беседовать. У него отличный художественный вкус и явный талант… скульптора.

Делаю паузу, позволяя последнему слову просочиться в ее сознание, но это происходит с мучительной неспешностью. В ее темных глазах не отражается ни радости, ни ярости, но я склоняюсь к тому, что полыхнет, скорее, последняя.

Пауза затягивается, вынуждая меня добавить:

– К сожалению, Миша начисто лишен музыкального слуха, и с этим ничего не поделаешь. Природа.

Я кривлю душой: музыкальный слух можно развить, существуют педагогические методики. Но это при желании. А у Мишки оно отсутствует, поэтому его матери не обязательно знать, что я пытаюсь увильнуть от своих обязанностей.

– Зато у него отлично получается лепить из глины! Миша может создать уникальные вещи, которые будут хорошо продаваться. Это реальный кусок хлеба в руках!

Мишка заинтересованно поднимает голову и смотрит на меня испытующе, пытаясь понять: морочу я голову его матери или говорю истинную правду? Похоже, ему самому мысль о том, что на изделия из глины есть спрос, даже не приходила в голову. Я подбросила ему желанный козырь, и теперь его юный мозг активно просчитывает варианты использования этой карты.

Очнувшись, Маргарита Николаевна спрашивает с недоумением:

– А как же ваша гитара?

– Вот именно – «ваша»! – хватаюсь я за соломинку. – Это вы очень точно подметили. Для Миши гитара так и не стала своей, он не любит этот инструмент. И никогда не научится на нем играть. Мы промучились с ним целый год, а результат – ноль. Стоит ли дальше тратить время и деньги? Если за ту же плату можно учиться в студии керамики, где Миша разовьет свой талант и станет кормильцем семьи?

От меня не ускользает то, как он злорадно ухмыляется, точно уже победил дракона. Хотя отца семейства сейчас нет дома, а, как мне известно, именно ему не терпелось отправить сына с гитарой по мифическим электричкам. Но мы оба понимаем, что переубедить Маргариту Николаевну – дорогого стоит. И если она станет нашим союзником, то можно сказать, дело сделано.

– Ну я не знаю, – тянет она со вздохом.

И оборачивается к старшему сыну:

– Тебе охота лепить из глины?

Вытянувшись в струнку, Мишка светлеет лицом и произносит с вдохновением юного пионера:

– Да, мама!

Машинально дав шлепка дерущимся близнецам, Маргарита Николаевна смотрит на меня задумчиво:

– Ну я не знаю…

– Конечно, я понимаю. Вы не можете принимать такие решения самостоятельно, вам нужно посоветоваться с мужем.

И тут звучит: «Бинго!»

Я попала прямо в цель: глаза Мишкиной матери вспыхивают, она выпрямляется с достоинством Дианы, отправляющейся на охоту. Доносится отдаленный звук рожка, сердце подрагивает в такт топоту конских копыт, пар из ноздрей…

– Чего это я не могу?! Я – мать. И квартира на мне записана, между прочим.

При чем тут последнее, я не задумываюсь, главное, она оседлала конька строптивости, который может вынести нас с Мишкой к заветной цели. Движением фокусника я выхватываю из сумки слегка смявшийся лист бумаги и ручку:

– Тогда напишем заявление? На имя директора школы искусств, пожалуйста…

Мишка смотрит на меня с таким обожанием, какого я никогда не видела в глазах ни одного представителя противоположного пола. Кажется, этот день я не забуду!

* * *

Я почти дотянул очередной День сурка до конца. Телефонные переговоры ни о чем, поиски выходов из тупиковых ситуаций, документы, документы… А сегодня еще только понедельник!

Живу точно в ожидании чего-то и сам не могу даже сформулировать, что именно должно принести мне время. Мутный поток неспешно течет сквозь меня, оставляя лишь осадок. Дождусь ли очищения?

Через полчаса можно будет свалить из этого унылого офиса, стылого, как небо за окном. Оно обретает глубину только на моих фотографиях, отражая тени несбывшегося. Или это мне лишь мерещится? Разве я хоть когда-то мечтал о чем-то грандиозном, способном поднять к облакам? Мне не хотелось быть ни космонавтом, ни хотя бы летчиком, ни моряком… Я не рвался на сцену и не пробовал писать стихи. Даже рисовать не любил, хотя лепить из глины мне нравилось. Или не особо?

