bannerbannerbanner
полная версияЭд и Шут знает кто

Эдуард Вячеславович Поздышев
Эд и Шут знает кто

Глава первая

Я – Эд. А он – да шут его знает, кто он. Подошёл, разбудил, предложил кофе. Я, конечно, продрог, так как спал на скамейке в сквере, однако спасибо ему не сказал. А он не поздоровался, хоть я по-привычке и протянул ему руку. Так что мы квиты. Я привык первым здороваться и никак не могу отвыкнуть. А он, видимо, привык угощать кофе кого ни попадя.

Впрочем, и не помню, пил ли я этот кофе, но помню, что сразу согрелся, так что скорей всего выпил.

И не спросил даже, как его звать, а он почему-то знал, что я Эд и называл меня так, когда приносил свой кофе.

* * *

– А, это ты. Ну привет, что ли?

– Выпей кофе, Эд. Замёрз, наверное.

– Конечно, замёрз! А как ты думал?

– Я не думаю. Я знаю… обычно.

– И что же ты знаешь сегодня?

– Да ничего конкретного кроме того, что тебе надо согреться.

– Так принёс бы тогда грамм сто чего-нибудь.

– Здесь – двести. А вина, водки и прочей гадости я не пью.

– Я тоже… Это я… так…

– Я знаю.

– Да знаю я, что знаешь. Вот только жена моя не знает.

– Нету у тебя никакой жены.

– Ну нету – значит, нету. Тебе-то что?

– Ничего, – ответил Шут и побрёл восвояси.

* * *

– На, выпей, – предложил Шут своё кофе.

– Привет! Не хочу.

– Надо.

– Уверен?

– Да.

– Ну ладно.

– Хорошо.

– Что хорошо?

– Что вовремя проснулся. Дождь сейчас начнётся. Промок бы.

– На спасибо напрашиваешься – не дождёшься.

– Тогда пошли.

– Куда это?

– Тебе какая разница? Я знаю куда.

– Ладно. Пошли.

* * *

Там было много места. И много помещений, казавшихся заброшенными. Так что мы могли по несколько дней не видеть друг друга. Поэтому-то я и согласился там поселиться. Шут сказал, что знает. Вот я и поселился.

Через то место проходила теплотрасса, и в помещениях были тёплые батареи. Мне повезло найти комнату с дверью, правда, без замка, но хоть что-то. И запах понравился – не воняло бомжами. Исследовав помещение и лежак у батареи, смог вполне увериться, что и насекомых там не было. С тех пор и спал на шатком лежаке из четырёх почти целых табуреток, застеленных всякой рваниной, обнявшись с батареей, отчего почти не замерзал. Помещение было без окон, и сквозняка я не чувствовал. К тому же, похоже, только в наших с Шу́том комнатках было электричество. На мои расспросы, откуда всё это, Шут ничего не ответил.

Более того – имелась там и душевая. Старая, сплошь покрытая и провонявшая плесенью, со сбитой плиткой и ржавыми трубами. Вентили отсутствовали, но на стене, на ржавом гвозде висели ржавые пассатижи. Вода едва струилась и тоже была ржавой, но всё же хоть как-то получалось помыться и простирнуть своё бельишко.

В комнатке у меня стоял древний громоздкий стол – не знаю, как его туда втащили.

А на столе – каждое утро свежий кофе. Оказывается, у Шу́та была кофемашина.

* * *

Вообще здание напоминало какой-то старый бесхозный завод. И сначала я думал, что нам с Шу́том просто повезло с комнатами. То есть – электричество, тепло и всё такое. Да ещё и никто нас не доставал – ни обкурившиеся малолетки, ни бандюганы и разные, там, отморозки, ни прочие гости и постояльцы этого странного места. Но Шут сказал, что он заранее об всём знал, поэтому там и поселился.

Правда, порой захаживали бомжи, но почему-то они облюбовали себе местечко в другом крыле здания, где совсем не было никаких удобств и где они спали на массивных трубах теплопровода. Там же иногда тусовались подростки, но к нам они не совались.

* * *

Иногда он приходил и быстро уводил меня оттуда. Чаще по ночам. В это время до нас доносились разные пугающие звуки: то полицейской сирены, то каких-то пьяных разборок, а то и пистолетных выстрелов. По возвращении наблюдался некоторый беспорядок. Разбитые лампочки и свежие капли крови на полу. Но кофемашина Шу́та всегда оставалась целой и невредимой.

* * *

У Шу́та был старенький мобильник. Когда ему кто-то звонил, он приходил за мной, и мы шли в небольшой продуктовый магазин поблизости, директор которого была очень доброй и приятной женщиной. Это она звонила, чтобы позвать нас подсобить с погрузкой-разгрузкой продуктов либо с уборкой территории. Обычно нас кормили обедом и кое-что давали с собой. И в подарок хозяйка всегда вручала Шу́ту пачку хорошего кофе, кое-какие моющие средства и пакет с лампочками.

Глава вторая

Шут казался стариком, но не жаловался на здоровье. Был он в меру худой, довольно прыткий, на вид ухоженный, опрятный, чуть лысоват, седовлас, но всегда подстрижен, и с небольшой седой бородкой.

Я тоже не молод, но странно, что находясь рядом с ним, я постоянно чувствовал себя прекрасно.

* * *

Временами он заходил ко мне попить кофе, и мы разговаривали. Как-то я сказал ему:

– Знаешь, я зарёкся спрашивать, как тебя звать, да и не буду из вредности. Меньше знаешь – крепче спишь. Но вот ты, я вижу, не в ладах со сном… Ой, прости, не сдержался!.. Да пару раз всего… До нужника и обратно.

Дело в том, что однажды он попросил меня не ходить к нему по ночам. Я, конечно, обещал, так как больше ни о чём он меня не просил, и, собственно, почитай ни разу и не нарушил своего обещания. Всего лишь проходил мимо. Его комната располагалась далеко от моей. И где-то там находился туалет с исправной канализацией – мне же зачастую приходилось выбегать на улицу. И всегда у него горел свет.

– Шут знает, как меня зовут, – усмехнувшись, ответил он.

– Так и я о том же, – сказал я. – Значит ты не против быть Шу́том?

– Да хоть шуто́м.

– Ладно, дед, замётано!

* * *

Обычно Шут говорил мало. На вопросы отвечал односложно. Спрашивать – почти ни о чём и не спрашивал. Но иногда, очень редко и неожиданно, произносил длиннейшие монологи, для меня почти непонятные, говорил при этом сбивчиво и витиевато. Вероятно, он очень много думал, прежде чем решиться на подобный разговор.

Как-то вечером позвал меня к себе и сходу начал говорить.

В его комнате тоже не было окон. Дверь не запиралась. Кровать всегда была заправлена. А перед небольшим круглым столом стояло кресло и пара стульев. В одном из углов располагалась кофемашина.

– Знаешь, Эд, – начал он, упав в кресло и кивнув мне на стул, – я тут подумал… В общем, о жизни. Жизнь, знаешь ли, – это непрестанный выбор. Вчера одно, сегодня другое, а завтра… Ведь скучно тебе, наверное… Изо дня в день одно и то же… Должно быть, не очень интересная у тебя жизнь.

Я слушал молча, не перебивая. Такими вечерами мне было в кайф просто посидеть на крепком, мягком стуле, вытянув ноги и втихаря подрёмывая под его старческие мудрёные разглагольствования. Не скрою, поначалу я завидовал ему, что у него такие стулья. И даже позлился было, что он никак не соглашался на кажущийся мне справедливым обмен. Ведь я предлагал ему целых две табуретки за один стул. Но хозяин – барин. Ничего не попишешь!

– Так я что подумал, – продолжал он. – Может хватит тебе мечтать о стуле, а задаться какой-нибудь определённой целью? Ну, там… Захотеть чего-то большего.

«Ага, – тянулось в моей сонной голове. – Кресло, пожалуй. И – кофе с сахаром».

– Променять жизнь на кресло с сахаром не так уж и сложно, на самом-то деле, – ворковал дед. – Да только обратно уже не получится. Жизнь течёт и утекает. И только вперёд. А назад – никак. Вот ведь какая штука! Надо остановиться на чём-то одном. Чтобы жизнь наполнялась, а не растекалась попусту. Та унылая конура, в которой ты живёшь, не заменит тебе дом, если её не озарит настоящая живая мечта.

«Ну хотя бы кровать отдай – всё равно ведь на ней не спишь. – Думал я. – А кресло… Хрен с ним! Оно твоё по праву. Да тебя разве с него сгонишь? Ишь! Сам сутками не вылезает, а ещё учить меня вздумал, старый хрыч!»

Я давно уже прочухал, что он телепат, но не стеснялся при нём думать, о чём хотел.

Затем он вовсю ударился во что-то книжное. Что-то всё цитировал на каком-то мало понятном языке, сопровождая каждую цитату словами, типа: «А ведь сказано» или «сказано же». Кем сказано? Что сказано – хоть бы перевёл для приличия! В общем, я не заметил, как заснул.

Проснулся уже в своей комнате, лёжа на кровати Шу́та. «Вот ведь пройдоха!» – теперь мне по-настоящему было стыдно.

И с тех пор кофе по утрам мне подавали с сахаром. Правда на поведение Шу́та и на наши с ним отношения это никак не повлияло.

Глава третья

На следующий день после случая с кроватью я спросил у него:

– Послушай, Шут, а ты все что ли мысли читаешь?

– С чего ты взял, что я читаю мысли? За кого ты меня принимаешь? Если за телепата какого, то, поверь, ты сильно ошибаешься.

– Ладно. Проехали. Я верю, верю! Ведь ты же у нас всё знаешь.

– Не всё знаю, – сказал он. – Просто – знаю.

– А ты случаем не поп? – поинтересовался я. – Эка ты вчера как по-славянски шпарил! Расстрига что ли? Или пенсионер?

Шут сделал вид, что не услышал вопроса.

Примерно с четверть века назад я какое-то время алтарничал при одном храме и иногда читал на клиросе. Порой благословляли на Апостол. И, конечно же, я имел – правда самое смутное – представление о языке, на котором, возможно, он и забросал меня вчера своими цитатами. Но в тех псалмах, кои обычно приходилось читать, я не припомню и слова из того, что он произносил. Да только что вспоминать, коль я уже дрых без задних ног? И ещё этот финт с кроватью…

– А может, ты этот… Как его?.. Чудотворец, а? – не отставал я.

Дед лишь хихикнул, махнул рукой и ушёл к себе.

* * *

Однажды ночью мне не спалось, хоть и порядком устал, весь день болтаясь по городу. Давила темнота, потому что отключили свет. Там, где мы жили, всегда было как-то мрачно и тревожно. Поэтому я обзавёлся ночником… Ну, нашёл на помойке. И ещё, как раз для таких случаев, у меня имелся фонарик – это уже сам прикупил в фикс прайсе.

 

Было довольно жутковато, и совершенно позабыв про своё обещание, я решил наведаться к соседу, почему-то уверившись, что он тоже не спал. Но через несколько шагов вдруг в ужасе замер, услыхав заунывное протяжное пение. Причём было явно, что пел не один человек. Подкравшись поближе к соседской комнате, увидел тусклый свет, мерцающий из чуть приоткрытой двери. По старой памяти, я безошибочно узнал церковное пение, почуял запах восковых свечей и курящегося фимиама и явственно различил в полумраке выплывающие из комнаты клубы благоухающего дыма. Постояв какое-то время невдалеке и вслушиваясь в то, что там пели, внезапно был ошарашен до боли знакомым, некогда и накрепко вгрызшимся в мой мозг «Ис полла эти, дэспота» – песнопением, что с далёких времён недолгой моей церковной жизни до сих пор пугающе ассоциируется у меня с архиерейской службой. Я знал, что в переводе с греческого оно и означает многолетствование присутствующему на службе архиерею. И помнится, что до жути не любил, когда в наш храм приезжал епископ. Не, я ничего не имею против всякого там благолепия! И даже готов согласиться, что на нашей грешной земле вряд ли что-то может быть выше вот такого молитвенного предстояния. Но мне почему-то никогда не были по душе все эти слишком затянутые и чересчур торжественные богослужения. Впрочем, кроме этих запомнившихся слов я более так и не смог ничего понять из того, что раздавалось из-за приоткрытой двери, из чего и заключил, что служить могли на древнегреческом.

Через некоторое время я всё-таки решился зайти. И войдя, был окончательно обескуражен как от увиденного, так и оттого, что успел ощутить за какую-то минуту моего пребывания там.

Комната явно преобразилась. Ни больше ни меньше – я очутился в самом настоящем алтаре: тут тебе и апсида, и горнее место, и фрески на стенах. И даже боялся оглянуться, чувствуя, как за моей спиной тоже что-то происходит, и что, вероятней всего, преобразилась не только комната. Каким-то непонятно как открывшимся зрением я словно видел и иконостас, и амвон, и своды храма, и стоящих в храме богомольцев. И внимал громогласному пению множества хоров.

Посередине же алтаря перед престолом предстоял мой сосед в облачениях самых что ни на есть архиерейских. А позади от него по обе стороны стояли два величественных архидиакона, от которых исходил тёплый, приятный, но в то же время какой-то неприступный свет – так, что, вроде бы беспрепятственно впитывая его всем существом, хотелось навсегда остаться рядом с ними, чувствуя их могущество и ту несравнимую ни с чем любовь, что сообщал этот свет. Но одновременно с этим в душе возникал некий трепет, впрочем, без тени тревоги, а лишь как бы остепеняющий и побуждающий к готовности сделать всё, что повелят эти кажущиеся неземными существа. И почему-то при взгляде на них было особенно больно глазам, тогда как именно свет, исходящий от престола, казалось, насквозь пронизывал всех там стоящих.

Однако наиболее сильным из всех впечатлений, пережитых в ту памятную минуту, стало мимолётное блаженство, какое ощутил я тотчас, как переступил порог комнатки. Всего один незабываемый миг соприкосновения с абсолютным добром – так бы я мог описать это, на первый взгляд, незнакомое прежде, но в тоже время очень простое и понятное чувство, разом напомнившее мне обо всём самом светлом и дорогом сердцу, что когда-то по-настоящему радовало и согревало, но, казалось, было безнадёжно забыто.

* * *

Но после всех расчудесных мгновений случилось то, чего и следовало ожидать. Очумев от такого обилия благообразия и не придумав ничего лучше, как разинуть рот и вытаращиться на столь величавого своего соседа, облик которого меня чуть не сразил наповал, я самым невинным и грубейшим образом выронил из рук и разбил фонарь.

Невольно отвлёкшись, преосвященный машинально оглянулся. Но его взгляд, преисполненный спокойствием и природной скромностью, лишь отражал чудный свет, что пронизывал всё вокруг. И от этого нового всплеска меня вновь обдало волной тихой радости. Когда же он снова повернулся к престолу, моей персоной вдруг заинтересовалось одно из тех существ, неведомо откуда появившихся там в облике сослужащих владыке архидиаконов.

Может быть, я слишком поздно зажмурился, чтобы не видеть того, что, наверное, не по силам увидеть простому смертному. И глянув в огненную бездну осенившего меня взора, я тут же упал замертво.

Глава четвёртая

Я, конечно, читал – да и слыхал, – что разное пишут и говорят об этом. И зачастую всё сводится к свету в конце тоннеля.

В моём же случае, наверное, этот свет на том свете, о котором обычно рассказывают вернувшиеся оттуда, был тем же самым, что я успел разглядеть за минуту до моей, как потом выяснилось, временной командировки в мир духов. Может быть, именно поэтому я и не удостоился узреть ни пресловутого тоннеля, ни даже собственного бездыханного тела и его знаменательного падения, так как дух из него вышибло до того, как оно рухнуло наземь. И, вероятно, всё потому, что там уже был оный свет и что скорей всего он и стал в ту минуту причиной приключившегося со мной. И вполне возможно – в пункте назначения я очутился прежде, чем сподобился умереть. Стало быть, зачем же тогда тоннель, коль обошлось и так? Думаю, в отличие от нашего, в том мире не бывает ненужных действий. И, должно быть, раз я всецело пребывал в этом свете, то кроме него вряд ли мог видеть хоть что-то. К тому же склонен предполагать, что, собственно, до самых что ни на есть загробных селений я так и не успел долететь. Ни рая тут тебе, ни ада, ни мытарств – хоть одним бы глазком! Даже с Ангелом-Хранителем так и не встретился. Ведь читал же когда-то об этом, в бытность алтарником, когда захотел было стать священником. Это детишек порой в алтарь арканом затаскивают. Взрослые же мужики частенько с одной лишь мечтой о священстве на это подписываются. Моя же мечта, знать, была хлипкой да липкой, вот и обломилось, после чего забил и на книжки. А так, конечно, любопытно бы было взглянуть. Однако не удостоился.

* * *

С одним лишь духом довелось повстречаться. Видать, не случайно меня туда закинули. Да и возможно ли там что-то случайное? Короче говоря, затем, видимо, и слетал, чтобы навестить, как навещают в больнице, свою давно позабытую матушку. Разве что больным, в данном случае, скорей оказался я, как почти всегда и бывало во всей моей загубленной жизни.

Был только свет и только она. И как будто во сне, хотя точнее следовало бы сказать – куда ярче, чем наяву! Как во сне – это то, что она говорила. В сущности, ничего нового – всё то же, что и при жизни. Ну и, пожалуй, когда снилась, отчитывая меня за беспутное поведение.

Наяву же было так, как никогда не случалось при жизни и даже во сне – то есть как, собственно, говорили, как слышали и понимали мы друг друга, те ощущения, которыми я был преисполнен, одновременно осознавая себя маленьким мальчиком и премудрым старцем, ощущая необычайную лёгкость, полную ясность мыслей и чувств, удивительное по полноте самосознание и абсолютное видение себя, ведение всего, всех самых глубоких вещей и смыслов и при этом понимание как своего величия, так и, особенно, ничтожной малости этого понимания и всех вместе взятых ощущений, а также недостоинства перед чем-то, откуда всё это проистекало, одаривая невиданными знаниями и способностями, и радости упования на это что-то или, может быть, кого-то. Да и невозможно найти слов, способных объять и описать состояния, какие испытывал я в те минуты. Причём минуты – это условно. Я бы сказал – вечность и спокойствие.

Там вовсе не обязательно говорить – всё и так понятно. Как в присказке Шу́та: просто знаю. Лучшего определения и не придумать!

И ни о чём не нужно спрашивать. Словно постоянно находишься в сфере присутствия каких-то могущественных существ, подобных или даже несказанно более величественней выписавшего мне туда путёвку архидиакона. Покорность! И не то чтобы именно силе. Умиротворение в совершенном знании того, что нечто свершилось, но уже никогда не закончится. И непрекращающееся насыщение от сообщаемой светом любви.

* * *

При жизни я не питал особой любви к матери и не умел по достоинству ценить её заботу. Но в том нетварном свете мне было дано почувствовать это. И там материнская любовь словно катализировала ответные чувства. Осознавая вину, я склонялся перед ней, обещая исправиться, изменив свою жизнь, и тем самым оправдать те возлагаемые на меня надежды, которые она хранила в сердце и с горем пронесла через жизнь.

После увещаний наступали мгновенья восторга. Я будто снова становился младенцем и видел её молодой и беззаботной. И внимая её неподдельной радости, и сам истинно радовался. И эти мгновения были для нас вечностью и спокойствием.

* * *

А потом я вернулся.

Рейтинг@Mail.ru