bannerbannerbanner
Жан Расин и другие

Юлия Гинзбург
Жан Расин и другие

И само раскаяние может питаться не чистой любовью к Богу, не сокрушением о собственной порочности, не искренним желанием исправиться и жить впредь, как должно, а всего лишь страхом загробного наказания, зачастую испытываемым лишь в последнюю минуту, на смертном одре; в таком случае духовник не должен давать отпущения грехов и допускать кающегося к причастию. Это вновь та самая проблема, из-за которой спорил Сен-Сиран с Ришелье и которая стоила ему свободы. Она касается уже не столько совести паствы, сколько политики Церкви. В сущности, это главный вопрос и политики вообще как таковой, но для церкви особенно мучительный: возможность и желательность компромисса. Разумеется, лучше всего для Церкви было бы привести христианское человечество к строгому и неформальному исполнению всех суровых заповедей религиозной нравственности.

Но за долгие века реальной церковной истории оказалось, что это возможно лишь для очень немногих, в таком смысле и вправду избранных, душ. Как же быть с остальными? Отступиться от них – или двинуться к ним навстречу, блюсти верность незамутненным истокам церковной догмы и морали, с риском остаться в праведном одиночестве, – или пытаться саму эту мораль смягчить, истолковать снисходя к движению времени и человеческому несовершенству, с опасностью постепенными уступками исказить и обесценить саму суть учения? Прижигать и резать кровоточащие раны или смазывать их болеутоляющим бальзамом? Разрушать тело церкви малочисленностью верных – или подтачивать дух потворством толпам слабых?

Знаменитый богослов, проповедник и оратор, в будущем воспитатель наследника престола и верховный авторитет в делах французской церкви, глава ее галликанского крыла, Жак-Бенинь Боссюэ оценивал ситуацию так: «Два опасных недуга поразили в наши дни тело Церкви: иных ученых богословов обуяла преступная и бесчеловечная снисходительность, убийственная жалость, подвигающая их подкладывать подушки под локти грешникам, искать покрывала для их страстей… Другие, столь же неумеренные, держат души под игом незаслуженных строгостей: они не терпят никакой слабости… разрушают противоположными крайностями дух благочестия, повсюду отыскивают все новые прегрешения и еще отягощают налагаемое на нас Господом бремя, делая его непосильным для слабости человеческой. Можно ли не видеть, что такая суровость раздувает высокомерие, питает надменность, поддерживает горделивую скорбь и чванливое сознание своей особенности, представляет добродетель слишком тяжкой, Евангелие чрезмерным, христианство невозможным?»

Книга Антуана Арно, разумеется, не впервые эту проблему обозначила и не самым глубоким образом ее разработала. Но благодаря тому, что чистое богословие здесь как никогда прежде тесно увязано с прикладной моралью и злободневными вопросами церковной тактики, ни одно теологическое сочинение прежде не вызывало такого оживленного общественного интереса, не имело такого светского – и великосветского – успеха. Только за первые полгода книга издавалась четырежды. Со дня ее появления число отшельников Пор-Рояля стало заметно расти; слово «янсенизм» уже не сходило с уст знатных дам, важных чиновников, салонных литераторов, ученых мужей – всех образованных людей во Франции. Проповедь отвращения к миру становилась предметом мирского суесловия, упражнений в мирском мудрствовании, борьбы мирских страстей. А ученики святого Августина оказались лицом к лицу с иной задачей, представлявшейся им, быть может, еще более сложной и трудноразрешимой, чем сами поиски истины: защитой неотмирной правды в неправедном миру.

Начало нового периода в жизни Пор-Рояля и его друзей отмечено, кроме книги Арно, и другим событием – смертью Сен-Сирана, лишь незадолго до того получившего свободу. Его кончина была обставлена ритуалом столь странным для современного сознания, что знаменитый критик романтической эпохи, Сент-Бёв, оставивший подробнейшую и очень сочувственную историю Пор-Рояля, не решился рассказать все, что знал по этому поводу. Свидетель и участник этого действа, один из отшельников первого призыва, Клод Лансело, вспоминал о нем так: «Я велел вымочить несколько тряпиц в его [Сен-Сирана] крови. Я распорядился вынуть его сердце, которое по завещанию он оставил своему ближайшему другу, господину д’Андийи, при условии, что тот удалится от мира… отложить внутренности, которые предназначались Парижскому Пор-Роялю, дабы насытить благоговейную любовь матери Анжелики… верхнюю часть головы сохранить для его племянника… В понедельник вечером прибыл из Пор-Рояля-в-Полях господин Леметр; он желал получить кисти рук…»

Хоронили Сен-Сирана в присутствии множества прелатов и титулованных особ. Но святость его, в которую столь жарко верили ученики и друзья, так и не была официально признана церковью. Новые светила восходят на небосклоне Пор-Роядя: Антуан Арно, спутник и сподвижник его на всю жизнь Пьер Николь – и самое яркое созвездие: семейство Паскалей.

А по ту сторону монастырских стен меняются судьбы всей страны. Ришелье умирает, и вслед за ним, как всегда покорный, сходит в могилу Людовик XIII. На троне малолетний Людовик XIV; регентшей при нем королева-мать, Анна Австрийская; власть в руках преемника Ришелье, им самим себе назначенного, кардинала Мазарини. И близится Фронда.

Вот в эти годы и попадает в Пор-Рояль маленький Жан Расин. Душевная жизнь подростка всегда тайна, даже для окружающих, даже для самых близких. А у нас, спустя три с половиной столетия перебирающих скудные и отрывочные сведения о малолетнем Жане Расине, и вовсе немного оснований судить, что ему довелось перечувствовать в годы сиротского младенчества и отрочества в Пор-Рояле. Одно лишь можно сказать с уверенностью: детство это было нелегкое. Достаточно вспомнить скупые фразы из «Мемуаров» его младшего сына Луи, написанных спустя пятьдесят лет после кончины отца: «По большим праздникам этот достойный человек[2] собирал у себя все свое многочисленное семейство, и детей, и внуков. Мой отец рассказывал, что его приглашали на эти трапезы вместе с другими, но едва удостаивали взглядом». Это значит, что с первых дней жизни мальчик ощущал себя буквально «бедным родственником», во всем обделенным и во всем зависящим от милости благодетелей. Какое действие может оказать такое постоянное сознание своей житейской неполноценности на юную душу? Во всяком случае, бесследно оно не проходит, коль скоро и на склоне лет Жан Расин хранил уязвленное воспоминание об этих торжественных застольях в доме богатого деда.

Но отношение к тем, кто тебе благотворит, «едва удостаивая взглядом», – еще не самая сложная психологическая задача. Куда труднее душе, даже окрепшей, выдержать испытание чужой добротой, когда она подлинна, идет от сердца и никакими внешними обязательствами не вынуждена, когда доброхота не в чем упрекнуть, не в чем заподозрить, и надо просто нести груз вечной и неоплатной благодарности. Вот так, по всей видимости, обстояло дело между сиротой Жаном Расином и «господами из Пор-Рояля».

Мысль о том, что Пор-Роялю следует заняться воспитанием детей, принадлежала еще Сен-Сирану. В самой такой идее монастырского обучения, конечно, не было ничего необычного. Образования вне Церкви и монашеских орденов практически и не существовало. Но «маленькие школы» Пор-Рояля замысливались на основаниях, совершенно отличных от порядков в прочих учебных заведениях, особенно в самых многочисленных и престижных из таких заведений – иезуитских коллежах.

Сен-Сиран исходил из представлений равноудаленных как от современников-иезуитов, готовых играть на природных слабостях человека, каковы суть честолюбие, суетность, робость, ради высшей цели – блага его же души, впрочем, полагаемого совместимым с мирской славой, так и от потомков-руссоистов, преклонявшихся перед единственно подлинной, не испорченной цивилизацией природной добродетелью. Для него ребенок – существо самое хрупкое, менее всего защищенное от темных природных искушений. Эти идеи восходят к святому Августину, который утверждал, что и в грудных младенцах уже таятся пороки, ревность и жадность. Он рассказывал, что сам в детстве никому не мог уступать первенства в играх и шел на любые хитрости и обманы, чтобы первенство это удержать, тогда как такие же уловки у других детей вызывали его бурный гнев. И Августин продолжал: «Так это и есть младенческая невинность? Нет, Господи, младенческой невинности не бывает; нет, позволь мне это сказать, о Боже мой. Ничего не меняется, когда люди от наставников, учителей, орехов, мячей, птиц переходят к префектам, царям, имениям, рабам; возраст человеческий следует за возрастом, как за ферулой следуют худшие наказания, но все остается по-прежнему». А потому дети особенно нуждаются в неусыпном попечении воспитателей, силящихся оградить их понадежнее от их собственного греховного естества. И прежде всего – от самой страшной опасности, подстерегающей человека, похоти в трех ее видах: как сказано в Писании, «все, что в мире, похоть плоти, похоть очей и гордость житейская», а в янсенистекой терминологии – похоть чувствования, похоть познания и похоть властвования.

Детей следовало поэтому помещать подальше от соблазнов света и даже от родительского дома, где они могли бы получать слишком много пестрых, будоражащих впечатлений и расслабляющей ласки. Жить им лучше всего в сени монастыря или подобного ему дома молитвы. Дети нуждаются в обществе сверстников, но это общество должно быть не слишком многочисленным, чтобы они не подавали друг другу дурного примера. Воспитывать нужно прежде всего человека благочестивого и нравственного, а уж затем – ученого. Иначе, по мнению Сен-Сирана, Церковь получит в служители людей случайных, не призванных к тому, а государство – толпу бездельников, почитающих себя превыше всех, коль скоро они выучили обрывки латыни, и усматривающих бесчестье для себя в том, чтобы заниматься отцовским ремеслом. Но пуще всего нужно избегать духа соперничества, за добрые поступки и успехи ребенка не расточать похвалы ему, а благодарить Господа, дурные же его наклонности искоренять терпеливо, не прибегая к наказаниям, разве что к угрозе отослать обратно в родительский дом. (Для контраста надо сказать, что в иезуитских коллежах существовала сложная система наград и отличий для учеников, а телесные наказания в те времена считались делом столь привычным, что даже дофина, сына Людовика XIV, гувернер попросту избивал за каждую провинность).

 

Правда, Паскаль видел и оборотную сторону такого метода воспитания: «Похвалы портят нас с детских лет. О, как это хорошо сказано! Какой прекрасный поступок! Как он умен! etc. Дети в Пор-Рояле, которых не подгоняют такими укусами зависти и тщеславия, впадают в нерадивость».

Воплощением заветов Сен-Сирана и должны были стать «маленькие школы» Пор-Рояля, основанные уже после его смерти. Название «маленькие школы» нужно понимать как «начальные», подготовительные к коллежу. На деле, впрочем, выпускники этих школ уже не нуждались в продолжении образования, не уступая, а то и превосходя ученостью тех, кто кончал учебные заведения с менее скромными вывесками. А вот по числу учеников школы Пор-Рояля вполне оправдывали свое название: в годы наибольшего процветания общее число воспитанников не превышало пятидесяти. Брали туда мальчиков из «хороших семей» – не обязательно аристократических, даже чаще из судейской, чиновничьей, торговой буржуазии, но непременно добропорядочных и почтенных. Постоянного места у школ не было, они размещались и вблизи парижского монастыря, и в разных уголках долины Шеврёз; работа их то и дело прерывалась из-за преследований, которым стал подвергаться Пор-Рояль, пока в 1660 году они не были закрыты вовсе. Но дух Пор-Рояля ощущался в школах всегда и повсюду, куда бы ни гнали их превратности судьбы: ведь руководили ими сами «господа».

Вот как описывает свидетель тамошний распорядок жизни: «Школы эти все были устроены одинаковым образом. В каждой спальне жил наставник с пятью или шестью детьми. Кровати стояли так, чтобы наставник все их мог видеть со своей постели. У каждого – свой стол, и расставлены столы так, чтобы все ученики были видны наставнику, но разговаривать между собой не могли. Всякий имел свой ящичек, свой пюпитр и все необходимые книги, так что им не приходилось что-либо занимать друг у друга. Число пансионеров невелико, потому что каждому наставнику давали учеников не более, чем могло поместиться кроватей в его комнате. Вставали в пять часов и одевались сами. Тем, кто слишком мал, помогал мальчик постарше. После общей молитвы в спальне каждый учил свой урок; по утрам это был отрывок прозы. В семь часов все по очереди отвечали урок наставнику. Потом завтракали и в зимнее время грелись у огня. После завтрака возвращались к своему столу и занимались переводом, который им советовали писать красиво и разборчиво. Сделав перевод, они один за другим читали его наставнику. Если оставалось время, им объясняли следующий кусок текста того же автора, им еще незнакомый. В одиннадцать часов шли в трапезную, и один из тех, над кем было уже совершено таинство конфирмации, читал по-латыни какой-нибудь стих из Нового Завета. Дети, живущие в одной комнате, сидели за одним столом, вместе с наставником, который заботился о том, чтобы они ели и пили. Во время обеда кто-нибудь читал вслух. Выйдя из трапезной, во всякое время года отправлялись в сад на прогулку; помешать ей могла лишь дурная погода или темнота. Поскольку сад очень обширен, с рощами и лугами, запрещалось уходить за пределы указанного пространства. Наставники прохаживались тут же, никогда не теряя из виду своих подопечных.

С часу до двух находились в общей зале. Дети учили там в один день географию, в другой – историю. В два часа они снова поднимались в свои спальни и учили стихи, а в четыре отвечали их наставнику, после чего полдничали. Затем учили греческий таким же образом, что и другие уроки, и так же его отвечали.

Около шести часов ужинали. Все происходило тут, как за обедом. Рекреация после ужина длилась до восьми часов, когда дети снова поднимались в спальни, чтобы повторить уроки на завтра. В половине девятого шли на общую молитву. На нее собирались Господа, все дети из разных спален и слуги. После молитвы каждый возвращался к себе и ложился спать. Наставник в каждой спальне при сем присутствовал, так что он ложился последним, а вставал первым.

По воскресеньям в восемь часов старший священник обучал катехизису и давал к нему разъяснения. Затем шли к мессе в приходскую церковь.

Свободное время бывало только после полудня. Его проводили за играми в саду или отправляясь на прогулку в дома, расположенные по соседству».

Такая размеренность и уединенность жизни, такая удаленность от всех соблазнов, такое заботливое наблюдение за каждым взглядом и шагом ребенка как будто точно отвечают замыслам Сен-Сирана. Но двойственность, пограничность воззрений его приверженцев сказалась в том, чему и как учили в «маленьких школах», быть может, особенно отчетливо. Ведь они должны были разрешать на деле мучительное противоречие: как быть истово верующему интеллигенту, то есть человеку, чья жизнь, с одной стороны, состоит в упражнении своих природных умственных способностей, следовательно, так или иначе в потворстве похоти познания (столь трудно отделимой от желания блеснуть, первенствовать, превзойти всех прочих – гордости житейской, похоти властвования), а с другой стороны, обязанному особенно щепетильно соотносить свою деятельность с рядом сверхприродных, сверхъестественных ценностей и с добродетелью смирения? Проблема эта особенно остра для XVII столетия, когда нехристианское сознание в разных его формах – от равнодушного скептицизма до эпатирующего вольнодумства – из умозрительной гипотезы, воображаемого оппонента множества «апологий веры» постепенно превращается во вполне ощутимую, близкую реальность, а умственный труд уже не исключительная привилегия клира, результаты же этого труда могут быть в различных отношениях с религией – не только подчиненно-служебных, но и независимых, могут ее положения перетолковывать, оспаривать или попросту не принимать в расчет.

Самая представительная фигура для той переломной поры – Декарт, современник янсенистов, в чем-то их наставник, а в чем-то совершенная им противоположность. Воспитанник иезуитов, Декарт не менее твердо, чем в Бога, верил в возможности человеческого разума и воли. Его Бог, всеблагой устроитель мироздания, отнюдь не питает презрительной враждебности к природному разуму; напротив, разум есть не только совершеннейшее создание творца, но и лучшее доказательство бытия Божия, лучшее средство познания Бога. (Не зря протестанты обвиняли Декарта в пелагианской ереси.) Безудержный рационализм Декарта, обязывающий разум отважно доходить до конца в сомнении и соглашаться лишь с тем, что может быть непреложно доказано, по рождению и осознанным целям связан с рационализмом традиционного католического богословия, а по непредвиденным последствиям – с деизмом энциклопедистов. Непредвиденным, но едва ли случайным: у иезуитов учился и Вольтер…

Распространение и признание декартовских идей приходится на годы более поздние, последнюю четверть XVII столетия. Для янсенистов же младшего поколения – Великого Арно, Николя, сестры Паскаля Жаклины (во многом и для самого Паскаля, но это тема особая) – картезианство было просто выражением, духом и воздухом времени, в котором они жили, почти независимо от того, как они относились собственно к Декарту. И потому, как ни бичевали они похоть познания, как ни ополчались против природной мудрости, как ни тосковали о просветленной простоте раннего досхоластического христианства, все же по самому складу ума, способу рассуждения, взгляду на любой предмет, отвлеченный или вещественный, они могли быть только теми, кем были, – образованными французами середины XVII века, то есть картезианцами.

И конечно, ни в чем это не сказывалось так наглядно, как в разработанных Пор-Роялем методах обучения, взывавших к здравому смыслу и враждебных косному педантству. Одно из главных новшеств состояло в том, что детей учили грамоте по-французски, а не по-латыни, пока еще им незнакомой, как поступали во всех других школах (на что уходило три-четыре года!). Само обучение чтению велось по способу, предложенному Паскалем. Известно, что для детей часто оказывается труден переход от чтения отдельных букв к целому слову; они знают, к примеру, что этот значок – «дэ», этот – «о», а этот – «эм»; почему же все вместе читается не «дэоэм», а «дом»? Паскаль предложил называть детям по отдельности только гласные, а согласные – лишь в различных сочетаниях с гласными: не «д» и «м» сами по себе, а сразу «да» или «ум». Такая метода как будто себя оправдывала.

Первыми книгами для чтения служили обычно в «маленьких школах» добротные французские переводы тщательно отобранных отрывков из античных авторов. Затем переходили к самой латыни – основе тогдашнего образования. И здесь все шло не совсем обычным путем. Господа из Пор-Рояля старались «оживить» для своих учеников мертвый латинский язык, приблизить его постижение к тому, как происходит «в природе» постижение родного языка – вот и окошко для гонимой в дверь природы. Для этого латинские тексты не переводились письменно, а сначала читались вслух и устно же переводились, чем создавалась иллюзия естественной латинской речи. Ведь и «в природе» дети сначала воспринимают язык со слуха, а уж потом учатся на нем писать. И сложные правила латинской грамматики, от которых, увы, никуда не денешься, усваивались не зазубриванием в отрыве от текстов, а по большей части из примеров – приблизительно так, как теперь обучают живым языкам.

Затем наставал черед древнегреческого. Уже само внимание к этому предмету было для Франции в диковинку по тем временам: греческих авторов если и читали, то в переводах, по большей части латинских. И обучали греческому, когда это вообще случалось, через посредство латыни, что еще осложняло дело. В Пор-Рояле же греческому начинали учить почти одновременно с латинским и с помощью объяснений, переводов и толкований по-французски, а не по-латыни. Здесь справедливо полагали, что главная трудность древнегреческого языка заключается в его лексике и морфологии, а не в синтаксисе, как у латыни; заучивать же слова и формы легче в раннем возрасте, тогда как синтаксические сложности нужно преодолевать в сочинениях, то есть в упражнениях для старших. Такая разница в отношении к греческому языку не случайна: хороший эллинист получал прямой доступ к сочинениям многих отцов Церкви, что для янсенистов было весьма желательно, а иезуитами не поощрялось.

Но отшельники не ограничивались разработкой практической методики преподавания. Они выпустили несколько книг, правда, уже после того как «маленькие школы» были закрыты. Самые известные из этих трудов – «Логика, или Искусство мыслить», написанная Арно и Николем, и «Всеобщая грамматика» Арно и Лансело. Грамматика Пор-Рояля, в отличие от множества ученых сочинений той поры, сосредоточена не на описании языковых явлений, не на регламентации употребления, но на осмыслении самой сути, природы языка, на выяснении общих для разных наречий законов. «Говорить – значит изъяснять свои мысли с помощью знаков, изобретенных людьми для этой цели», – сказано в начале «Грамматики». Язык как создание разума, как результат сознательно направленной творческой деятельности человека – вот приложение и развитие картезианских идей в той области, которой сам Декарт прямо не занимался. Язык как система знаков – вот мысль, столь чуждая романтическим и позитивистским лингвистическим представлениям XIX века и столь важная для структурной лингвистики века XX. Современные ученые-структуралисты вспоминают с благодарностью «картезианскую грамматику» Пор-Рояля, хотя, разумеется, Арно и Лансело располагали слишком ограниченным материалом для своих размышлений, не знали многих языковых семейств и лингвистических фактов, открытых как раз сравнительно-историческим языкознанием со времен Гумбольдта и Боппа.

В этом смысле их «Грамматика», конечно, выглядит сегодня наивной. Но сама догадка о том, что за видимым беспорядочным, произвольным многообразием языковых организмов можно усмотреть некий жесткий остов, рациональную и умопостигаемую систему, что за конкретностью языкового случая можно уловить всеобщую лингвистическую законосообразность, – сама эта догадка из тех, чье значение осознается много спустя, не сыновьями, бунтующими против родительских понятий, а внуками.

Что касается «Логики» Пор-Рояля, то она была, по сути, популярным и прикладным изложением мыслительных правил, установленных Декартом в «Рассуждении о методе». Как и у Декарта, это не схоластическая логика, но логика здравого смысла. Только законы здравого смысла здесь – не основание, фундамент для возведения будущего здания науки и философии, не методология ученого, как то предполагал Декарт, а практическое руководство для житейского поведения достойного человека: «Разум используют как инструмент для овладения науками, а следовало бы, напротив, использовать науки для совершенствования разума… Люди рождаются не для того, чтобы измерять линии, рассматривать соотношения углов, исследовать различные движения материи. Их дух слишком велик, жизнь слишком коротка, время слишком драгоценно, чтобы занимать его столь ничтожными предметами. Но они обязаны быть честными, справедливыми, рассудительными во всех своих речах, во всех поступках и во всех подлежащих им делах. Вот в чем они должны постоянно упражняться и воспитывать себя». Разумеется, авторы «Логики» не устают напоминать, что конечной целью каждого человека и первой обязанностью всякого, кто притязает на право поучения и наставничества, является забота о жизни вечной, о благах непреходящих, а не о бренных благах земной жизни, включая все виды земной мудрости. Но это именно конечная цель, путь же к ней на страницах Пор-Рояльского учебника лежит все-таки через обыденное здравомыслие, а накопление познаний и оттачивание ума если и не признаются самодостаточными благами, то не вовсе отвергаются как средства и орудия обретения ценностей более высокого порядка.

 

(Много лет спустя после появления «Логики» эта промежуточная, компромиссная позиция Пор-Рояля подтвердилась в споре о месте учености в монашеской жизни. Спор вели с одной стороны бенедиктинцы – древнейший монашеский орден, важной частью деятельности которого испокон веку было сохранение и приумножение книжной премудрости, а с другой – аббат де Рансе. Рансе, воплощение крайностей этого взыскующего «меры» века, в молодости вел жизнь не просто светскую, но самую рассеянную, а круг его чтения едва ли приличествовал духовному сану, который он принял чуть ли не в детстве: известно, что в 12 лет он подготовил издание Анакреона с собственными комментариями. Но после утраты возлюбленной и покровителя, пережитой как ощущение тленности и тщеты посюстороннего, после нескольких лет сосредоточенного одиночества в добровольном изгнании – всего того, что составляло тогда обычные перипетии душевного переворота, называемого «обращение», – он возглавил аббатство Ла Трапп и ввел там устав самый строгий, превращавший жизнь монахов-траппистов в каждодневный подвиг умерщвления плоти и самоуничижения духа. Рансе, между прочим, полагал, «что монахи предназначены не для наук, а для покаяния, им положено проливать слезы, а не поучать». В этом споре Николь, хотя и был связан с Рансе давними дружескими отношениями, как и многие другие господа из Пор-Рояля, принял сторону бенедиктинцев).

И сами тексты, по которым в «маленьких школах» учили древнегреческому и латыни, отнюдь не сводились к сочинениям отцов Церкви и средневековых богословов. Среди «книг для чтения», которые издавались, переводились и комментировались отшельниками и служили пособиями для их учеников, были басни Федра, комедии Теренция и Плавта, письма Цицерона, поэмы Вергилия – конечно, процеженные, очищенные от неблагопристойных и неудобопонятных мест, но все же светские, языческие сочинения.

Что получалось в результате такого сплава самого набожноблагочестивого воспитания с самым здраво-рациональным образованием? Пожалуй, идеальный случай – примерный ученик «маленьких школ», историк Себастьян Ленен де Тиймон. Он происходил из семьи добропорядочного парижского чиновника, близкого к янсенистам; двумя годами старше Расина, он попал в Пор-Рояль (вместе со своим братом, ставшим впоследствии траппистом) почти одновременно с ним. Один из его наставников вспоминает: «Я знал его еще ребенком; в этом нежном возрасте он был невинен, как и бывают невинны дети в доме отца-христианина; но у него с невинностью сочетались удивительная серьезность и рассудительность. Возрастая на наших глазах и под нашим наблюдением, он изучал языки, что отрывало его от невинных игр. Пока другие дети, его товарищи, давали передышку голове в те дни, что отведены для этого, и целиком погружались в свои ребяческие развлечения, он запирался один у себя в комнате. Занимаясь историей и географией, он разносил по алфавитам все имена, встречавшиеся на карте[3], и так в возрасте девяти-десяти лет закладывал основания исторической науки, в коей выказал чрезвычайную проницательность и непостижимую точность». Он и в старости оставался таким же чистым сердцем, кротким и послушным ребенком.

К восемнадцати годам его интересы определились окончательно: церковная история, история первых веков христианства. С тех пор он не читал ничего, что не относилось к этим предметам, и в любое время года, где бы ни жил, отрывался от занятий лишь для того, чтобы прочитать молитву или отправиться на прогулку с какой-нибудь благотворительной целью. Но едва ли кому удавалось так, как Тиймону, отделить одержимость, упорство, почти маниакальную добросовестность в труде от стремления отличиться, первенствовать, снискать известность и славу. Первоначально он вообще не предназначал собранные им материалы к печати, а видел в них лишь подспорье для работы его друзей. Кое-что он согласился издать, но под чужими именами – заботясь, правда, о том, чтобы имена эти принадлежали не модным знаменитостям, а людям серьезным, честным и нечестолюбивым. И только под конец жизни, уступая настояниям близких и в надежде принести какую-то пользу, он начал (и не успел при жизни закончить) публикацию главных своих сочинений: шеститомной «Истории императоров» и шестнадцатитомных «Записок к Церковной истории первых шести веков».

Но смиренная скромность Тиймона, равно как и склад его научных способностей, более всего сказывается даже не в равнодушии к успеху, не в отвращении к похвалам, а в самом духе и методе его работы. «Записки» построены как ряд отдельных биографий-житий, а не как связный хронологический рассказ. Здесь тщательнейшим образом выверено каждое обстоятельство, каждая мелочь, причем во всех случаях первоисточникам отдается преимущество перед позднейшими толкователями и комментаторами. Тиймон позаботился и о том, чтобы типографские выделения исключили возможность спутать его собственные замечания со словами цитируемых им писателей. Сам он так определял задачи своего труда: «Первейшей целью автора в этих занятиях было набраться познаний самому. Впоследствии к ней присоединилась и другая: быть в состоянии помочь тем, кому Господь ниспошлет благодать и желание работать над подлинной историей Церкви или. Житиями святых. Он желал бы избавить их от труда устанавливать истинность происшествий и разбираться в сложностях хронологии. Эти две вещи суть основание истории. Меж тем часто случается, что самые прекрасные и возвышенные дарования оказываются наименее способными снизойти до них. Им слишком тяжело обуздывать огонь, их одушевляющий, и заниматься такими скучными предметами, достойными скорее посредственных умов».

И верно, Тиймон не заявлял никаких притязаний на оригинальность обобщений и концептуальную смелость. Зато достоверность кропотливо добытых им сведений такова, что «Записки» действительно почти век спустя после их появления послужили подспорьем для знаменитого сочинения, посвященного, правда, не церковной, а светской истории – «Истории упадка и разрушения Римской империи» Эдуарда Гиббона. Гиббон, ученый как раз философского склада, никогда не забывал с признательностью и восхищением помянуть своего скромнейшего предшественника.

В сущности, Тиймон одним из первых стал подходить к истории как науке, имеющей предметом установление объективной истины, требующей беспристрастных исследований и тщательной проверки, – в полном соответствии с заветами Декарта относительно любой научной деятельности. Такие плоды давало картезианское обучение в Пор-Рояле. Но тамошним же янсенистским воспитанием внушенный страх перед похотью познания и похотью властвования повелевал не заноситься умом, раствориться в других, достойнейших, – и тем сдерживал воображение, дерзость догадок, широту мысли.

2Пьер Сконен, дед Расина по материнской линии. – Здесь и даме примечания автора.
3Это были специально изобретенные в Пор-Рояле «игрально-учебные» карты со сведениями о важнейших событиях и знаменитейших лицах – императорах, папах, святых, писателях – первых шести веков нашей эры.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42 
Рейтинг@Mail.ru