Похоже, я был до тошноты заурядным ребенком… Интересно, мой брат рос таким же? И что из него вышло? Я ни разу не видел его. Тот самый брат, убивший нашу мать самим своим рождением… Как Коновалов назвал его? Я только и знаю, что родился мальчик. Кстати, откуда мне это известно?

Всю субботу я традиционно провалялся в постели, проклиная похмелье и свою жизнь. Никто не звонил мне и не присылал сообщений, потому что я редко отвечаю в выходной. Друга, с которым я был бы рад поболтать в любое время суток, у меня сейчас нет. Да и был ли когда-то?

Даже в школе я ни с кем не совпал настолько, чтобы скучать по этому человеку… Зато беспечно тусовался с популярными ребятами и знал, что для многих мы были вроде олимпийских богов. Некоторые даже считали меня лидером среди них, этаким Зевсом, сеющим свое божественное семя направо и налево, но мне самому всегда было плевать на иерархию. И сейчас я без особого пиетета отношусь к начальству… Хотя, положа руку на сердце, не уверен, что был бы столь же дерзким, если б компания не принадлежала моему отцу.

Воспоминания о вузе колышутся душным маревом, в котором невозможно разглядеть детали. С кем я курил и шлялся по кабакам? В чьих постелях просыпался? Да я отчетливее помню дурацкие сны про училку Женю, ставшие для меня навязчивым наваждением. Она продолжает приходить ко мне ночами… Может, стоит замахнуть рюмашку перед сном, чтобы избавиться от нее?

В воскресенье я все же выбрался из дома и бродил с фотоаппаратом по улочкам. Люблю нашу женственную Москву, ее плавность, округлость. Порой даже удивляюсь, почему при этой тяге к мягкости линий я вечно выбираю девушек модельного сложения, у которых ребра торчат, как у несчастных узников концлагерей? Только те худели не по своей воле…

Неужели я настолько нахожусь во власти стереотипов? И мой крутой Canon нацеливает свой объектив и следует за фигурами легкими, воздушными, облаченными в летящие платьица или нечто, почти не похожее на одежду. По крайней мере, не скрывающее тело.

Такой фотоаппарат, как у меня, обычно используют профессионалы, а я всего лишь любитель, не решившийся шагнуть за мечтой. Плевать. Поздняк метаться.

 

Как и отец с Ольгой, я живу в Хамовниках на Остоженке, потому, выйдя из дома, я сперва побродил по старым переулкам, снимая все, за что цеплялся взгляд. У людей я разрешения не спрашивал: стоит мне улыбнуться, и смягчаются даже брутальные мужики.

Вскоре я добрался до Сивцева Вражка, о котором сначала прочитал у Каверина в «Двух капитанах», потом уж побывал… Детство я провел с мамой (и ублюдком Коноваловым) в Бибирево. До сих пор помню наш двор среди «панелек», хотя пора забыть его, как страшный сон. Но память зачем-то хранит слепки облупившейся краски на трубах-поручнях качелей; продольные царапины, которыми были испещрены бортики песочниц; пыльные подорожники… Мы плевали на них, очищая, и прилепляли к ссадинам на коленях. Знала ли мама, что я каждый день рисковал подхватить столбняк или еще какую-нибудь хрень?

Арбат я стараюсь проскакивать не останавливаясь, там слишком много туристов. Запах денег вытеснил свежий воздух, хотя улица пешеходная. К коже липнут взгляды провинциалок, устремленные ко мне, будто на моем лбу прописка проступает… Алчные ухмылки, искаженные завистью морды. Озвереть можно! А это со мной на раз происходит, так что лучше держаться подальше.

А вот многолюдье Поварской меня не отвратило, народ там забавный, богемный – гнесинцы. За ними любопытно наблюдать через объектив, ловить выражения, не предназначенные камере. Паясничали дурачки, цепляли маски, им вовсе не предназначенные, но, кажется, не понимали, как смешны в чужих личинах.

И в то же время в их кривляньях мне всегда видится некая трогательность. Будто за детсадовцами подглядываешь… Опять мне подумалось о брате. С чего вдруг я стал вспоминать его? Из-за Мишки, с которым так возится Женя? Реально пытается спасти его будущее. Пожалуй, никто из моих знакомых не делал подобного для чужого ребенка… Для своих-то не делают!

Поймал себя на том, что всерьез забеспокоился: перевели пацана на художественное отделение или нет? Вот же бред! Сроду не путал реальности, в каком состоянии ни оказывался бы. А тут обычные сны…

Откуда, черт, взялось ощущение, точно эти призрачные люди существуют на самом деле?! Дергают гитарные струны, месят глину, обсуждают что-то… Да не «что-то»! Я запомнил каждое слово, и это уже дико, ведь обычно к обеду из моей головы вылетает то, о чем еще утром говорили на планерке.

А ведь это имеет значение для моей работы, надо слушать, запоминать. Или, на худой конец, включать диктофон, чтобы не пропустить то, что может меня закопать заживо.

С другой стороны, все, что я слышу во сне, неважно. Абсолютно неважно.

* * *

Я просыпаюсь, но лежу, не открывая глаз, боясь спугнуть невероятный сон о Москве, в которой была-то всего раз вместе с одноклассниками – мы провели в столице зимние каникулы. Столько лет прошло, а я сразу узнала Арбат – живой, поэтичный, прекрасный! Слышала, что москвичи долго не принимали его «офонаревший» облик, а мне арбатские светильники показались очень даже милыми. Но я – сибирячка, наверное, мы все видим иначе…

Помню, как на Арбате мне захотелось отделиться от ребят и окунуться в московское одиночество, не холодно-тоскливое, а радостное. Но я побоялась потеряться, и сожаление об этом время от времени поднимает голову. Хотя каждая минута, проведенная в Главном Городе, осталась в памяти теплым светлячком, которого я иногда извлекаю из груды воспоминаний, рассматриваю, любуюсь.

Самое забавное вовсе не то, что я оказываюсь в Москве. И даже не то, как отчетливо помнится этот сон, со всеми запахами и отзвуками голосов, чего обычно со мной не бывает – ночные видения улетучиваются из памяти уже в тот момент, когда я открываю глаза… Но сильнее всего на этот раз поражает то, что я не я в том сне. Возникло ощущение, будто каким-то образом я вселилась в тело красивого парня – замечаю «свое» отражение в витрине: мягкие губы, трогательные ямочки на щеках, прямой нос, высокий лоб, пшеничные волосы. Но главное – глаза. Серо-голубые, узорчатые, доверчивые, как у ребенка… Их невозможно разглядеть в отражении, но я помню эти глаза, значит, в этот момент я уже оказалась вне его тела и взглянула со стороны. Взглянула и обмерла…

Как это получается у природы? Нельзя сказать, что его черты идеально-правильны, но их сочетание обворожительно настолько – глаз не отвести. Впервые пробуждение вызывает у меня отчаяние до стона: хочется продлить очарование, чувствуя, как тоскливо щемит сердце: не мое… И моим не будет никогда. Похоже, это и называют «сладкой болью».

Только он не дает мне возможности упиться ею. Этот парень и не смотрит на себя… По витрине взглядом – вскользь, а потом, даже не заметив собственного отражения, прищуривается на старинную, изрядно пожелтевшую лепнину особняка. В эти минуты я вижу мир его глазами и через объектив дорогущего аппарата, висящего у фотографа на шее. Это так странно и… завораживающе!

С Арбата он уже свернул, бредет какими-то улочками, названия которых я не знаю, а ему нет нужды смотреть на таблички с адресами, все названия давно известны. Москва – его город. Не могу объяснить, как я почувствовала это… Может, потому, что он (и я с ним) ничему не удивляется, хоть и выискивает неожиданные детали: причудливые наряды подростков и шляпки старушек; лица малышей, погруженных в познание мира; презрительные кошачьи взгляды.

Неожиданно в заднем кармане его джинсов оживает телефон, и я ощущаю вибрацию. Это уже нечто сверхъестественное, я даже пугаюсь в первый момент. Но уже в следующий миг любопытство вытесняет страх: «А мне удастся услышать то, что ему говорят?»

Голос в трубке оказывается мужским, в нем чудятся теплые нотки:

– Привет, Макс! Зайдешь на обед? Оля приглашает.

Макс. Я не забуду.

– Она готовит медальоны из телятины…

В этот момент Макс замечает голубей, эполетами сидящих на плечах небольшого памятника Пушкину, улыбается и снимает их одной рукой. В трубку отвечает столь же приветливым тоном:

– Спасибо, пап! Но я забурился с фотиком, а это надолго, ты же знаешь. Обедайте без меня. Ольге привет!

Почему-то мне приятно то, что они близки с отцом так же, как и мы с моим папой, и все знают друг о друге. Только настораживает прозвучавшее имя – явно речь идет не о матери Макса, не стал бы он называть ее по имени, мы ж не в Америке… Его родители в разводе? У отца новый брак? Но сын принял это, судя не только по тону разговора, – обедать в новой семье отца для него, похоже, обычное дело.

Мы с Максом (или все же он?) уже сбегаем по ступеням подземного перехода и оказываемся на другой стороне Нового Арбата, но шумную улицу он отвергает, сворачивает на боковую. Название прочесть не успеваю, зато улавливаю, что здесь ему нравится: каждая улыбка Макса рождает теплую волну, которую я странным образом ощущаю и тоже улыбаюсь в ответ. Если, конечно, спящий человек может улыбнуться…

Мимо стремительными стрекозами проносятся музыкальные фразы, не связанные друг с другом, разнородные, но вместе с тем не создающие дисгармонии. Где же мы?

Нет, даже не допускаю мысли, что могу управлять Максом, и все же почему-то он поворачивается, когда я умоляю его взглянуть на здание, из которого доносится музыка. И ахаю, узнав знаменитый бронзовый памятник Елене Фабиановне Гнесиной, который много раз видела на фотографиях. Разве можно забыть этот крылатый рояль?

За ним концертный зал Гнесинки, о которой я мечтала когда-то, но даже не рискнула приблизиться… Мой уровень – провинциальное музучилище, которое я окончила по классу гитары и давно смирилась с этим.

Зачем же Макс привел меня сюда?

– Спасибо, – шепчу я, хоть и понимаю, что ничего подобного не было в его мыслях.

С другой стороны, разве мне известно, о чем думает этот человек и почему выбрал для прогулки Поварскую улицу? Но любой другой уголок Москвы ничего для меня не значил бы, ведь я не мечтала о нем. Только о Гнесинке.

Неожиданно Макс усаживается на скамейку и наблюдает за ребятами, которые кажутся мне небожителями. Они явно из того мира, к порогу которого я даже не решилась приблизиться.

– Да я, блин, все слил под рояль!

– Ну понятно, у тебя ж там сплошная ща-бемоль-мозоль…

Кажется, Макс не понимает, о чем они говорят, а мне известен сленг музыкантов, и я мысленно поясняю, что первый из них жалуется, что сыграл из рук вон плохо, а второй утешает его, ссылаясь на труднейшую партитуру.

Меня обдает теплом – Макс улыбается… Неужели услышал?!

– Позволите?

Пожилая женщина указывает на другой край скамьи, Макс быстро окидывает взглядом остальные – все заняты.

– Прошу, – отвечает он не слишком любезно, и мне становится неловко за него. Тон значит для меня куда больше слов, может, потому что я всю жизнь занимаюсь музыкой.

Похоже, эта дама тоже – у нее длинные чуткие пальцы. Сцепив их на колене, она погружается в задумчивость, и это уже само по себе необычно: не достала ни телефон, ни книгу… Я невольно начинаю разглядывать ее и прихожу к выводу, что лет тридцать назад она была чудо как хороша! Сейчас овал лица оплыл, шея стала дряблой, веки набрякли, сузив глаза, в темных волосах седина… Но в моем возрасте мужчины наверняка не могли оторвать от нее взгляда.

Наверное, потому, что все происходит во сне, я внезапно чувствую ее досаду: стареть больно. Отвыкать от комплиментов, увиливать от любых зеркал, лишь бы не увидеть своего отражения… Ускользающая красота ранит больнее, чем врожденная некрасивость, с которой успеваешь сродниться. А эта женщина привыкла к восхищению, которое старость растапливает, как льдину, погружая в стылую воду разочарования. И другой опоры нет…

– Вы пианистка? – неожиданно спрашивает Макс.

Едва заметно вздрогнув, она поворачивает к нему слегка ожившее лицо. Улыбка молодит его, подтягивая кожу.

– Верно. Вы бывали на моих концертах?

– Каюсь, не бывал.

– Как же вы…

– По рукам.

Она невольно вытягивает суховатые руки с коротко остриженными ногтями, разглядывает почти с отвращением – на потерявшей упругость коже проступают пигментные пятна.

«Скажи ей! – умоляю я Макса. – Что тебе стоит? А ей этих слов хватит на неделю! А может, на остаток жизни…»

Только Макс меня не слышит, в его голове толкутся свои мысли.

– Не могу сказать, что очень люблю музыку, – бормочет он, отведя глаза.

– Почему же вы проводите время здесь? Эта улица – музыкальный поток.

– Мне нравится наблюдать за музыкантами. Они забавные. Извините!

Только сейчас она замечает его Canon:

– Вы фотограф?

– Любитель. Мечтал стать профессионалом, но…

– Бывает.

Меня пронзает обидой, которую испытывает Макс, даже сердце сбивается с ритма. Он резко поворачивается к соседке:

– Думаете, мне таланта не хватило? Видите во мне лишь смазливого бездаря?

Такой напор пугает ее, и мне кажется, что сейчас эта дама просто сбежит… К моему удивлению, она не двигается с места и спрашивает с сочувствием:

– Нелегко вам, да? Мне известно, что значит быть заложником своей красоты… Никто не верит, будто ты обладаешь чем-то значительным, кроме своего лица. Шепчутся за спиной, сочиняют грязные сплетни. Добьешься чего-то, скажут: явно через постель… Останешься никем, позлорадствуют: мол, ничего из себя не представляешь, просто хорошенькая мордашка.

– Вы тоже с этим сталкиваетесь?

Ее смех похож на шелест нот:

– Уже нет, к счастью! Теперь меня воспринимают всерьез, в этом преимущество старения…

«Ну скажи! Это ведь бравада, разве ты не понимаешь?» Как мне достучаться до него?

В тот миг, когда я вспоминаю, что эти люди лишь снятся мне и все происходящее не имеет значения, Макс наконец произносит те слова, которых мы обе от него ждали:

– Вы очень красивая женщина. Ваше лицо из тех, что остаются вне времени… Сколько бы лет вам ни исполнилось, вы будете притягивать взгляды. Это я вам как фотохудожник говорю.

Вот почему я просыпаюсь счастливой!

* * *

Она не возразила, что никакой я не фотохудожник, а так – менеджер средней руки в отцовской компании. Последнего стареющая пианистка, конечно, знать не могла, но я же признался ей в непрофессионализме.

Какого черта меня потянуло на откровенность? В жизни не болтал с тетушками на лавочках… А тут еще пустился комплименты делать! Будто что-то вселилось в меня, заставляя произносить не те слова, которые обычно срываются с моего языка. Чем таким я накануне обдолбался в клубе?!

К счастью, в постель она меня не потащила. А можно было ожидать… Говорят, такие вот увядающие красавицы особенно охочи до молодого тела. Я, конечно, послал бы ее подальше, но от того, что делать этого не пришлось, мне как-то полегчало…

Забавная вышла прогулка, ничего не скажешь. Особенно удивило то, что меня вынесло к зоопарку, где я не бывал с детства. Тогда меня водили отец с Ольгой. Может, и мама с Коноваловым тоже, но этого я уже не помню.

 

В этой связке опять возникла мысль о брате: каким он вырос? Похож на нас с мамой? Или на своего сраного отца? Тогда я с ним и знаться не захочу, это сто процентов. Но увидеть хочется…

Зачем? Маму он помнить не может, а что еще нас связывает? В голос крови я верю еще меньше, чем в бога… Нет, в него я все же скорее верю, чем нет, но при этом абсолютно не религиозен. Хотя батя с женой пытались затащить меня во все окрестные церкви и даже возили в Троице-Сергиеву лавру. Там хорошо…

Только я чуть не выскочил из того самого старого храма, где и хранятся мощи преподобного Сергия, потому что ощутил покалывание в макушке и перепугался до смерти! Мне почудилось, будто в меня вселяется Нечто. То же самое я испытал и неделю назад возле Гнесинки… И после все ломал себе голову, что такое происходило со мной?

Но возле зоопарка отпустило, и я снова стал самим собой – засранцем, способным произнести добрые слова только внутри семьи. Какой бы она ни была… Моя – очень маленькая.

Я никогда не спрашивал, почему отец с Ольгой не родили общего ребенка. Не хочу знать, что у них там со здоровьем… Нет, я, конечно, вывернусь наизнанку, если кто-то из них заболеет. Добуду денег, найду врача, клинику и все в таком роде, но памперсы менять я не готов. Ни одному из них… Так что дай бог им здоровья!

Зачем-то я все же поперся в зоопарк, хотя в планах у меня этого не было. Может, подсознательно захотелось прочистить чакры, источающие умиление, если уж я собрался найти своего брата…

А я хочу этого?

Отмахнувшись от необходимости принимать решение, я бродил от клетки к клетке, снимал развалившихся в дреме диких кошек, дурацких обезьян, потешных дерганых сурикатов… На одном из кадров схвачен полный лютой ненависти взгляд волка – ни хрена он не благодарен людям за то, что его кормят и обихаживают. Его природа требует охоты, погони, ему страсть как хочется впиться клыками в живое горло, захлебнуться теплой кровью. Без этого он – не он.

А чего требует моя? От всего, что я имею, меня подташнивает… А имею я то, о чем другие грезят в своей неизбывной нищете. К чему же, маза фака, стремиться такому, как я?!

Тут я и увидел его… Серый неуклюжий слоненок гонялся по вольеру за вороной, которая явно дразнила его. Вороны еще те суки, любят поиздеваться над более слабыми или тупыми. А слоненок как раз выглядел туповатым, как все детишки его возраста. И, конечно, не догадывался, каким страшненьким, если разобраться, создала его природа… Поэтому веселился от души, размахивая хоботом, а публика прямо растекалась от умиления.

А я только глянул на него, и сразу же вспомнилась та Женя из моих снов. Ну один в один слоник! Только она-то взрослый человек и точно не страдающий умственной отсталостью… Как же ей удается топать по жизни с улыбкой, которая даже не выглядит вымученной или натянутой?!

Ну да, она уже не один раз мне приснилась. Так и вламывается со всей дури по ночам в мой мозг! Это становится похоже на некую навязчивую идею. И как от нее отделаться? Не имею ни малейшего представления…

Неожиданно я поймал себя на том, что улыбаюсь, наблюдаю за слоненком. Надо признать, он милый. Погладить бы… Какой он на ощупь? Только его гигантская мамаша наверняка тут же руку переломит, если протянешь. Лучше не пробовать… Да и не достанешь никак.

Слониха косила на своего ребенка усталым глазом, но не останавливала – чем бы дитя ни тешилось. А дитя все же вмочилось лобешником в старый дуб, за который спряталась паскудная ворона. Народ дружно охнул и запричитал, даже у меня вырвался сдавленный вопль, когда слоненок упал на колени. А потом, как все малыши на свете, он бросился к маме, уткнулся в ее ноги-столбы, а она обняла его хоботом.

Сроду не подумал бы, что у меня могут навернуться слезы из-за такой ерунды. Но я внезапно ощутил себя таким вот малышом… Только мне-то не к кому броситься за утешением. Нет у меня мамы. А те расчетливые сучки, что в ночь на субботу оказываются в моей постели, не имеют ни малейшего представления о том, что такое жалость. Любовь. Да я и сам представляю это весьма смутно…

Не скажу точно, но, кажется, именно в тот момент, переживая за дурацкого слоненка, я и решил, что найду своего брата, чего бы мне это ни стоило.

И речь вовсе не о деньгах…

* * *

Мои чудесные старички кружатся в вальсе медленно, как хрупкие бокалы с выдержанным вином, которые от любого неосторожного движения могут соскользнуть с подноса. Я не опускаю глаз, перебирая струны, знаю, что мой взгляд их давно не смущает. Для каждого из них я как внучка, которой кое у кого из них и не было.

За окнами уже густой вечер, в сентябре стало темнеть раньше, а мне еще одной добираться до дома. Но у меня язык не поворачивается объявить, что им пора отпустить меня. Пусть дежурная медсестра станет гонцом, принесшим неприятную весть. Это не очень благородно по отношению к ней, но мне давно известно, что постояльцы дома престарелых и без того недолюбливают Елену Всеволодовну. Я ни с кем не делюсь, но мне она даже внешне здорово напоминает старшую медсестру Милдред Рэтчед из культового фильма «Пролетая над гнездом кукушки». Не у меня одной могла возникнуть пугающая ассоциация… Хотя некоторые сердятся всего лишь на трудное отчество, которое непросто выговорить со съемными протезами во рту. И все же большинство считает ее равнодушной формалисткой, а ведь пансионат именуется «Вечная любовь». Так и тянет пропеть его название…

Французские мелодии моя гитара тоже знает, но сейчас я в качестве намека играю «Вальс расставания» Френкеля. Они называют его песенкой из фильма «Женщины». Шопен и Чайковский уже отзвучали, но старички еще полны энтузиазма и не собираются сдаваться сну, ведь я появляюсь у них только раз в неделю, по воскресеньям, когда не работаю в школе. Они готовятся к этому вечеру, наряжаются, некоторые подкрашивают губы, брызгаются духами. И это вовсе не жалкое зрелище, как может вообразить посторонний! Напротив, меня восхищает стойкость этих людей, готовых сражаться за каждый час своей жизни, чтобы не уступить его унынию. Им всем за восемьдесят, а то и за девяносто, и они не пытаются молодиться – кого тут обманешь? Но эти люди делают все, чтобы с достоинством прожить отпущенный им срок… Разве это не вызывает уважение?

Правда, мое убеждение разделяют не все, даже среди постояльцев. Я точно знаю, что за моей спиной в кресле у окна сидит грузная и грозная старуха с седым «ежиком» на голове, которую за глаза все зовут Профессоршей, хотя никто точно не помнит: то ли Вера Константиновна сама носила это ученое звание, то ли была женой профессора… Она всегда читает, когда я прихожу, и ни разу не то что не выходила танцевать и не подхватывала песню, которую затягивают дребезжащие голоса ее товарок под мой аккомпанемент, Профессорша даже головы не поднимает, когда я вхожу в обнимку с гитарой. Я продолжаю здороваться с ней, хотя она никогда не отвечает. Вряд ли мне доведется когда-нибудь встретиться с ней глазами.

Зато сухонькая Эмилия, вопреки возрасту обожающая мини и декольте, обожает поболтать. Но не в ущерб танцам – тут ей нет равных. Ума не приложу, как эта юркая женщина с неисчерпаемой энергией вечного двигателя оказалась в доме престарелых? Злые языки нашептывают, что Эмилия прячется здесь от дурной славы, которую заработала «на воле». Сплетням я не особо доверяю, хотя когда в июле увидела эту даму, загорающую топлес прямо на лужайке пансионата, сама застыла как пугало.

Обычно она перехватывает меня, пока я настраиваю гитару:

– Женечка, я рассказывала вам, что танцевала в группе Бориса Моисеева? Борюсика – так мы его звали.

Я слышала это раз двадцать минимум и уверена, что Эмилия помнит об этом не хуже меня. Но мое поддельное изумление доставляет ей удовольствие, она готова закрыть глаза на то, что актриса я так себе…

– Неужели?

– Да-да. – Эмилия энергично трясет собранными на макушке кудрями. – Это были мои лучшие годы.

– Не свисти, – гудит от окна Вера Константиновна, не отрываясь от книги.

Эмилия игнорирует ее, точно кулер в углу, который тоже булькает время от времени. Ее острое лицо принимает мечтательное выражение:

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru