bannerbannerbanner
Роман графомана

Эдуард Гурвич
Роман графомана

4

Первым обжился Челсийский бизнесмен. Продал Студию и на той же улице купил просторную квартиру, вскоре прозванную Салоном. По выходным дням приглашал к себе художников, журналистов, актеров, коллекционеров, диссидентствующих поэтов, писателей. Неординарная публика разбавлялась блядями, преимущественно русскими. Они наезжали из Москвы и Питера. За ними тянулся шлейф искусных вымогательниц благ. На глазах у возлюбленных с ними приключались странные происшествия – то и дело рвались колготки, ломался подпиленный каблук, вдруг кончалась парфюмерия, исчезала сумочка с деньгами. Они первыми переходили на органические продукты, свежевыжатые соки, розовое шампанское. Расплачивались ухажеры. Запросы барышень росли вместе с доходами их обожателей. Это был настоящий импровизированный театр. Ничего удивительного, что в Салоне вдруг решили сыграть пьесу на английском, сочиненную Литераторшей. Распределили роли. На репетиции съезжались после рабочего дня. Кончалось все за полночь изысканным ужином. Разъезжались к утру. Кажется, до премьеры так и не дотянули. Бросили эту затею.

В челсийском Салоне, как и в московских, востребованными являлись статусы. Ими фарцевали. Того же Марка Хозяин Салона представлял корреспондентом калифорнийского русскоязычного альманаха. За десять лет он опубликовал там, наверное, добрую сотню репортажей и очерков о Лондоне. Марка принимали за успешного журналиста. Неважно, что за корреспонденцию раз в две недели он получал чек в пятьдесят долларов. Этого никто не знал. А вот прийти в Салон с экземпляром альманаха, где только что опубликована его статья – тут появлялся повод быть принятым элитой, то есть, сойтись с Лектором, Эссеистом, Минималистом, Структуралистом, с самим Господом Богом! Публика та отличалась экстравагантностью. Лектор утверждал, что леди может быть сильным философом, но это чрезвычайно маловероятно. Эссеист ненавидел слово интеллигент. Структуралист призывал бить палкой по голове за произнесение слова духовность… Минималист глядел на мир с прищуром и ругал Структуралиста, писавшего сознательно примитивные партитуры. Стены гостиной Салона были увешаны картинами Шемякина. Хозяин скупал их оптом и в розницу. Под картинами накрывались столы с закусками. Гости приветствовали друг друга изящно, громко, развязно, небрежно, но никогда естественно. Сойдясь, большинство из них не знало, что сказать друг другу, перебрасывались затасканными шуточками и, конечно, анекдотами. А между тем тут был почти весь цвет лондонской эмиграции. Литераторша с извиняющейся улыбкой – она так часто врала, что потеряла свое выражение лица. Галерейщица – она обожала тусоваться и была вездесуща. Безработный английский актер, не теряющий оптимизма, наш Философ, его приятель Консультант-искусствовед, много всякого народа, в том числе и случайного… Бывал в Салоне и я. Меня туда таскал вечно настороженный Марк со своей боязнью попасть впросак.

Салон просуществовал недолго и распался. Но поразительно, что спустя какое-то время его участники – и Консультант-искусствовед, и Философ, и Литераторша, вдруг засветятся яркими кометами русской эмиграции той волны. Художник выберется из тени своего знаменитого отца-Композитора и упрячет его в свою. Структуралист станет мэтром и получит звание профессора консерватории. Марк издаст с десяток романов и будет называть себя писателем. Книги станут обсуждать на презентациях и читательских конференциях. Картины и скульптуры выставлять на персональных выставках. Московский бомонд ринется на лекции Философа. Всех будут интервьюировать, приглашать на телевидение, выдвигать на престижные премии. Доверительным тоном в узком кругу Консультант-коллекционер, собиратель картин художников Парижской школы, вдруг сообщит о намерении издавать новый эмигрантский журнал. В это предприятие он вложит часть своего состояния. Под редакцию снимет престижное помещение в центре Лондона. Обставит редакторский кабинет антикварной мебелью. Отпустит усы, заведет трость с позолоченным набалдашником, коллекцию трубок.

Запахи дорогого душистого табака, чая из «Фортнум энд Мэйсон», респектабельная обстановка, вспоминал Марк, поражали воображение авторов, приглашенных в Редакцию. Иллюстрированное издание под названием «Звон» собрало цвет все той же оппозиционной публицистики. Вступительная статья редактора указывала на связь издания с колокольным брендом времен Герцена. Пишущую братию редактор «Звона» соблазнит обещаниями щедрых гонораров, отыщет супермодного дизайнера, сделает макет с учетом последних достижений полиграфии. Бешеные деньги, затраченные на выпуск «Звона», громкие имена на его страницах взорвут эмигрантские круги… В московских салонах зажужжали было о новом независимом заграничном издании. Но после нескольких номеров выяснилось, что хозяин «Звона» вовсе не помышлял встать в оппозицию к Режиму метрополии. Шеф-редактор хотел издавать такой журнал, который можно продавать в России. Гибкостью, терпимостью издания к Режиму – этим ключом он надеялся приоткрыть дверь на рынок метрополии. «Реклама, агенты – важнее злободневности!», «Наше направление – выжить!» – эти лозунги на корню прикончили издание. Подписная кампания провалилась. Рекламодатели не объявились. Надежды на самоокупаемость испарились. Пачки нереализованных номеров оседали на складе. Деньги кончились, и «Звон» тихо умолк.

Марк был свидетелем взлета и падения «Звона». Несколько публикаций сделали его востребованным преподавателем русской словесности и даже послужили поводом для знакомства с… опальным Олигархом. Ходили слухи, что тот готов был спасти погибавшее издание, сделать «Звон» рупором эмиграции. Кажется, несостоявшийся спонсор даже подготовил статью «Как я спасу Россию». Но «Звон» был коммерческим проектом, а Олигарх упирал на политику. Потому, видимо, отступил.

Тут позволю себе опередить Марка с вопросом: дружил ли Олигарх с Философом? Нет, конечно. Друзьями Философа считали себя многие. С подачи самого Философа. Едва ли не всех куда младше себя по возрасту он называл старик или старуха. Настаивал, чтобы его звали по имени и на «ты». Со всяким едва знакомым готов был выпить по рюмке. Марк с Философом бражничали регулярно, когда жили по соседству. Я присоединялся и время от времени тоже бывал у него в кабинете на факультете восточных языков. Философ дарил нам свои книги, подписывал их. Посмеивался – мол, все равно читать не станете. Сохранилась видеозапись. Философ в кухне разделывает селедку на газете. С Марком они пьют водку, разговаривают о каком-то приятеле – отличнике. Философ в запале выбрасывает фразу: «Ну, понимаешь, старик, он был отличник, всегда, во всем, он из п… ды вылез отличником». Подросток-сын снимал на камеру…

Но все равно, назвать Философа своим приятелем и мне, и Марку было бы преувеличением. Незадолго до смерти он с женой добрался до Тибета, впервые взял в руки мобильный телефон и с «крыши мира» поприветствовал своих знакомых. Нам с Марком эсэмэску не послал, но рассказывал о том факте. После смерти Философа, впрочем, кое-кто оспаривал его значимость и называл шулером. Критики утверждали: мол, вовремя умер, потому что близок был к разоблачению. Сам Философ лукавил, когда слышал комплименты. И даже протестовал: «Гениальный лектор? Да нет, гениальность – чепуха! Умение держать мысль, опыт, обаяние, везение с аудиторией, которая понимает, о чем я говорю». Это все! О гениальности после смерти мужа будет говорить вдова. Она учредит Фонд его имени. Как обстояло дело на самом деле, сказать не берусь. Ссылаться на ударенную по голове московскую паству чувством полной собственной невостребованности я бы не стал. Эту паству он шельмовал, потому что она была готова к тому. С ней можно было делать что угодно. Личные же воспоминания Марка о Философе вдруг выразились в одном эпизоде, случившемся много лет назад. Они вместе приехали в Отдел распределения жилья выбивать Марку бесплатную квартиру:

– Старик, понятия потерянного времени нет, – говорил Философ, уже сидя в очереди на прием к чиновнице. – Как и понятия «чужое место». Если ты здесь, со мной, значит, это и есть твое место. И не надо меня благодарить. Я тебе еще не признавался, а теперь слушай, старик. Я посоветовал твоей тогдашней жене разойтись с тобой, когда она пришла ко мне с вопросом, что ей делать. А представь себе, если бы вы оставались до сих пор вместе.

После того разговора жена выдавила Марка из дома, жизнь закружилась так, что всех отбрасывало все дальше и дальше друг от друга. Слухи временами сближали. Но отношения угасали. Круг редел. Кто-то переехал. Кто-то отправился в мир иной. С Художником до самой его скоропостижной смерти оставались в приятелях. Обсуждали переезд его в другую Студию и план внедрения в один из журналов конструктивистского направления. Не случилось.

Философ же, оставив дом прежней жене, с новой женой регулярно наезжали в страны распавшейся Империи. К приездам готовили презентации, выступления в телевизионных программах, на радио «Эхо». Лекции Философа скатывались к глумлению над публикой. А вот власть Философ щадил, утверждая, что проблемы не в ней. Во всяком случае, активно не поддерживал тех, кто обрушивался на нее. Посмеивался над богомольем верховной российской власти в православных соборах. Но сам чудил своим публичным обращением в буддизм.

Новая жена, бойко фарцуя его именем, создала атмосферу востребованности. В последние годы его жизни она решала, кого допустить к нему, а кого нет. Играли оба с дурой-публикой, которая принимала Философа всерьез. Несколькими отказами в интервью, игнорированием презентаций, разборчивостью в отношениях с издателями, рекламой телевизионных программ удалось поднять шум вокруг имени Философа. Он стал популярной фигурой. В Москве выходила одна книга за другой. После скоропостижной смерти Философа жена издала там все его труды. Их оказалось не так много. Куда меньше, чем почитателей, публиковавших воспоминания. Марк держался в стороне. Он припомнил лишь, как решил одолеть «Меру вещей» Бодрийяра, затем принялся за «Общество потребления». Потом почитал статью Философа про какого-то современника, заканчивавшуюся: «А не послать ли нам в жопу Гуссерля?» Ну, вместе за бутылкой и послали. Не только Гуссерля, а и философию в целом.

 

5

Четверть века мы с Марком жили в Лондоне. Однажды кинулись сравнивать русских и британцев. И стали выяснять, что это за популяция «русский британец». И какой же взгляд на Запад они выработали? Прежде всего, никакого загнивания в Англии не увидели. С такими традициями и связями эта страна, похоже, будет «разлагаться» еще сто лет. Не увидели и двуличия или двойных стандартов. А вот умение англичан держать лицо поражает. В самых трудных ситуациях. Не заметили и пренебрежения к эмигрантам. Хотя русские повод давали. Мы тоже. Решив перебраться в Лондон, Марк мог и язык выучить, и традиции осмыслить, и к образу жизни приспособиться. Осваивался же по ходу дела. И тут грех не сказать о терпимости к эмигрантам. В чем мы оба не раз убеждались, регулярно навещая Париж. Там на улице человеку, не говорящему по-французски, посложнее, чем иностранцу в Лондоне.

Почуял ли я себя, спрашивал Марк, в эмиграции примаком, приживальщиком? Ни разу. Никогда. Нигде. Наоборот. К России и к русским на бытовом уровне относятся с сочувствием и пониманием. Мы, куда менее терпимые, слышим постоянно: у вас, русских, такая трудная история; вы так много пережили. Но если кто-то из англичан и позволяет себе иронию, насмешку, то сначала по отношению к себе. А потом уж к ближнему:

– Мы, англичане, лошадиное мясо не едим, потому что лошади умные животные и убивать их не следует, – утверждал один из слушателей Марка. – И рыбная ловля на озерах у нас спорт, а не промысел. Поймал – отпусти.

– Значит, англичане более гуманны, чем те, кто ест конину и тащит улов домой на уху?

– Трудно сказать, как на самом деле, но мы, англичане, так думаем…

Подобный ход мыслей типичный. Вы можете обнаружить его, если заведете разговор о патриотизме (нет, мы патриоты только за границей), об английской прессе (доверять ей не следует, но читать надо), о выборах (голосовать – обязанность, даже если ваша партия заведомый аутсайдер: иначе не сложится оппозиция).

Марк вспомнил, как много лет назад по пьянке директор колледжа предложил ему прочитать цикл лекций о политических лидерах Советского Союза и России. Он вставил этот цикл в годовой проспект, а затем дал рекламное объявление в два престижных журнала («The Spectator» и «New Statesman»). И тут выяснилось, что он должен читать лекции на английском. Марк бушевал (мол, директор же слышал мой английский – на той пьянке мы частенько обращались к переводчице). Как он мог меня подставить? Кинулся с этим вопросом к Философу с опытом лектора-профессора в Лондонском университете. А тот, посмеиваясь, заявил, что только так и надо учить язык. Он начисто отмел идею отменить цикл, помог выстроить его, дал пару практических советов. На лекциях ни одной фразы правильно Марк не произнес. Но выяснилось, что слушатели следили не за его ошибками в английском, а за мыслью, за тем, что и как думает русский журналист. Это им было интересно. Они спорили, дискутировали и объяснили: мы ходим к вам на лекции не ради того, чтобы услышать безупречный английский. Вы иностранец, а для нас этот язык родной.

…За пару лет до смерти Марк часто ездил в Фарнборо, пригород Лондона, где спасался от hay-fever (сенной лихорадки). В то утро отправился на прогулку в дубово-сосновый лес. Тропинка в парке имени королевы Елизаветы вела к мини-пруду. Его вырыли местные жители много лет назад. Охранная табличка сообщает о лягушках, поселившихся тут. Ливень начался неожиданно. Бежать не имело смысла. Наоборот, понял – чем медленнее идти, тем надежнее укрытие под большим зонтом. Но замшевые кеды, купленные в Гастингсе, намокли мгновенно. Тропинка, слегка присыпанная галькой, на глазах разбухла и напомнила шелепихинскую дорогу от трамвайного круга. По ней полчаса жители Шелепихи шлепали и в дождь, и в слякоть, и зимой, и летом. Она вела прямо к бараку на берегу Москвы-реки… К концу 1950-х поле напротив барака застроили хрущобами. Поле принадлежало совхозу «Смычка». Это сейчас «смычка» звучит как «случка» или «сучка». Тогда такие шутки не допускались. На вывеске значилось – совхоз «Смычка» им. В. И. Ленина.

Идиотская параллель – тропа в Фарнборо и дорога на Шелепиху – могла стать началом романа: «На дворе тысяча девятьсот пятьдесят восьмой. Из ГУЛАГа выбираются миллионы невинно осужденных. Страну ждут короткие годы оттепели. А за ними Режим опять будет закручивать гайки…» Но вовремя спохватился. Нет, нет, пусть так начинает тот же Искусствовед. Слишком претенциозно. Он поищет что-нибудь более скромное. Например, так.

…Факультет журналистики полувековой давности. В памяти у нас с Максом остались два самых успешных Сокурсника. Уже перебравшись в Лондон, мы прочитали новомировскую аннотацию на монографию одного из них, Алексея Бура, посвященную истории газеты «Таймс». Бур оказался в Лондоне в 1970-е, сразу после окончания университета. Жил там много лет и… покончил с собой. Удавился от несчастной любви. Красавицу-брюнетку, работавшую библиотекаршей на факультете, Бур увез с собой в Лондон. Любил ее и пиво. Когда она ушла, осталось пиво. Днем писал статьи, а вечерами сидел в пабе. Толстел и страдал. В Москве бывал наездами. Считался счастливчиком. Дальше пускай рассказывает Макс.

В нулевые годы нового столетия мы с Марком как-то заглянули к декану журфака, Ясеню Засурскому. Тот только повторял вопрос: «Не понимаю, зачем Алеша сделал это?» Оставлю вопрос без ответа и перейду ко второму персонажу. Из всего потока только его заприметили центральные издания. Взяли в штат, печатали. Но тут поползли слухи, будто на корпоративных пьянках он всякий раз рвался «бить морду» главным редакторам, прочим начальникам. Словом, личность неоднозначная. Блестящий журналист, изгнанный из Редакции за статью о Герцене – статья об эмигранте, который предпочел свободу, а не родину в 1862-м, вышла день в день высылки Солженицына из России. Происки дьявола изгнали его из журналистики. Он ушел в аспирантуру, защитил докторскую, профессорствовал. Писал книги. А спустя полстолетия они с Марком сошлись в клубе «Сноб».

Вопроса, чью сторону взять, не было. И дело не в наших с Марком симпатиях к Сокурснику. Выяснилось скрытое – что его старый оппонент, диссидент, ставший американским профессором, своими отсылками на опубликованное, ничего нового не предъявил. Как и прежде, он видел в российской истории придуманное им «европейское столетие». Сокурсник же наш, симпатизирующий идее европейского пути, убедительно доказывал, что искать в прошлом европейские истоки России значит обманывать себя. Тем более что в 2010-х годах страна шла по второму кругу – цензура, плебейский Минкульт, сталинский лексикон, быдловатая шариковщина, квасной патриотизм.

– Большого смысла в продолжении полемики, – писал он в своем блоге, – не вижу, так как нет ее предмета. Но раз старый полемист того желает, значит, ему это зачем-то нужно и на его желание грех не отозваться. Мне тоже хотелось бы, чтобы в истории страны, в пору становления московской государственности, было «европейское столетие», которое он обнаружил, обозначив его начало великим княжением Ивана III, а завершение – доопричным царствованием Ивана Грозного. Если так, то в своих истоках Россия – страна европейская. Но если не так, то это очередной обман себя и других.

Ответ Полемиста, автора трехтомника по истории России, отличался назидательным тоном и слогом пропагандистов ленинской школы типа «дочери почаще показывайте то, что я пишу». В начавшейся было полемике он вырывал контекст, существо разговора подменял полемической страстью… Сокурсник напомнил, что первым обозначил Режим термином «выборное самодержавие». Полемист же попытался запутать дело наукообразной фразеологией касательно «преимущества ясности и функциональности», «доминант и констант». А вот как Сокурсник прикончил перепалку, делает ему честь:

– На мои аргументы и вопросы содержательной реакции не последовало, большинство из них не было даже замечено, а сама манера реагирования – за гранью элементарных представлений об этике дискуссии, что понуждает меня из нее выйти. На девяносто процентов моих вопросов Полемист не отвечал, ссылаясь на ответы в трилогии, где их нет, а позицию мою излагал чаще всего некорректно.

Вхождение Сокурсника в клуб стало поводом для технической помощи. Объяснения Марку давала почитательница Сокурсника на фейсбуке:

– Если у вас есть клавиатура, то на ней скорее всего есть кнопка F5, ее нажатие обычно и приводит к обновлению странички. Технический глюк – это такой спонтанный сбой программно-аппаратного комплекса, в просторечии именуемого «компьютер».

– Пробуя освоить эту терминологию и простые действия, – признавался Марк, – я вдруг подумал, отчего такой милой кажется мне моя техническая беспомощность. Не столько из-за лености, сколько из-за того самого советского родового признака интеллектуала, мол, мы интеллигенты, не от мира сего и потому гвоздя забить не можем.

– Очень интересная мысль. Но в советское время у интеллигента было не так уж много возможностей избежать забивания гвоздей. Во всяком случае в НИИ, где я тогда работала, «неотмирность» как-то не приветствовалась. Может, у гуманитариев было не так.

– Именно так. У гуманитариев, когда они несли на своих плечах высокую миссию совести нации, «неотмирность» была признаком принадлежности к оной. Это была другая порода чистых советских интеллигентов, отличная от прослойки технической интеллигенции, вызревавшей в недрах НИИ…

– Я в провинции таких даже не припомню. Они, наверно, ближе к столицам обитали. Мы же вращались в «технической» среде.

Так возникла побочная тема интеллектуального насилия. Где его границы? И можно ли терпимость считать альтернативой такого насилия? Марк, конечно, принялся англиканничать.

– В Англии в диспуте «Дважды два – четыре?» никому в голову не придет клеймить позором, идеологизировать или политизировать этот вопрос. И отвечать будут не утвердительно, а как-то иначе. Ну, например, есть подозрение, что это так: «Дважды два – четыре», но я не уверен, надо подумать, похоже, есть другие мнения, и с ними надо считаться, даже если в конце концов мы согласимся, что это так…

Зацепила же вздорность того разговора на тему «Если завтра война». Прошло три четверти века, а в России ни в каких других рамках осмыслять прошлое не получается. Не дай бог война, и все тут! Не потому ли, что это род все того же интеллектуального насилия над реальностью? В Англии за три десятка лет я не увидел в повседневной жизни вот этой озабоченности. Никому в голову не приходит прошлое переносить в сегодняшнее сознание. С первых дней мира ветераны жили своей жизнью. Без ожидания помощи, почестей, признания заслуг, что воевали, без пьяных слез застольных воспоминаний по выходным и праздничным дням. Работали, строили, путешествовали, мечтали. И рассчитывали только на себя. Нет-нет, есть в этой стране место и ежегодным поминовениям. Но они как-то не превращаются в интеллектуальное насилие над памятью, делающее ее больной. Тут просто-напросто не живут с памятью о войне. Внуки не знают о боевых подвигах дедов. Об этом дома никогда не говорят. Зачем? – недоумевают они.

– Никогда?

– Никогда.

Еще раз слово Сокурснику.

– Полемист толкует, – заметил он, – про «теорию политической модернизации». У меня действительно нет теории модернизации. Потому что из моей теории вытекает, что модернизации в обозримом будущем быть не может. И у моего оппонента ее нет. Из того, что он называет своей теорией, как раз проистекает, что таковой быть не может. Если история России – чередование европейскости и холопства, если это своего рода закон системы, то почему и благодаря чему это может измениться? Этот вопрос он даже не ставит, а без ответа на него говорить о теории модернизации может только теоретический жулик.

…Сокурсник после той дискуссии покинул «Сноб». Полемист же остался и изо всех сил пытался втянуть в дискуссию нас с Марком, настаивая на одиннадцати прорывах Руси в Европу. Мы высказали сомнение в эффективности инъекций цивилизованного мира, которые получала Россия. Иначе говоря, как несколько сот лет она была в рамках ордынской ментальности смесью европейской абсолютной монархии и азиатского самодержавия, так и остается этой смесью. Вот последний диалог Марка с профессором, полемистом Сокурсника.

– О динамике и результатах многочисленных «порывов» и «прорывах» России в Европу в трилогии мною сказано много и ясно. Но чтобы не рыться в трех томах, сделайте милость, сходите вниз по ветке до моего компактного интервью. Там точно и кратко перечислены все эти результаты. И они не оставляют сомнения в том, какой гигантский путь прошла Россия за столетия по направлению к Европе и насколько она ближе к ней сегодня, чем даже, если хотите, в декабре 1916-го.

 

– Профессор послал тебя… в трилогию, – рассмеялся я.

– Послал в трилогию? Это так теперь называется?

– Да, именно так это теперь называется. Интересно, какой такой гигантский путь прошла Россия за столетия по направлению к Европе и насколько она ближе к ней сегодня, в 2018-м?

– Знаешь, я ответил бы словами древних стоиков: «Не важно, не добрался ли ты до Афин на сто верст или на двадцать шагов, все равно в Афинах ты не был».

– А я бы, Марк, ответил тебе словами Мариенгофа, коли речь об Афинах: «Существовал довольно интересный человек. Слегка эпатируя, он гуманно философствовал и в неподходящем месте – в Иудее. Среди фанатичных варваров. Если бы то же самое он говорил в Афинах, никто бы и внимания не обратил. А варвары его распяли».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43 
Рейтинг@Mail.ru