bannerbannerbanner
Проклятие Ивана Грозного и его сына Ивана

Юлия Алейникова
Проклятие Ивана Грозного и его сына Ивана

Глава 3

1881 год

Тяжелым выдался тысяча восемьсот восемьдесят первый год для России. И в судьбе Ильи Ефимовича Репина он стал мрачным, нелегким, подернутым кровавой пеленой.

Первого марта трагически погиб от рук террористов император Александр II, третьего апреля состоялась казнь цареубийц – Желябова, Перовской, Кибальчича, Михайлова, Рысакова.

– Ах, какие это были кошмарные времена, – вздыхал Илья Ефимович, – сплошной ужас… Я даже помню на груди каждого дощечки с надписью «царе-убийца». Помню даже серые брюки Желябова, черный капор Перовской…

А еще в начале весны Илья Ефимович писал портрет своего друга, к которому всегда чувствовал какую-то особую нежность, Модеста Петровича Мусоргского, писал его в больнице. Портрет получился предсмертным. Модест Петрович лечился от приступа белой горячки в военном госпитале, и дело, казалось, шло на поправку, и вдруг такая трагедия! Скончался Мусоргский в середине марта.

А уж по городу тут же поползли слухи. Сглазил, забрал душу, высосал, замуровал в полотне. Слухи и простонародные суеверия. А все ж неприятно. И горничная с кухаркой об этом шепчутся.

И все это, казалось, клубилось в воздухе удушливым мрачным дымом, наполняя собой и мастерскую, в которой Илья Ефимович работал над набросками к новой картине.

То ли события эти кровавые толкнули его к работе над Иваном Грозным, то ли недавние испанские впечатления от боя быков… Илья Ефимович до сих пор словно воочию видел этот пир смерти и ужаса. Милые, добрые, невероятно тактичные испанцы превращались на корриде в кровожадных первобытных варваров. Толпа ревела, как море. Ладони трещали, как митральезы, и оскаленные зубы на загорелых рожах представляли живой ад. Поистине, несчастья, живая смерть, убийства и кровь составляют такую влекущую к себе силу, что противостоять ей могут только высококультурные личности.

А может, услышанная недавно «Месть» Римского-Корсакова натолкнула его на эту идею, очень уж хотелось живописными средствами передать силу чувств, накал страстей, столь изумительно сильно переданных музыкой. А скорее все вместе. Но задумал Илья Ефимович большое полотно, Иван Грозный в самый момент совершения ужаснейшего, кровавого своего злодеяния, в момент убийства собственного сына, царевича Ивана. А точнее, сразу же после него, когда ужас содеянного охватывает детоубийцу, держащего в своих объятиях гибнущего, истекающего кровью родного сына.

Очень хотелось Илье Ефимовичу воплотить в живописи рожденное музыкой Римского-Корсакова настроение. А сюжет он позаимствовал у Карамзина, красочно описавшего события, то ли имевшие место быть, то ли нет, шестнадцатого ноября тысяча пятьсот восемьдесят первого года. В этом году, можно сказать, «юбилей».

Илья Ефимович встряхнулся, отгоняя тревожные, гнетущие мысли, и взялся за карандаш.

Идея картины влекла его, звала за собой, словно давая выход накопившемуся в душе ужасу увиденного и пережитого. Гнетущие впечатления тяжело начавшегося года, трансформируясь глубоко в душе, находили спасительный выход в работе, наполняя трепетной, страстной энергией, даря какое-то горячечное возбуждение. Даже выглядывая в окно, Илья Ефимович видел не современную Москву с экипажами и чистой публикой, а ту глухую, с лабазами, высокими заборами, боярскими палатами, деревянными мостовыми, по которой проносились с гиканьем лихие опричники, пугая торопливых прохожих, заставляя, испуганно крестясь, жаться к заборам бородатых мужиков и румяных, ярко принаряженных баб в платках и киках.

Захватила, ох захватила его эта идея. Влекла, манила, изматывала, лишала покоя, а потом, утомленного, опустошенного, гнала прочь, вызывая разочарование, тогда Илья Ефимович прятал полотно, уставший, истощенный поисками, словно потерявший интерес, обращался к другой картине, пока волна трепета и веры в свои силы, понимания, что вот сейчас, сейчас все получится, не возвращала вновь к страшному полотну.

Глава 4

– Как утонул? – ахнула Ольга Петровна, глядя своими светлыми наивными глазами в суровое, подобающее случаю, лицо Александра Арнольдовича. – На смерть?

Александр Арнольдович выразительно взглянул на экзальтированную даму, но ответил все же на поставленный вопрос попросту, без издевки.

– Пьяный в канал нырнул. Может, придуривался, а может, несчастный случай, – вздохнул он. – Как теперь узнаешь? Зато теперь совершенно очевидно, что дело с кражей полотна повесят на Серегу. Потому как на покойника свалить всегда проще.

– Не может быть! – возмущенно воскликнула Варя, по молодости лет еще не утратившая наивную детскую веру в закон и справедливость. – У них доказательств никаких нет, и картину у Сергея они не найдут.

– Ну-у, – безнадежно протянул Александр Арнольдович, – нашла довод.

– Александр Арнольдович, – тактично покашлял из-за директорской спины выглянувший из своего кабинета юрист Андрей Павлович. – Там по Питеру криминальные новости идут…

– И что? – тут же напрягся, предчувствуя катастрофу, Александр Арнольдович.

– Сообщили, что в канале Грибоедова выловлено тело мужчины, подозреваемого в недавно совершенной краже картины Репина, находившейся в частном собрании, некоего Сергея Алтынского. Про нашу фирму не упомянули, но… – тревожно намекнув, замолк на полуслове Андрей Павлович. Он вообще умел уместно, многозначительно умолкать, предоставляя окружающим самостоятельно домысливать все возможные ужасы надвигающихся событий. Очевидно, предполагая, что за спасением от грядущих ужасов они кинутся к нему, а он соответственно драматизму ситуации заломит за свои спасительные услуги немалый гонорар.

Во всяком случае, Варвара рассматривала его приемчики именно таким образом. Сама она в услугах Андрея Павловича не нуждалась, никогда ничего не боялась, кроме, разумеется, собственной профессиональной несостоятельности, а потому могла себе позволить непредвзято и хладнокровно анализировать происходящее. Возможная потеря фирмой репутации и ее дальнейшее разорение Варвару так же не сильно беспокоили. В конце концов, философски размышляла она, эта фирма не единственная в Питере, можно устроиться и в другую. Ну, или в музей, или в галерею. Что-нибудь наверняка подвернется. Размышления ее были весьма наивны и прочими сотрудниками фирмы явно не разделялись, что легко читалось по их встревоженным лицам.

– Александр Арнольдович, а как же мы? – испуганно пискнула Ольга Петровна, она слыла в фирме особой по-детски эмоциональной, и к ее простодушным реакциям все уже давно привыкли.

Вопреки ожиданиям, Каменков на сообщение юриста не разразился воплями в стиле: «убил, без ножа зарезал», а напротив, молча призадумался, проявив достойную настоящего мужчины выдержку.

– Значит, так, – по окончании размышлений веско сообщил он. – Андрей Павлович, свяжитесь с органами на предмет неразглашения, клеветы и прочего. Пусть впредь воздержатся от неосторожных заявлений.

Юрист с достоинством кивнул и удалился.

– Дальше. Ждать чуда от полиции не приходится, спасать собственную репутацию придется самим, – продолжил сдержанно, но сурово Александр Арнольдович, – необходимо снять с фирмы всяческие подозрения, точнее с покойного Алтынского. Еще лучше разыскать Репина. Заниматься этим вопросом придется всем, – предвидя возможные возражения сотрудников, он чуть повысил голос и, поочередно задерживаясь взглядом на каждом, продолжил: – Да, вы не сыщики, но поиск предметов искусства – наша специализация. Так что глаза боятся, а руки делают. И вам, Ольга Петровна, тоже придется включиться, – отдельно отметил он, глядя на надувшую губки даму. – Варвара. – Варвара тут встала навытяжку. – Выясни адрес владельцев Репина, смотайся к ним, поговори, выясни, почему подозрение пало именно на Алтынского и кто еще был в тот вечер у них в гостях. И кто вообще знал о картине. В общем, выясни, что сможешь. Короче, пошевели мозгами, ты девица с головой, я на тебя надеюсь, – бросил Варваре неожиданный комплимент директор, чем поверг ее в полнейшее недоумение.

Она полагала, что директор на ее счет придерживается иного, менее лестного мнения. Что ж, приятно, однако. Варвара приосанилась и села на место со значительным видом.

– Макар, – продолжил Каменков, – провентилируй обстановку в коллекционерских кругах, побеседуй ненавязчиво с людьми, только, прежде чем соваться к кому-то, придумай уважительный повод, о Репине только вскользь говори, – наставительно заметил директор, – начни с Абрама Григорьевича, он наверняка уже нос свой запустил в это дело, еще сюжет о Сереге не успел закончиться. Впрочем, – остановил он сам себя, – лучше я сам с ним встречусь. Этот хитрый лис с тобой разговаривать не станет. А ты найди людишек помутнее. Помнишь мужика, который нам помогал Серова в прошлом году достать? – Макар кивнул с кривоватой усмешкой. – Вот, вот. С ним тоже. Теперь Наталья. – Он обернулся к специалисту «по связям с таможней», как называли Наташину должность в фирме. – Предупреди о возможных попытках вывоза, намекни, чтобы в случае чего нас известили первыми.

Наташа – высокая костистая брюнетка – коротко кивнула и, прихватив телефон, вышла в коридор.

– Алиса, – проговорил Каменков и задумался, потом тем же неспешным, словно нерешительным голосом распорядился: – Возьми-ка ты на себя прокуратуру. Или пока рановато?

– Пока рано, – своим детским очаровательным голоском подтвердила секретарша. – Лучше я текущими заказами займусь, пока вы все Репина ищете.

– Ладно, – согласился после секундного колебания Каменков. – А Ольга Петровна… – проговорил он, с сомнением глядя на накуксившуюся даму.

– А Ольга Петровна пока мне поможет, – подсказала ему Алиса.

– Именно, – с облегчением согласился Александр Арнольдович.

Ольга Петровна с благодарностью взглянула на Алису, но глаза секретарши сверкнули в ответ подозрительной насмешливой искоркой на Варин взгляд, не обещавший Ольге Петровне сладкой жизни.

 

Ей уже давно казалось, что Алиса слегка инфантильную, несколько жеманную, чуть капризную Ольгу Петровну недолюбливает. Ничего удивительного. Варю и саму иногда раздражала манера Ольги Петровны вести себя словно шестнадцатилетняя девочка, это в ее-то сорок с хвостиком! Впрочем, избалованная мужем, бездетная Ольга Петровна, вероятно, и ощущала себя таковой в глубине души, хотя это ощущение уже давно вступило в жестокое противоречие с суровой реальностью.

Раздав указания, директор покинул их кабинет, а перед Варварой встала первая непростая задача, как раздобыть координаты злосчастных владельцев похищенного Репина.

– Посмотри у Сереги на столе, среди бумажек, – вдруг ни с того ни с сего проговорила Алиса, обращаясь к погруженной в раздумья Варваре.

– Что?

– На столе у него поищи среди бумажек, – повторила свой совет Алиса. – Тебе адрес владельцев Репина нужен?

– Да.

– Серега всегда все записывал на клочках бумаги, потом переносил в смартфон. Если адрес ему диктовали, когда он сидел на работе, вполне возможно, ты его отыщешь на столе.

– Точно, – Варя с благодарностью кивнула Алисе. Не такая уж она и противная.

Бумажка нашлась, правда, не сразу, да и разобрать, что сия записка относилась именно к Репину, а не к чему-то еще, помогло лишь начерканное после буквы «Р» слово «гусь», затем шел адрес, и все.

– А как же я их имена узнаю, у Сергея только адрес записан? – ни к кому особенно не обращаясь, вслух поинтересовалась Варя.

– А ты в адресную программу загляни, там фамилии собственников квартиры имеются. Или в телефонную базу, если у них стационарный телефон есть, то фамилия абонента будет указана, – вновь посоветовала Алиса, и Варя взглянула на нее с уважением.

Звонить Булавиным, так звали владельцев пропавшей картины Репина, из офиса Варе не хотелось. Во-первых, слишком много внимательных глаз и ушей вокруг, а во-вторых, Варя совершенно не представляла, что можно сказать людям, которые уверены, что твой коллега украл у них многомиллионную ценность. А ждать очередной подсказки секретарши было стыдно.

Действительно, что сказать, чтобы тебя выслушали? И Варя, улучив момент, когда Алиса зачем-то зашла в кабинет к Александру Арнольдовичу, тихонько смылась из офиса.

Варваре Николаевне Доронченковой в этом году исполнилось двадцать четыре года. Была она дипломированным искусствоведом, окончила сперва Академию художеств, получила степень магистра, затем окончила аспирантуру и после блестящей защиты вышла в большой мир искусства.

Большой мир оказался на поверку маленькой фирмой, занимающейся торговлей произведениями искусства. Но дело было не в фирме, а в искусстве. И даже не в искусстве, а в фамилии. Как мечтала Варя иметь фамилию Иванова, или, скажем, Соколова, и не встречать в глазах коллег и преподавателей этой знакомой искры узнаваемости, и не слышать приевшегося, наскучившего вопроса.

– Доронченкова Варвара Николаевна? – А потом взгляд над очками. – Вы, случайно, не дочь Николая Васильевича?

Дочь Варя была дочерью профессора Николая Васильевича Доронченкова – известного всему Петербургу и не только специалиста по русской живописи. Внучкой профессора, почетного академика, члена-корреспондента и прочее, и прочее Василия Павловича Доронченкова и внучкой Анны Витальевны Доронченковой-Косиновой, тоже профессора и тоже искусствоведения, и пра-внучкой Павла Петровича Доронченкова, академика Императорской Академии художеств. Учебниками, монографиями, статьями и прочими трудами ее предков были полны все научные библиотеки, вплоть до библиотеки Академии наук.

И хотя Варина мама не имела к искусству никакого отношения, а напротив, преподавала сопромат в одном из вузов Петербурга, Варя росла в искусствоведческой среде. Будучи девочкой воспитанной и послушной, она с детства допускалась за взрослый стол и, когда семья принимала гостей, частенько становилась свидетелем научных споров, дискуссий или просто обсуждений. Под влиянием среды у нее рано сформировался свой взгляд на искусство, свои теории и мнения, которыми очень дорожили отец и бабушка – дедушка, к сожалению, к тому времени уже умер – и всячески поощряли в Варе самостоятельное мышление. Лет в четырнадцать она, как равная, участвовала во взрослых беседах, а научные авторитеты с мировым именем всегда были для нее просто тетей Олей, дядей Леней, дядей Сережей. Вследствие чего она не испытывала никакого трепета перед громкими именами и чувствовала себя со взрослыми – образованными, титулованными регалиями и званиями – на равных.

Варя была абсолютно довольна своей жизнью. Она жила в просторной комфортной квартире, в стабильном достатке, общалась с интересными, умными, образованными людьми. Училась Варя в элитной гимназии, училась отлично и без усилий, ни в чем не знала отказа, поскольку была единственной внучкой и дочкой. Чувствовала себя защищенной, любимой, умной и красивой и не испытывала никаких подростковых комплексов. Среди сверстников ощущала себя легко и раскованно.

В Академию поступила самостоятельно, без всякой протекции и до начала учебы в ней чувствовала себя совершенно счастливой и довольной жизнью. Проблемы начались после и как-то постепенно. И начались именно с этих «узнаваний». Варя вдруг почувствовала груз четырех поколений «великих» искусствоведов на своих плечах и пристальный, изу-чающий, критический взгляд окружающих, оценивающих каждый ее доклад, реферат, курсовую. Среди преподавателей оказались как поклонники ее семьи, так и недоброжелатели и оппоненты. Но и те, и другие с интересом наблюдали за студенткой Доронченковой. Соответствует? Тянет? Или же на ней, как на большинстве отпрысков достойных людей, природа отдыхает? Даже студенты, однокурсники и одногруппники, поменяли свое к ней отношение.

Успехи? Ну, конечно, у нее же папочка. Неудача! Так ей и надо, сама без родителей ни на что не способна! К третьему курсу у нее совершенно не осталось друзей. Она вдруг превратилась в какого-то изгоя. Дольше всех с ней «дружили» предприимчивые ребята, рассчитывавшие получить некие дивиденды от такой дружбы, но, поняв, что Варя никакой протекции им не составит, они потеряли к ней всякий интерес. А Варя полностью погрузилась в учебу. Теперь она не могла позволить себе ни единого промаха, чтобы не порадовать «доброжелателей» и не уронить престиж семьи. Дома она о своих проблемах, разумеется, не рассказывала, чтобы не огорчать родителей, но именно тогда у нее стали возникать первые смутные мысли о смене фамилии.

К моменту защиты кандидатской Варя превратилась в закомплексованную, потерявшую веру в себя неврастеничку, мечтающую вырваться из тисков семьи и Академии в большую, независимую, самостоятельную жизнь, при этом желательно сменив фамилию.

Последняя идея приобрела оттенок психопатической навязчивости, от чего все ее прежние кавалеры и немногие вновь появляющиеся на горизонте пускались наутек, едва разглядев в Варваре маниакальную тягу к ЗАГСу.

Так что Варварина личная жизнь в данный конкретный отрезок времени фактически была равна нулю. Профессиональная самодостаточность и независимость весьма сомнительны. Проживала Варя до последнего времени с родителями, и лишь отъезд на три года в Америку ближайшей подруги позволил ей временно вырваться из родного гнезда и поселиться в квартире последней.

Так что несложное задание шефа встретиться с владельцами пропавшего Репина натолкнулось на Варины многочисленные комплексы запоздалого переходного возраста. А точнее, на разъедающую ее личность наподобие ржавчины неуверенность в себе.

Как она позвонит этим людям, что скажет? Ведь они считают Сергея виновным в краже картины, а следовательно, и фирму, и ее саму. Ее, в краже! Нервно облизывая эскимо, возмущенно размышляла Варя.

Да, но ведь ни она, ни фирма, ни покойный Алтынский не имеют к исчезновению никакого отношения. А Каменков даже мечтает эту самую картину отыскать!

Вот что она должна сказать Булавиным! Точно! С этой позиции надо строить всю беседу. Мы честная фирма, нам неприятна сложившаяся ситуация, и мы хотим очистить от грязного пятна память погибшего товарища. Немного патетично, но в целом неплохо, заключила Варвара и взялась за телефон.

Однако добиться встречи с семейством оказалось не так просто. Беседуя с госпожой Булавиной, Варя то и дело вспоминала Алису, вдохновляясь ее настойчивостью, целеустремленностью и волей. Помогло.

Глава 5

Май 1888 г.

Илья Ефимович вытер руки, поставил на место кисти и обернулся к гостю.

– А у меня, дорогой Павел Петрович, вчера интересная гостья была, – проговорил он, подходя к дивану и усаживаясь рядом с крупным, упитанным профессором Доронченковым, больше похожим на вологодского купца, нежели на профессора Академии художеств. Павел Петрович имел густую седую шевелюру и округлую пышную бороду, его широкая могучая грудная клетка едва умещалась в светло-сером сюртуке, а элегантный галстук топорщился на груди словно от возмущения.

– Кто ж такая, позвольте полюбопытствовать? – мягким низким голосом поинтересовался профессор, закуривая тонкую пахучую сигару.

– Да вот знаете ли, – печально вздыхая и глядя на свои натруженные руки, проговорил Репин. – Был я вчера вечером дома, мои все разъехались, а я как-то загрустил в одиночестве. Всеволода Михайловича вспомнил, у меня как раз его этюд на подрамнике стоял. А тут горничная заходит, говорит, там вас барышня какая-то спрашивает, что-то про Гаршина объясняет. Я так разволновался, – улыбнулся смущенно Илья Ефимович, – словно мне сообщили, что это он сам пожаловал или с известием от него.

– А кто же пришел? – с любопытством глядя на художника, спросил Павел Петрович.

– Пришла барышня, бывшая возлюбленная Всеволода Михайловича, еще из той его неженатой жизни, – механически растирая правую больную руку, пояснил Илья Ефимович. – Милая такая барышня. Она знала Всеволода Михайловича в тот непростой период его жизни, после визита к Лорис-Меликову, вы слышали эту историю?

– Да, да. Всеволод Михайлович умолял графа отменить смертные казни, – взволнованно подтвердил Павел Петрович. – Удивительной, почти детской чистоты был человек.

– Вот именно. Удивительной чистоты, – покивал Илья Ефимович, чувствуя, как слезы вновь застилают его глаза. – Так вот, они познакомились, когда он странствовал. А потом Всеволода Михайловича поместили на лечение на Сабурову дачу. И эту даму, не будем называть ее имя, попросили его не беспокоить, дать ему возможность прийти в себя, обрести душевное равновесие. Она послушалась, они расстались.

– А потом он женился, а она его все эти годы любила? – предположил с мягкой, добродушной улыбкой Павел Петрович.

– Вот, вот. Именно так, – совершенно серьезно подтвердил Илья Ефимович, вспоминая искреннее страдание на лице вчерашней своей гостьи. – Она попросила рассказать, как он умер, и дать что-то на память о Всеволоде Михайловиче. Я подарил этюд и, признаться, очень этому рад.

– Щедрый и благородный поступок. Впрочем, другого от вас и не ждал, – неуклюже поворачиваясь к Илье Ефимовичу, проговорил профессор. – А этюд был прекрасный. Очень живой, и Всеволод Михайлович на нем такой, знаете ли… – Павел Петрович задумался, подбирая слово, – не знаю, как и сказать, но иной раз взглянешь на него, так и кажется, что он к беседе общей прислушивается, вот сейчас скажет что-то. А то нахмурится неодобрительно. Удивительно мастерски вы его написали.

– А я, знаете ли, рад, что отдал, – хлопнул себя по колену Илья Ефимович. – Очень тягостные мысли он на меня навевал, а убрать его рука не поднималась. А вообще, Павел Петрович, – неосознанно понижая голос, проговорил Илья Ефимович, – есть что-то нехорошее во всем, связанном с этой картиной. «Царь Иван» словно затягивает в какой-то темный кровавый омут все, что имело к нему касательство, – сердито хмурясь, проговорил Илья Ефимович. – Поймите меня правильно, я человек не суеверный, но больно уж все один к одному. – И он взглянул на свою усохшую, неживую руку.

– Ну, что вы, дорогой мой, что вы? – полным теплого сочувствия голосом пробасил профессор, робко поглаживая Илью Ефимовича по руке. – Это пройдет, еще вылечат, в Германию съездите на источники.

– Не-ет, Павел Петрович, – покачал головой Илья Ефимович, – нет, это уж так и будет. Не вернуть мне руку. Я уж каким только светилам не показывался. Забрал Царь Иван силу из моей руки, высосал ее. Это ведь после него у меня правая рука отнялась, а потом сохнуть начала. Когда над этой картиной работал. Теперь вот левой пишу, счастье еще, что мне это под силу.

– Да ну, бросьте, дорогой, себя так накручивать. Совпадение это, мы же с вами люди современные, не мракобесы какие, – гудел полным доброго сострадания голосом Павел Петрович.

 

– А вы знаете, что, когда ее в галерее у Третьякова выставили, были случаи, что женщины в обморок перед картиной падали, дети к ней подходить отказываются, плачут от страха?

– Это не мистика, а мастерство ваше, талант, – укоризненно заметил Павел Петрович.

– Ну, хорошо. А что тогда с Григорием Григорьевичем? – вскинул голову Илья Ефимович. – Ведь он после того, как мне для «Царя Ивана» позировал, едва собственного малолетнего сына не убил! – страдальчески воскликнул художник.

– Дорогой мой, да ведь все знают, что Григорий Григорьевич при всем его таланте личность, можно сказать, не в обиду ему, диковатая и даже иногда пугающая. Мальчика, безусловно, жалко, но вы-то тут при чем? – взмахнул большими широкими ладонями Павел Петрович и сложил их перед собой, словно птица крылья.

– Нет. Это все она, картина. Это Иоанн Васильевич творит. Разбудил я его душу, разворошил, потревожил. Вот и мстит он мне, – тяжело вздохнул Илья Ефимович. – Вот и Всеволод Михайлович рано ушел из-за него. Точнее, из-за меня.

– Глупости, – решительно возразил Павел Петрович, поднимаясь с дивана и, заложив руки за спину, принялся размашисто мерить мастерскую шагами. – Глупость и нервы. И не к лицу вам это! Не к лицу! Чего выдумали? Во всех вселенских грехах себя обвинять, за чужие безумства на себя ответственность возлагать! Нет, Илья Ефимович, вы уж нас, грешных, собственной воли не лишайте, а не то вот пойду я на речку в мороз купаться, да и утону по собственной дурости, кальсонами, простите, за корягу зацепившись. Так вы и тут свою вину углядите?

– Нет, тут не угляжу, – улыбнулся, словно оттаивая, Илья Ефимович.

– Вот и правильно, – улыбнулся ему в ответ Павел Петрович. – И там не надо.

– Ох, если бы это было правдой, – с надеждой в голосе проговорил Илья Ефимович. – Дай бог, чтобы этой милой барышне мой подарок принес счастье.

– Не сомневаюсь, так и будет. Если не счастье, то уж утешение во всяком случае точно, – проговорил Павел Петрович, подходя к Илье Ефимовичу и кладя руки ему на плечи.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru