bannerbannerbanner
Марш Радецкого

Йозеф Рот
Марш Радецкого

– Я в восхищении от вашего концерта, – произнес господин фон Тротта на этот раз, как и каждое воскресенье. – Сегодня он был из ряда вон выходящим.

Господин Нехваль поклонился. Он поел уже час тому назад в столовой офицерского собрания и с нетерпением ждал черного кофе; во рту у него еще оставался вкус обеда, он жаждал «Виргинии». Жак принес коробку сигар. Капельмейстер долго прикуривал от спички, которую Карл Йозеф упорно держал перед жерлом длинной сигары с риском обжечь себе пальцы. Все уселись в широкие кожаные кресла. Господин Нехваль рассказывал о последней легаровской оперетке в Вене. Он был светским человеком, этот капельмейстер. Дважды в месяц он посещал Вену. И Карл Йозеф подозревал, что в глубинах своей души музыкант таил немало тайн ночного полусвета. У него было трое детей и жена «из простых», но сам он, в отличие от своих близких, был окружен ярким сиянием светскости. Он курил и с хитрой миной рассказывал еврейские анекдоты. Окружной начальник их не понимал и не смеялся, но твердил: «Превосходно, превосходно!»

– Как поживает ваша супруга? – регулярно спрашивал господин фон Тротта. В течение многих лет предлагался этот вопрос. Он никогда не видел госпожу Нехваль, да вовсе и не хотел бы встретиться с женщиной «из простых», но, прощаясь, всегда говорил господину Нехвалю: – Передайте мой привет вашей супруге, хотя я и не представлен ей!

И господин Нехваль каждый раз обещал передать привет по назначению, заверяя, что его жена будет очень рада.

– А как поживают ваши дети? – спрашивал господин фон Тротта, всякий раз забывая, были у того сыновья или дочери.

– Старший учится хорошо, – говорил капельмейстер.

– Верно, тоже готовится стать музыкантом? – с легким пренебрежением спрашивал господин фон Тротта.

– Нет, – возражал господин Нехваль, – еще год, и он поступит в кадетский корпус.

– Ах, офицер, – замечал окружной начальник. – Правильно! Правильно! Пехота?

Господин Нехваль улыбался:

– Разумеется! Он мальчик способный. Может, со временем и в штаб попадет.

– Конечно, конечно, – говорил окружной начальник – Такое частенько случается. – Через неделю он все позабывал. Дети капельмейстера как-то не запоминались.

Господин Нехваль всегда выпивал две маленькие чашки кофе, не больше и не меньше. С сожалением раздавил он остаток «Виргинии». Надо было идти, а с сигарой в зубах не принято откланиваться.

– Сегодня концерт был из ряда вон! Великолепно! Передайте привет вашей супруге. Я, к сожалению, еще не имел удовольствия… – сказал господин фон Тротта и Сиполье.

Карл Йозеф шаркнул ногой. Он проводил капельмейстера до первого пролета лестницы. Затем возвратился в кабинет. Встал перед отцом и заявил:

– Я иду гулять, папа.

– Отлично, отлично! Приятных развлечений, – сказал господин фон Тротта и помахал рукой.

Карл Йозеф ушел. Он намеревался идти медленно, ему хотелось бродить, хотелось показать своим ногам, что и у них каникулы. Он весь напружинился, как говорят военные. Повстречавшись с первым солдатом, он зашагал строевым шагом. Так достиг он границы города – большого желтого здания казначейства, привольно жарившегося на солнцепеке. Навстречу ему понесся сладостный запах полей, звонкое пение жаворонков. Синий горизонт с запада ограничивали серо-голубые холмы, вырисовывались первые деревянные хижины, крытые дранкой и соломой, голоса пернатых, как фанфары, прорезали летнюю тишину. Весь край спал, закутанный в день и свет.

За железнодорожной насыпью квартировал отряд жандармов, которым командовал вахмистр. Карл Йозеф знал его, вахмистра Слама. Он решил постучать. Вошел на веранду, постучал, дернул проволоку звонка – никто не отзывался. Распахнулось окно. Фрау Слама перегнулась через герани и крикнула.

– Кто там? – Увидев «маленького Тротта», она сказала: – Сейчас, – и открыла дверь в сени, откуда повеяло прохладой и слабым запахом духов. Фрау Слама сбрызнула платок несколькими каплями благовония. Карл Йозеф подумал о венских ночных увеселениях и спросил:

– Что, господина вахмистра нет дома?

– Он на службе, господин фон Тротта! – отвечала фрау Слама. – Входите, пожалуйста.

Теперь Карл Йозеф сидел в гостиной супругов Слама. Эта была красноватая, низкая комната, весьма прохладная; казалось, что сидишь в леднике; высокие спинки мягких кресел из коричневого мореного дерева были украшены резьбой и деревянными гирляндами листьев, которые больно врезались в спину. Фрау Слама принесла холодного лимонада и пила его маленькими глотками, оттопырив мизинец и положив ногу на ногу. Она сидела рядом с Карлом Йозефом, обернувшись к нему и покачивая обнаженной, без чулка, ногой, обутой в красную замшевую туфельку. Карл Йозеф смотрел на ногу, потом переводил глаза на лимонад. В лицо фрау Слама он не смотрел. Его шапка лежала на коленях, которые он держал плотно сжатыми; он сидел перед лимонадом, словно пить его было служебной обязанностью.

– Давно не бывали в наших краях, господин фон Тротта, – начала вахмистерша. – Вы очень выросли! Что, четырнадцать вам уже минуло?

– Так точно, уже давно. – Он думал о том, как бы поскорее уйти отсюда. Следовало залпом выпить лимонад, отвесить учтивый поклон, передать привет мужу и уйти. Он беспомощно взглянул на лимонад: никак с ним не управишься. Фрау Слама все подливала. Она принесла папиросы. Куренье было запрещено. Она сама зажгла себе папироску и стала небрежно посасывать ее, раздувая ноздри и покачивая ногой. Внезапно, ни слова не говоря, она взяла у него с колен шапку и положила ее на стол. Затем сунула ему в рот свою папиросу, ее рука слегка пахла дымом и одеколоном, светлый рукав летнего в цветах платья мелькнул у него перед глазами. Он вежливо докуривал папироску, на мундштуке которой еще ощущалась влажность ее губ, и не сводил глаз с лимонада. Фрау Слама снова взяла в зубы папироску и стала позади Карла Йозефа. Он боялся обернуться. Вдруг оба ее пестрые рукава очутились на его шее, а ее лицо зарылось в его волосы. Он не двигался. Но его сердце громко стучало. Великая буря разражалась в нем, судорожно сдерживаемая окаменелым телом и пуговицами мундира.

– Идем, – прошептала фрау Слама. Она уселась к нему на колени, быстро поцеловала его и состроила лукавые глаза. Белокурая прядь волос случайно упала ей на лоб, она скосила глаза и, вытянув губы, попыталась сдуть ее. Он начинал чувствовать ее вес на своих коленях, но в то же время новая сила наполнила его тело, напрягла мускулы на ляжках и на руках. Он обнял женщину и сквозь грубое сукно ощутил мягкую прохладу ее груди. Тихое хихиканье вырвалось из ее горла, оно походило на всхлипыванье и немножко на щебет. Слезы стояли у нее в глазах. Затем она отодвинулась и с аккуратной нежностью принялась, одну за другою, расстегивать пуговицы его мундира. Она положила прохладную нежную руку ему на грудь и стала целовать его в губы, долго, с каким-то систематическим наслаждением. Потом вдруг вскочила, точно вспугнутая внезапным шумом. Он тоже вскочил, она улыбнулась и, медленно пятясь, с вытянутыми вперед руками и запрокинутой головой, со светящимися глазами, повлекла его к двери, которую, не оборачиваясь, толкнула ногой. Они проскользнули в спальню.

В бессильном оцепенении видел он сквозь полузакрытые веки, что она раздевала его, медленно, старательно, с материнской заботливостью. С некоторым ужасом следил он, как, вещь за вещью, падала на пол его парадная форма, он услышал глухое паденье своих башмаков и тотчас же почувствовал на ноге руку фрау Слама. Новая волна тепла и холода поднялась снизу к его груди. Он упал. И принял женщину, как большую мягкую волну блаженства, огня и воды.

Он очнулся. Фрау Слама стояла перед ним и, вещь за вещью, подавала ему одежду; он стал поспешно одеваться. Она сбегала в гостиную, принесла шапку и перчатки. Она одергивала его мундир, он все время чувствовал ее взгляды на своем лице, но сам избегал смотреть на нее. Затем щелкнул каблуками так, что раздался треск, пожал ей руку, упорно глядя через ее правое плечо, и ушел.

На одной из башен пробило семь. Солнце приближалось к холмам, которые были сейчас такими же синими, как небо, и почти сливались с облаками. От деревьев, растущих по краям дороги, струился сладкий запах. Вечерний ветер расчесал траву по обе стороны улицы; видно было, как она трепетала и волновалась под его невидимой, бесшумной и широкой рукой. В дальних болотах заквакали лягушки. У открытого окна ярко-желтого пригородного домика сидела какая-то молодая женщина и всматривалась в безлюдную улицу. Карл Йозеф, хотя и видел ее впервые, поклонился ей молодцевато и почтительно. Она кивнула в ответ несколько удивленно и благодарно. Ему казалось, что он только теперь прощается с фрау Слама. Как пограничный пост между любовью и жизнью, стояла у окна эта неизвестная сообщница. Поздоровавшись с ней, он почувствовал себя возвращенным миру. Он зашагал быстрее. Ровно в три четверти восьмого он был дома и сообщил отцу о своем возвращении с бледным лицом, коротко и решительно, как подобает мужчине.

Вахмистр каждый второй день нес патрульную службу. Каждый день, с папкой документов, являлся он в окружную управу; сына окружного начальника он никогда не встречал. Каждый второй день, в четыре часа пополудни. Карл Йозеф отправлялся к жандармским казармам. В семь часов вечера он уходил оттуда. Аромат, который он уносил от фрау Слама, смешивался с запахом сухих летних вечеров и днем и ночью оставался на руках Карла Йозефа. Он старался за столом не подходить к отцу ближе, чем это было необходимо.

– Здесь пахнет осенью, – заметил однажды вечером старый Тротта. Он обобщал: фрау Слама неизменно душилась резедой.

Глава третья

Тот портрет висел в кабинете окружного начальника напротив окон и так высоко на стене, что волосы и лоб терялись в темно-коричневой тени старых деревянных сводов. Любопытство внука постоянно вращалось вокруг угасшего образа и отзвучавшей славы деда. Иногда, в тихие дни, когда окна стояли раскрытыми, темно-зеленые тени каштанов городского парка наполняли комнату сытым и могучим покоем лета, а окружной начальник проводил какое-нибудь дело вне города и по лестницам слышались похожие на поступь привидения шаги старого Жака, в войлочных туфлях, собиравшего по всему дому ботинки, платья, пепельницы, подсвечники и настольные лампы для чистки, – Карл Йозеф становился на стул и старался поближе рассмотреть портрет деда. Портрет распадался на бесчисленные тени и блики, на штрихи и мазки, на тысячи сплетений раскрашенного холста, расплывался в переливах засохшего масла.

 

Карл Йозеф спускался со стула. Зеленый отсвет деревьев играл на коричневом сюртуке деда, штрихи и мазки снова воссоединялись в знакомое, но непонятное лицо, глаза приобретали обычный, далекий, обращенный в темноту потолка взгляд. Каждый год во время летних каникул происходили эти беседы внука с дедом. Ничего не выдал покойник. Ничего не узнал юноша. От года к году портрет становился бледнее и потустороннее, словно герой Сольферино умирал еще раз, словно он медленно стягивал к себе свои воспоминания, и словно должно было прийти время, когда пустой холст, еще молчаливее, чем портрет, будет взирать на внука из черной рамы.

Внизу, во дворе, в тени деревянного балкона, на скамейке перед выстроенными в шеренгу, как солдаты, наваксенными сапогами сидел Жак. Возвращаясь от фрау Слама, Карл Йозеф всегда заходил во двор к Жаку и присаживался на край скамейки.

– Расскажите мне о дедушке, Жак!

И Жак, откладывая в сторону щетки, ваксу и гуталин, перед тем как начать говорить об усопшем, потирал руки, словно смывая с них грязь работы, и как обычно, как уже добрых двадцать раз, начинал:

– Мы с ним всегда ладили! Я пришел жить на двор уж далеко не молодым и никогда не женился: это не понравилось бы покойному, он недолюбливал баб, кроме своей фрау баронессы; но она рано умерла от легких. Всем было известно: он спас жизнь императору в битве при Сольферино, но сам ничего об этом не говорил, ни единым звуком не обмолвился. Поэтому они и написали у него на могиле «Герой Сольферино». Умер он совсем нестарым, вечером, часов около девяти, в ноябре месяце. Уже шел снег, днем он вышел во двор и спросил: «Жак, куда ты задевал мои сапоги?» Я их и в глаза не видел, но сказал: «Сию минуточку принесу, господин барон». – «До завтра дело терпит», – отвечал он, а назавтра они ему уже не понадобились. Так я и не женился!

Это было все.

Однажды (то были последние каникулы, в следующем году Карл Йозеф должен был быть произведен в офицеры) окружной начальник, прощаясь, сказал:

– Надеюсь, что все сойдет гладко. Ты внук героя битвы при Сольферино. Помни об этом, и с тобой ничего не случится.

Полковник, все учителя, все унтер-офицеры также помнили об этом, и, следовательно, с Карлом Йозефом и вправду ничего не могло случиться. Хотя наездником он был неважным, плохо успевал по топографии и совсем ничего не смыслил в тригонометрии, он все же прошел с «хорошим баллом», был произведен в лейтенанты и зачислен в N-ский уланский полк.

С глазами, пьяными от собственного нового блеска и от последнего торжественного обеда, с еще звучавшей в ушах прощальной речью полковника, которую тот произносил громовым голосом, в лазоревом мундире с золотыми пуговицами, с серебряным патронташиком за спиной, украшенным гордым золотым двуглавым орлом, держа в левой руке шлем с чешуйчатыми ремешками и султаном, в ярко-красных рейтузах, лакированных сапогах со звонкими шпорами, при сабле с широкой рукояткой, предстал Карл Йозеф в один жаркий летний день перед своим отцом. На этот раз было не воскресенье. Лейтенант имел право приехать и в среду. Окружной начальник сидел в своем кабинете.

– Располагайся, – сказал он, отложив пенсне в сторону, прищурился, встал, внимательно оглядел сына и нашел, что все в порядке. Он обнял Карла Йозефа, они наскоро расцеловались.

– Садись, – сказал окружной начальник и, усадив лейтенанта в кресло, стал прохаживаться по комнате. Он обдумывал подходящее начало. Упреки были бы на этот раз неуместны, а с одобрения начинать нельзя. – Тебе следовало бы, – сказал он наконец, – заняться историей твоего полка, а также ознакомиться с историей полка, в котором служил твой дед. Мне нужно на два дня съездить в Вену по служебным делам, ты будешь меня сопровождать. – Затем он позвонил. Жак не замедлил явиться. – Пусть фрейлейн Гиршвитц, – приказал окружной начальник, – распорядится, чтобы подали вино и, если еще не поздно, приготовили говядину и вареники с вишнями. Сегодня мы обедаем на двадцать минут позднее, чем обычно.

– Слушаюсь, господин барон, – сказал Жак, взглянул на Карла Йозефа и прошептал: – Поздравляю от всей души.

Окружной начальник отошел к окну, сцена угрожала сделаться трогательной. Он слышал, как за его спиной сын подал руку слуге. Жак зашаркал ногами и пробормотал что-то нечленораздельное о покойном господине. Обернулся он, только когда Жак уже вышел из комнаты.

– Сегодня жарко, не так ли? – начал старый Тротта.

– Так точно, папа!

– Я думаю, нам лучше пойти на воздух.

– Так точно, папа!

Окружной начальник взял трость из черного дерева с серебряным набалдашником, вместо желтой тростниковой, с которой любил прогуливаться в ясные утра, и перчатки он натянул, а не взял, как обычно, в левую руку. Затем надел котелок и вышел из комнаты, сопровождаемый сыном. Медленно, не обмениваясь ни единым словом, шли они среди летней тишины городского парка. Полицейский отдал им честь, мужчины приподымались со скамеек, приветствуя их. Рядом с томной важностью отца звенящая пестрота юноши казалась еще более блистательной и шумной. В аллее, около белокурой девушки под красным зонтиком, продававшей содовую воду с малиновым сиропом, старик задержался и сказал:

– Не вредно будет выпить что-нибудь освежающее.

Он заказал два стакана без сиропа, с тайным удовлетворением наблюдая белокурую барышню, которая, казалось, безвольно и сладострастно утопала в ярком блеске Карла Йозефа. Они выпили и пошли дальше. Время от времени окружной начальник взмахивал тростью, это должно было выражать известное, умеющее держать себя в границах высокомерие. Хоть он и был молчалив и серьезен, как обычно, но сыну он казался почти что веселым. Из его недр иногда вылетало самодовольное покашливание, нечто вроде смеха. Когда ему кланялись, он быстро приподнимал шляпу. Были моменты, когда он даже отваживался на смелые парадоксы, вроде: «И вежливость бывает обременительной». Он предпочитал произнести смелое слово, чем обнаружить радость, встречаясь с удивленными взглядами прохожих. Когда они снова подошли к воротам дома, он остановился, обернулся лицом к сыну и сказал:

– В молодости я тоже охотно бы стал солдатом. Но твой дед категорически запретил это. Теперь я доволен, что ты не сделался чиновником.

– Так точно, папа! – отвечал Карл Йозеф.

К обеду подавалось вино. Говядина и вишневые вареники тоже поспели. Фрейлейн Гиршвитц появилась в воскресных серых шелках, но при виде Карла Йозефа тотчас же утратила почти всю свою строгость.

– Я очень рада за вас, – произнесла она, – и от души желаю вам счастья.

– Желать счастья – значит поздравлять, – прокомментировал окружной начальник. И они принялись за еду.

– Ты можешь не торопиться, – сказал старик. – Если я буду готов раньше, я немного подожду.

Карл Йозеф поднял глаза. Он понял, что отец все годы отлично знал, как трудно было поспевать за ним. И впервые ему почудилось, что сквозь панцирь старика он заглянул в его живое сердце, в сплетение его тайных мыслей. Карл Йозеф, хотя и был лейтенантом, покраснел.

– Спасибо, папа, – сказал он. Окружной начальник продолжал торопливо есть. Казалось, он ничего не слышал.

Двумя днями позднее они сели в поезд, идущий в Вену. Сын читал газету, старик просматривал служебные бумаги. Один раз окружной начальник взглянул поверх своих бумаг и сказал:

– В Вене мы закажем парадные рейтузы, у тебя только две пары.

– Спасибо, папа.

Они продолжали читать.

Им оставалось каких-нибудь четверть часа до Вены, когда отец захлопнул папку с делами. Сын тотчас же отложил газету. Окружной начальник посмотрел в окно, затем на секунду остановил взгляд на сыне. Внезапно он сказал:

– Ты ведь знаешь вахмистра Слама? – Имя это ударило в мозг Карла Йозефа, как зов далекого, ушедшего времени. Он тотчас представил себе дорогу, ведущую в жандармские казармы, низкую комнату, капот в цветочках, широкую и пышную постель, вдохнул аромат лугов и аромат резеды, исходивший от фрау Слама. Он прислушался. – К несчастью, он в этом году овдовел, – продолжал старик. – Очень печально. Жена умерла от родов. Тебе следует его навестить.

В купе вдруг стало невыносимо жарко. Карл Йозеф попытался ослабить воротник. Покуда он тщетно старался найти подходящие слова, нелепое, горячее, ребяческое желание заплакать поднялось в нем, сдавило ему горло, во рту у него пересохло, словно он в течение многих дней томился жаждой. Он чувствовал взгляд отца, напряженно всматривался в пейзаж за окном и, ощущая близость цели, навстречу которой они неуклонно мчались, как обострение своей муки, хотел выйти, хотя бы в коридор, и в то же время понимал, что ему никуда не убежать от взгляда отца и от сообщенной им вести. Тогда он быстро собрал случайные, слабые силы и сказал:

– Я навещу его.

– Похоже, что ты плохо переносишь езду по железной дороге, – заметил отец.

– Так точно, папа!

Безмолвный и неподвижный, под тяжестью муки, которой он не умел подыскать названия, которой раньше не ведал и которая была как загадочная болезнь из неведомых краев, ехал Карл Йозеф в гостиницу. Ему удалось еще сказать: «Pardon[1], папа». Затем он заперся в комнате, раскрыл чемодан и достал бювар, где лежало несколько писем от фрау Слама, в тех же конвертах, в которых они пришли, с шифрованным адресом: «Моравский Вейскирхен, poste restante»[2]. Голубые листки были цвета неба и чуть-чуть пахли резедой, а изящные маленькие буквы летели по ним, как стаи ласточек. Письма умершей фрау Слама! Они казались Карлу Йозефу предвестниками ее внезапной кончины. На последнее письмо он не ответил. Производство в чин, речи, прощанье, торжественный обед, определение в полк и новый мундир потеряли все свое значение рядом с невесомыми, темными очертаниями крылатых букв на голубом фоне. На его коже еще оставались следы ласкающих рук ныне умершей женщины, и в его собственных теплых руках еще таилось воспоминание о ее прохладной груди; с закрытыми глазами он еще видел блаженную усталость на ее сытом любовью лице, открытый алый рот и белый блеск зубов, лениво согнутую руку; в каждой линии тела – отблеск безмятежных грез и спокойного сна. Теперь черви ползали по ее груди и бедрам и зеленое тление пожирало ее лицо. Чем ярче становились отвратительные картины разложения, возникавшие перед глазами юноши, тем сильнее разжигали они его страсть. Она росла и, казалось, достигала непостижимой безграничности тех сфер, в которых сгинула умершая. «Верно, я больше не пошел бы к ней, – думал лейтенант. – Я забыл бы ее. Ее слова были ласковы, она была матерью, она любила меня, она умерла!..» Ясно было, что он виновник ее смерти. На пороге его жизни лежал труп. Труп его возлюбленной…

Эта была первая встреча Карла Йозефа со смертью. Матери своей он не помнил. Ничего не знал о ней, кроме могилы, грядки цветов и двух фотографий. И вот смерть, как черная молния, сверкнула перед ним, ударила в его невинные радости, спалила его юность и швырнула его на край таинственных пропастей, отделяющих живое от умершего. Итак, перед ним простиралась долгая жизнь, исполненная печали. Бледный и решительный, он готовился претерпеть ее, как-то подобает мужчине. Он спрятал письма. Запер чемодан. Вышел в коридор, постучал в комнату отца, вошел и, как сквозь толстую стеклянную стену, услышал голос старика:

– Похоже, что у тебя мягкое сердце. – Окружной начальник оправлял свой галстук перед зеркалом. Ему предстояло побывать в городской управе, в департаменте полиции и в верховном суде империи. – Ты поедешь со мной! – сказал он.

Они поехали в парном экипаже на резиновых шинах. Улица казалась Карлу Йозефу праздничнее, чем когда-либо. Широкая волна летнего золота текла по домам и деревьям, трамваям, прохожим, полицейским, по зеленым скамейкам, памятникам и садам. Слышался быстрый звонкий цокот копыт по мостовой. Молодые женщины проскальзывали мимо, как нежные, светлые тени. Солдаты отдавали честь. Витрины сверкали. По улицам большого города мягко веяло лето.

 

Но все красоты лета ускользали от безразличного взора Карла Йозефа. В уши ему ударяли слова отца. Старик отмечал сотни перемен. Перемещенные табачные лавки, новые киоски, удлиненные омнибусные линии, перенесенные остановки. Многое выглядело в его время по-другому. Но ко всему исчезнувшему, так же как и ко всему сохранившемуся, льнула его верная память, его голос с тихой и необычной нежностью подбирал все, даже самые малые сокровища ушедших времен, его худая рука приветственно простиралась к местам, где некогда цвела его юность. Карл Йозеф молчал. Ведь и он только что утратил свою юность. Его любовь умерла, и его сердце раскрылось для грусти отца. Он начал подозревать, что за костлявой суровостью окружного начальника таился другой, пусть скрытый, но все же сообщник, тоже Тротта, отпрыск словенского инвалида и удивительного героя битвы при Сольферино. И чем живее становились возгласы и замечания отца, тем тише и реже звучали в ответ покорные и привычные подтверждения сына, а принужденное и услужливое «так точно, папа», с детства привычное языку, звучало теперь иначе – по-братски и по-домашнему. Словно моложе становился отец и старше сын. Они останавливались перед многими казенными зданиями, в которых окружной начальник отыскивал прежних товарищей, свидетелей его юности. Брандль стал советником полиции, Смекаль – начальником департамента, Монтешицкий – полковником, а Газельбруннер – советником посольства. Они останавливались перед магазинами, заказали у Рейтмейера на Тухлаубене пару салонных штиблет из матового шевро для придворных балов и аудиенций и парадные рейтузы у придворного военного портного Этлингера; а затем свершилось невероятное – окружной начальник выбрал у придворного ювелира Шафранского серебряную табакерку, тяжелую, с ребристой крышкой, предмет роскоши, на которой велел выгравировать утешительные слова: «In periculo securitas[3]. Твой отец».

Они вышли из экипажа в Фольксгартене и выпили кофе. Среди зеленой тени светились белые круглые столы террасы, на скатертях голубели сифоны. Когда музыка переставала играть, слышно было ликующее пение птиц. Окружной начальник поднял голову и, словно добывая из высоты воспоминания, начал:

– Здесь я однажды познакомился с молоденькой девушкой. Как давно могло это быть? – Он пустился в молчаливые вычисления. Видно, долгие, долгие годы прошли с тех пор; у Карла Йозефа было такое чувство, словно рядом с ним сидел не отец, а прапрадед. – Мицци Шинагль звали ее, – произнес старый Тротта. В густых кронах каштанов искал он затуманившийся образ фрейлейн Шинагль, словно она была птичкой.

– Она еще жива? – осведомился Карл Йозеф, отчасти из вежливости, отчасти, чтобы получить точку опоры для оценки ушедших времен.

– Надеюсь! В мое время, знаешь ли, люди не были сентиментальны и умели расставаться и с девушками, и с друзьями… – Он внезапно оборвал речь. Какой-то незнакомец стоял перед их столиком, человек в шляпе с обвисшими полями и развевающимся по ветру галстуком, в серой, сильно поношенной визитке с обтрепанными фалдами, с густыми и длинными волосами вокруг нечисто выбритого широкого серого лица; на первый взгляд он казался художником со всеми признаками традиционного образа художника, который выглядит неправдоподобным и вырезанным из старых иллюстрированных журналов. Незнакомец положил свою папку на стол и уже намеревался предложить свои произведения с тем надменным безразличием, которое ему в равной степени сообщали нищета и сознание таланта.

– Да это Мозер! – промолвил господин фон Тротта.

Художник медленно приподнял тяжелые веки больших светлых глаз, всмотрелся в лицо окружного начальника, протянул руку и воскликнул:

– Тротта!

В следующий момент он уже стряхнул с себя и смущенье и мягкость, отшвырнул папку так, что задрожали стаканы, и три раза подряд воскликнул: «Гром и молния», – будто и в самом деле собирался вызвать бурю. Затем торжественным взглядом обвел соседние столики, как бы ожидая аплодисментов посетителей, уселся, снял шляпу и бросил ее рядом со стулом на усыпанную гравием дорожку, локтями сдвинул со стола папку, спокойно обозвав ее «дерьмом», склонился в сторону лейтенанта, нахмурил брови, снова откинулся назад и произнес:

– Итак, господин наместник, твой сын?

– Друг моей юности, профессор Мозер, – пояснил окружной начальник.

– Черт побери, господин наместник, – повторил Мозер. Тут же он ухватил проходящего кельнера за фалду фрака, приподнялся и прошептал ему на ухо заказ, как некую тайну, сел и молча уставился в ту сторону, откуда выходили кельнеры с напитками. Наконец перед ним очутился бокал с содовой водой и кристально-прозрачной сливянкой; он несколько раз подносил его к своим раздутым ноздрям, потом решительным движением приложил к губам, словно намереваясь разом осушить огромный бокал, наконец отхлебнул глоток и кончиком языка слизал с губ оставшиеся на них капли.

– Ты две недели здесь и не мог заглянуть ко мне, – начал он с испытующей строгостью начальника.

– Милый Мозер, – отвечал господин фон Тротта, – я приехал вчера и завтра уезжаю.

Художник пристально поглядел на окружного начальника. Затем снова поднес бокал ко рту и одним духом осушил его. Когда он захотел поставить бокал, он уже не мог найти блюдечка, Карлу Йозефу пришлось взять его из рук Мозера.

– Спасибо, – сказал художник и, указывая пальцем на лейтенанта, произнес: – Сходство с героем Сольферино исключительное! Только немного мягче! Слабохарактерный нос! Мягкий рот! Впрочем, со временем может измениться!..

– Профессор Мозер написал портрет твоего деда, – заметил старый Тротта.

Карл Йозеф посмотрел на отца, на художника, и в памяти у него возник портрет деда, меркнущий под сводами кабинета. Непонятной казалась ему связь между дедом и этим профессором, интимность отца в отношении Мозера его пугала, он видел, как широкая, грязная рука последнего дружески опустилась на полосатые брюки окружного начальника, и заметил уклоняющееся мягкое движение отцовской ноги. Старик сидел, как всегда, полный чувства собственного достоинства, откинувшись назад и отвернув голову, чтобы не чувствовать запаха алкоголя, бившего ему в лицо, но улыбался и все сносил безропотно.

– Надо тебе себя подновить, – сказал художник, – ты здорово поизносился. Твой отец выглядел по-другому.

Окружной начальник погладил свои бакенбарды и улыбнулся.

– Да, старый Тротта!.. – снова начал художник.

– Получите, – вполголоса произнес окружной начальник, – ты извинишь нас, Мозер, у нас назначена встреча.

Художник остался сидеть, отец и сын вышли из сада.

Окружной начальник взял под руку сына, и Карл Йозеф впервые почувствовал сухую руку отца у своей груди; в тем – но-серой перчатке, слегка согнутая, она доверчиво лежала на рукаве синего мундира. Это была та же самая сухощавая рука, которая, высовываясь из крахмальной манжеты, умела призывать к порядку и предостерегать, бесшумными и острыми пальцами перелистывать бумаги, резким движением задвигать и запирать ящики, вынимая ключ так решительно, что казалось, будто их заперли на веки веков. Это была рука, которая выжидательно и нетерпеливо барабанила по краю стола, когда что-нибудь делалось вразрез с желанием ее обладателя, или по оконной раме, когда в комнате возникала какая-нибудь неловкость. На этой руке поднимался худой указательный палец, когда кто-нибудь из домашних поступал не так, как должно, она безмолвно сжималась в никогда никого не ударявший кулак, ласково ложилась на лоб, аккуратно снимала пенсне, легко охватывала бокал с вином, любовно подносила ко рту черную сигару. Это была левая рука отца, издавна знакомая сыну. И все же ему казалось, что он только теперь почувствовал ее, как руку отца, как отцовскую руку. Карл Йозеф ощутил потребность прижать ее к своей груди.

– Видишь ли, этот Мозер, – начал окружной начальник, помолчал с минуту, подыскивая справедливое веское слово, и сказал наконец: – из него могло бы кое-что выйти.

– Да, папа.

– Когда он написал портрет твоего деда, ему было шестнадцать лет. Нам обоим было по шестнадцати лет. Он был моим единственным другом во всем классе! Затем он поступил в академию. Водка едва не сгубила его. Несмотря на это, он… – Окружной начальник помолчал и только через несколько минут закончил: – Среди всех, кого я снова увидал сегодня, только он, несмотря на все, мой друг!

1Простите (фр.).
2До востребования (фр.).
3Сохранит тебя в опасности (лат.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru