bannerbannerbanner
Главная тайна горлана-главаря. Взошедший сам

Эдуард Филатьев
Главная тайна горлана-главаря. Взошедший сам

«Читка» поэмы

8 марта 1923 года в Политехническом музее состоялся интернациональный митинг «Революция и литература», на котором Маяковский прочёл стихотворения «Париж», «Левый марш» и «III Интернационал». Последний стих завершался строками:

 
«Мы идём! / Штурмуем двери рая.
Мы идём. / Пробили дверь другим.
Выше, наше знамя! / Серп, / огнём играя,
обнимайся с молотом радугой дуги.
 
 
В двери эти!
Стар и мал!
Вселенься, Третий
Интернационал
 

Среди тех, кто выступал в Политехническом, был молодой турецкий поэт Назым Хикмет, который впоследствии написал:

«На этом вечере перед выступлением я очень волновался. Но Маяковский сказал мне, успокаивая:

– Послушай, турок, не бойся, всё равно не поймут».

Вскоре состоялось представление поэмы «Про это» близкому кругу людей. Среди приглашённых были Лев Гринкруг и известный в ту пору журналист Михаил Ефимович Кольцов (Моисей Ефимович Фридлянд), который привёл с собой своего младшего брата, художника-карикатуриста Бориса Ефимовича Ефимова (Фридлянда), оставившего воспоминания:

«Помню огромную комнату, переполненную людьми, нестройный гомон голосов. Маяковский был, по-видимому, в отличном настроении, оживлён, приветлив, произносил шуточные, забавные тосты».

Пётр Незнамов:

«Припоминается, что «просочился» на чтение поэмы и Гроссман-Рощин».

Как видим, опять Иуда Гроссман-Рощин оказался среди самых-самых близких товарищей поэта. Стало быть, и к анархизму Маяковский относился с прежним благоговением.

Прибыл и нарком Луначарский с супругой Натальей Розенель, которая потом написала:

«Приехали мы в Водопьяный переулок, когда большинство приглашённых уже собралось…

На этом вечере я впервые увидела Лилю Юрьевну Брик, тоненькую, в чёрном платье, с гладко причёсанными тёмно-рыжими волосами…

Запомнился мне Осип Максимович Брик, любезный и корректный, Асеевы, Борис Пастернак, Гроссман-Рощин, Малкин, Шкловский. Посреди комнаты художник Давид Петрович Штеренберг очень оживлённо убеждал в чём-то Маяковского…

Всё моё внимание невольно фиксировалось на Маяковском. Большого роста и при этом очень складный, с широкими, уверенными движениями, хорошо посаженной круглой головой и внимательным взглядом золотисто-карих глаз, он вдруг улыбался как-то очень молодо и по-мальчишески застенчиво, и от этой улыбки у его собеседника сразу исчезала всякая скованность при общении с ним».

В этих воспоминаниях Натальи Розенель вызывает удивление лишь упоминание Шкловского, что он, мол, присутствовал на той читке. А Шкловский в это время был ещё эмигрантом и жил в Берлине. В страну Советов он вернулся лишь через пять месяцев.

Борис Ефимов:

«Наконец, всё стихло. Началось чтение.

Читал Маяковский с огромным темпераментом, выразительно, увлечённо. Мощно звучал красивый голос поэта».

Александр Родченко:

«Читал Володя с необычайным подъёмом».

Пётр Незнамов:

«Маяковский придавал своему произведению большое значение, он настаивал на этой поэме и читал её прекрасно, подпевая в том месте, где «мальчик шёл, в закат глаза уставив»».

Наталья Розенель:

«В этот вечер Владимир Владимирович был как-то особенно в ударе. Впечатление было ошеломляющее, огромное. Анатолий Васильевич был совершенно захвачен поэмой и исполнением».

Борис Ефимов:

«Я слушал с напряжённым вниманием, но скоро, к немалому своему огорчению, обнаружил, что сложный смысл ускользает от меня, и содержание новой поэмы, во всяком случае, гораздо труднее для восприятия, чем ранее знакомые стихи Маяковского. Осторожно поглядывая на лица слушателей, я видел на них сосредоточенное, «понимающее» выражение, что ещё больше смутило меня.

После чтения началось обсуждение, живое, страстное».

Луначарский с женой, видимо, сразу после завершения «читки» уехали, поэтому Наталья Розенель написала в воспоминаниях:

«Обмена мнениями не было…

Помню состояние какого-то лёгкого поэтического опьянения, в котором мы возвращались домой».

1800 строк

Та мартовская ночь, когда завершилась читка новой поэмы Маяковского, а гости разъезжались по домам, была ещё по-зимнему метельной. Наталья Розенель вспоминала:

«В машине Анатолий Васильевич говорил мне, что сегодняшний вечер особенно убедил его, какой огромный поэт Маяковский.

– Я и раньше знал это, а сегодня уверился окончательно. Володя – лирик, он тончайший лирик, хотя он и сам не всегда это понимает. Трибун, агитатор и вместе с тем лирик. А ты обратила внимание на глаза Маяковского? Такие глаза могут быть только у талантливого человека. У него глаза, как у большой, очень умной собаки. (У Анатолия Васильевича «собака» – было одним из самых ласкательных слов.)…

Мне редко приходилось видеть Анатлия Васильевича в таком радостно возволнованном настроении».

Надо полагать, что именно так оно и было – ведь Маяковский был великолепным чтецом, а свои произведения читал и вовсе бесподобно.

В марте 1923 года произошло ещё одно событие, на этот раз чрезвычайное – у Владимира Ильича Ленина случился третий инсульт. Но страну оповестили об этом не сразу, поэтому поэт-лефовец всё ещё был во власти созданной им поэмы. С нею надо было ознакомить публику, и на улицах Москвы появились афиши, зазывавшие граждан послушать это новое произведение в исполнении автора.

Одна из таких афиш попалась на глаза Луначарскому, и 27 марта он написал Маяковскому письмо:

«Дорогой Володя! Я нахожусь всё ещё под обаянием Вашей прекрасной поэмы. Правда, я был очень огорчён, увидя на афише, объявляющей о чтении, и рекламу относительно каких-то несравненных или невероятных 1800 строк.

Мне кажется, что перед прочтением такой великолепной вещи можно уже и не становиться на руки и не дрыгать ногами в воздухе. Эти маленькие гримасы, которые были милы, когда Вы были поэтическим младенцем, плохо идут к вашему возмужавшему и серьёзному лицу. Предоставьте их окончательно Шершеневичу. Это так, маленький упрёк потому, что я Вас вообще люблю, а за последнее Ваше произведение – втройне».

Эти слова можно дополнить воспоминаниями Натальи Розенель:

«…некоторые выпады Маяковского огорчали Анатолия Васильевича…

Ещё больше огорчали его какие-то отголоски прежней, дореволюционной бравады, изредко появляющейся у Маяковского в 20-х годах и о которой Анатолий Васильевич говорил, что это было уместно до 1917 года: «pour epater les bourgeois» («чтобы ошарашить буржуа» – франц.), – но нам это ни к чему».

К той же поре относится ещё одно высказывание Луначарского:

«Несмотря на то, что я сильно поспорил с Влад. Маяковским, когда он, перегибая палку, начал доказывать мне, что самое великое призвание современного поэта – в хлёстких стихах жаловаться на дурную мостовую на Мясницкой улице, в душе я был доволен. Я знаю, что Маяковского в луже на Мясницкой улице долго не удержишь, а это почти юношеский (ведь Маяковский до гроба будет юношей) пыл и парадокс гораздо приятнее, чем та форма «наплевизма» на жизнь, которой является художественный формализм при какой угодно выспренности и жреческой гордыне».

Публичные читки поэмы «Про это» продолжались. И всё чаще раздавались голоса:

– Не понимаю! Что хотел сказать автор?

Попытки понять

29 марта 1923 года вышел первый номер журнала «Леф», в котором была напечатана поэма «Про это». Вскоре она вышла отдельным изданием, и Лили Брик, отвечая на многочисленные вопросы читателей, о чём это произведение, говорила:

«Поэма «Про это» автобиографична. Маяковский зашифровал её».

О чём же она? Что хотел скрыть её автор? Что зашифровал?

В. В. Катанян, как бы тоже отвечая на подобные вопросы, написал:

«Чем понятнее стихи, тем они непоэтичнее – поэма сложна».

Маяковский и сам понимал это. Поэтому предварил её прологом, который назвал «Про что – про это?». В нём есть такие радостно-оптимистичные строки:

 
«Эта тема придёт, / прикажет:– Истина! –
Эта тема придёт, / велит:– Красота! –
И пускай / перекладиной кисти раскистены –
только вальс под нос мурлычешь с креста».
 

Но далее следуют слова совсем другого настроя:

 
«Это хитрая тема! / Нырнёт под события,
в тайниках инстинктов готовясь к прыжку,
и как будто ярясь– посмели забыть её! –
затрясёт; / посыплятся души из шкур».
 

После десяти таких же интригующих четверостиший Маяковский, наконец, подводит итог:

 
«Эта тема день истемнила, в темень
колотись – велела – строчками лбов.
Имя / этой / теме:
любовь».
 

Впрочем, последнее слово (да ещё особо выделенное) было только в рукописи. Во всех же напечатанных поэмах вместо слова «любовь» стоит многоточие. Что хотел сказать этим поэт? Что любовь – всего лишь одна из тем поэмы? Что есть и другие, не менее важные?

Бенгт Янгфельдт:

««Про это» полна скрытых и явных цитат из Достоевского, любимого писателя Маяковского. Это касается и собственно названия, которое заимствовано из «Преступления и наказания». Когда Раскольников говорил про это, он имел в виду своё преступление».

А что скрыл под местоимением «это» Маяковский?

Чтобы найти ответ на этот вопрос, приглядимся к тому, с чего поэма начинается.

 

Первая её глава называется «Баллада Редингской тюрьмы». И сразу же (во втором четверостишии поэмы) представляются адреса главных её героев и сами герои:

 
«Лубянский проезд. / Водопьяный…
«Он» и «она» баллада моя.
Не страшно нов я.
Страшно то, / что «он» – это я
и то, что «она» – / моя».
 

Затем называется время действия поэмы – канун Рождества, то есть 6 января. И Маяковский задаёт вопрос, который напрашивается сам собой (орфография автора):

 
«При чём тюрьма? / Рождество. / Кутерьма.
Без решёток окошки домика!
Это вас не касается. / Говорю – тюрьма.
Стол. / На столе соломинка».
 

В рукописях сохранился вариант:

 
«А при чём в балладовой драме тюрьма…
Это никого кроме меня не касается».
 

Конечно, российским читателям и слушателям, которые в массе своей были не очень образованными, трудно было понять, с чего это вдруг в поэме о любви появилась тюрьма. Да ещё какая-то «Редингская». Но ближайшему окружению Маяковского это название было хорошо знакомо – именно так («Баллада Редингской тюрьмы») называлась поэма ирландского поэта, писателя и драматурга Оскара Уайльда, написанная в 1897 году и в следующем году опубликованная. На русском языке она вышла в 1915 году (в переводе Валерия Брюсова).

Уайльд и Маяковский

Оскар Уайльд в 1895 году был приговорён к двум годам каторжных работ и полтора года провёл в тюрьме города Рединга графства Беркшир. В его «Балладе» есть посвящение, которое Брюсов перевёл так:

«Памяти К. Т. В., бывшего кавалериста Королевской Конной гвардии. Скончался в тюрьме Его величества Рэдинг, Беркшир, 7 июля 1896 года».

«К. Т. В.» – это инициалы Чарлза Томаса Вулриджа (Charles Thomas Woolridge), тридцатилетнего конногвардейца, приговорённого к смертной казни за убийство своей жены (из-за ревности) и казнённого в Редингской тюрьме.

Обратим внимание, что Маяковскому в 1923 году тоже исполнялось тридцать лет. И казнили Чарлза Вулриджа 7 июля 1896 года, то есть в тот самый день, когда Маяковскому исполнилось три года.

«Баллада» Оскара Уайльда написана под псевдонимом «С.3.3.» – это был тюремный номер Уайльда (галерея С, третья площадка, камера три). Номер тюремной камеры Маяковского в Бутырской тюрьме тоже оканчивался на тройку – 103.

В 1915 году, когда в России зачитывались переводом Брюсова, Владимир Маяковский написал первую свою поэму «Облако в штанах» и познакомился с Лили Брик.

В «Балладе Редингской тюрьмы» рассказывается о казни ревнивого британца, убившего свою жену. А тридцатилетний российский поэт тоже был приговорён – к двухмесячной разлуке со своей женой, которую Маяковский приревновал к Краснощёкову.

Так что ближайшее окружение Владимира Владимировича, которое было хорошо знакомо с поэмой Оскара Уайльда, сразу понимало, откуда в поэме «Про это» слово «тюрьма».

Но тут вновь возникают загадки. Если глава названа точно так же, как поэма Уайльда, то эпиграф тоже должен быть из неё. Но не тут-то было! Эпиграф другой:

 
««Стоял – вспоминаю. / Был этот блеск.
И это / тогда / называлось Невою».
Маяковский, «Человек»».
 

Это означает, что в поэме «Про это» рассказывается не только о «редингской тюрьме», но что-то будет взято и из поэмы «Человек».

Вспомним эту поэму Маяковского, перечитаем-ка её ещё разок. И сразу возникнет ощущение, что написана она по той же самой причине, из-за которой пришлось писать поэму «Про это»: поэт приревновал свою любимую. К кому? В «Человеке» (в главке «Жизнь Маяковского») написано так:

 
«Повелитель Всего – / соперник мой,
мой неодолимый враг.
Нежнейшие горошинки на тонких чулках его.
Штанов франтоватых восхитительные полосы…»
 

В главке «Страсти Маяковского» описание соперника продолжено:

 
«Череп блестит, / хоть надень его на ноги,
безволосый, / весь рассиялся в лоске.
Только / у пальца безымянного / на последней фаланге
три / из-под бриллианта / выщетинились волосики».
 

И вот тут-то возле этого лысого соперника неожиданно возникает возлюбленная поэта, которая произносит названия поэм Маяковского:

 
«Вижу – подошла. / Склонилась руке.
Губы волосикам, / шепчут над ними они,
«Флейточкой» называют один,
«Облачком» – другой,
третий – сияньем неведомым
какого-то / только что / мною творимого имени».
 

Возмущённый поэт спрашивает, восклицая:

 
«Что это? / Ты? / Туда же ведома?
В святотатстве изолгалась
 

И у Маяковского вспыхнула ревность. Случилось это в 1916 году. То есть через год после знакомства с Лили Юрьевной. И после того, как была написана поэма «Флейта-позвоночник». Надо полагать, что Лили Юрьевна в тот момент вела себя как всегда вызывающе, ни с кем и ни с чем не считаясь и ни от кого ничего не скрывая.

Поэт, уличивший любимую в измене, мстить ей не стал – видимо, «Баллада Редингской тюрьмы» постоянно напоминала ему о том, как сурово и неотвратимо карается мщение. И он написал в «Человеке»:

 
«Загнанный в земной загон,
влеку дневное иго я.
А на мозгах / верхом / «Закон»,
на сердце цепь – / «Религия»».
 

И Маяковский решил покончить с собой. По телефону сообщил об этом Лили Брик – ведь из жизни он уходил из-за неё. Выстрелил. Произошла осечка. Лили Юрьевна приехала, забрала его с собой. У неё дома они стали играть в карты.

Так, ссылаясь на свидетельства Лили Брик, описывают тот инцидент практически все биографы Маяковского. Правда, никто не указывает, когда именно случилась эта история – в 1916 или в 1917 годах: Лили Юрьевна запамятовала. Но ознакомившись с поэмой «Про это», можно с уверенностью сказать, что всё произошло в 1916 году. Завершив писавшуюся тогда поэму «Война и мир», Владимир Владимирович сразу же приступил к созданию следующего произведения – о своём несостоявшемся самоубийстве. И написал, что он принял яд и вознёсся на небо. Однако поразмышляв там какое-то время («Сколько их, веков, успело уйти, в дребезги дней разбилось о даль…»), решил вернуться на Землю. И он возвращается. И вновь оказывается в городе на Неве. Зачем? Чтобы отомстить («Проснулись в сердце забытые зависти»). И поэт покупает оружие мщения:

 
«Антиквар! / Покажите! / Покупаю кинжал.
И сладко чувствовать, / что вот / перед местью я».
 

Но мщения не получилось. Ведь даже улица, на которой жила любимая, изменила название: была Жуковской, а стала, как говорят ему:

 
««Она – Маяковского тысячи лет:
он здесь застрелился у двери любимой»
Кто, / я застрелился? / Такое загнут!»
 

Но любовь, которой так гордился поэт, ушла, закончилась. И он с горечью подводит итог:

 
«Петлёй на шею луч накинь!
Сплетусь в палящем лете я!
Гремят на мне / наручники,
любви тысячелетия…»
 

Если «Флейта-позвоночник» воспевала Лили Брик, то поэма «Человек» была явно направлена против неё. Не Лили ли Юрьевна восстановила против этого произведения Алексея Максимовича Горького? Слишком много доводов подтверждают такую версию.

Но потом отношения восстановились. И поэму «Человек» поэты-символисты назвали шедевром. И любовь, вроде бы, вернулась. Но ненадолго. В 1923 году поэту пришлось вновь сочинять поэму о любви и ревности.

Что же вышло из-под пера Маяковского?

Содержание поэмы

Итак, на столе у героя поэмы «Про это» оказалась спасительная соломинка – телефон. И Маяковский позвонил. Ей. Но она говорить с ним не пожелала, о чём поэту сообщила взявшая трубку кухарка Аннушка. И поэт сразу же начал рыдать и превратился в плачущего медведя.

Почему медведя?

Бенгт Янгфельдт понял это так:

««Медвежья» метафора заимствована у Гёте, который в стихотворении «Парк Лили» представляет себя ревнивым медведем».

Но Гёте здесь, скорее всего, не причём. Маяковский, любивший играть словами, сам придумал себе это прозвище. Из своих инициалов: буква М и две буквы В, то есть МВВ. Произносилось это как «Ме две Ве» или (сокращённо) «Медве». Маяковский даже написал (во второй главе), как встретили его в каком-то зале, куда он случайно попал:

 
«Медведь, / медведь, / медведь, / медве-е-е-е-е…»
 

Впрочем, это не столь уж важно. Выражаясь словами самого Маяковского:

 
«Это никого кроме меня не касается…
Говорю – я медведь…
Косматый. Шерстью свисает рубаха».
 

В облике этого медведя поэт и отправляется в вояж:

 
«Белым медведем / взлез на льдину,
плыву на своей подушке-льдине».
 

Доплыв до Петрограда, он увидел у Невы самого себя, а точнее, героя поэмы «Человек», который тут же обратился к нему:

 
«– Владимир! / Остановись! / Не покинь!..
Семь лет я стою. / Я смотрю в эти воды,
к перилам прикручен канатами строк.
Семь лет с меня глаз эти воды не сводят.
Когда ж, / когда ж избавления срок?..
Пока / по этой / по Невской / по глыби
спаситель-любовь / не придёт ко мне,
скитайся ж и ты, / и тебя не полюбят.
Греби! / Тони меж домовых камней
 

Но «подушка-льдина» уносит героя поэмы в даль дальнюю от Невы. На этом первая глава завершается.

Во второй главе (она называется «Ночь под Рождество») рассказывается о том, куда понесло медведя-Маяковского дальше. Сначала он объявляется на Пресне, где живут его мать и сёстры, предлагая пойти вместе с ним на Неву, чтобы спасти стоящего на мосту человека:

 
«Он ждёт. / Мы вылезем прямо на мост».
 

Но мать и сёстры не рвутся возвращать сыну и брату его любимую, которая (в который уже раз) изменила ему. И Маяковский с горечью восклицает:

 
«Так что ж?! / Любовь заменяете чаем?
Любовь заменяете штопкой носков
 

И поэт отправляется в кругосветное «Путешествие с мамой». Но всюду, куда бы они ни приехали («Париж, Америка, Бруклинский мост, Сахара»), люди пьют чай, демонстрируя этим, что жизнь состоит не только из любви и революций.

Тогда Маяковский идёт к своему знакомому, который женат на Фёкле Давидовне. В черновиках она названа Розой Давидовной. В рукописи поэмы у героинь настоящие имена: у Лили Юрьевны – Лиля, у матери Маяковского – Александра Алексеевна. Стало быть, и Роза Давидовна вполне могла быть реально существовавшим человеком. Но кто она? И кто он – тот знакомый, к которому заглянул поэт?

Логика описанной Маяковским ситуации подсказывает: побыв в своей семье и поездив по планете, главный герой поэмы мог отправиться к своим сослуживцам.

Где тогда служил Маяковский? Мы предположили, что в ОГПУ. Кто был его непосредственным начальником? Меер Трилиссер.

Стало быть, Маяковский описал визит к своему гепеушному шефу («хозяину»), который встречал зашедшего к нему в гости подчинённого такими словами:

 
«Маяковский! / Хорош медведь! –
Пошёл хозяин любезностями медоветь…»
 

И начальник поэта начал представлять своих гостей:

 
«А это… / Вы, кажется, знакомы?! –
Со страха к мышам ушедшие в норы,
из-под кровати полезли партнёры.
Усища – / к стёклам ламповым пыльники –
из-под столов пошли собутыльники.
Ползут с-под шкафа чтецы, почитатели.
Весь безлицый парад подсчитать ли?
Идут и идут процессией мирной.
Блестят из бород паутиной квартирной.
Все так и стоят столетья, / как было.
Не бьют – / и не тронулась быта кобыла».
 

Затем (и, пожалуй, впервые в творчестве Маяковского) появляются насекомые, которые дадут название предпоследней его пьесе:

 
 
«С матрацев, / вздымая постельные тряпки,
клопы, приветствуя, подняли лапки».
 

Зашедшего в гости к шефу Маяковского приветствовали также вожди и кумиры разных эпох:

 
«Исус, / приподняв / венок тернистый,
любезно кланяется.
Маркс, / впряженный в алую рамку,
и то тащил обывательскую лямку».
 

В черновиках вместо Маркса стоит Ленин.

И вдруг среди гостей Маяковский замечает:

 
«Но самое страшное: / по росту, / по коже одеждой, / сама походка моя! – в одном / узнал – / близнецами похожи – себя самого – / сам / я».
 

И все пьют чай (и не только!):

 
«Весь самовар рассиялся в лучики –
хочет обнять в самоварные ручки».
 

Маяковский, расстроенный тем, что чаёвничают всюду, отправляется в Водопьяный переулок, в квартиру, где живёт его любимая, оставившая поэта. Там тоже гости. Все пьяны («в тостах стаканы исчоканы»). Все танцуют («танцы, полами исшарканные»). А с ними танцует и его любимая. Маяковский восклицает:

 
«Я день, / я год обыденщине предал,
я сам задыхался от этого бреда.
Он / жизнь дымком квартирошным выел.
Звал: / решись / с этажей / в мостовые!».
 

И тут же добавляет, спрашивая:

 
«Но где, любимая, / где, моя милая,
где– в песне – / любви моей изменил я
 

И поэту хочется с криком ворваться в квартиру, где все пьяны и танцуют:

 
«Скажу:– Смотри, / даже здесь, дорогая,
стихами громя обыденщины жуть,
имя любимое оберегая,
тебя / в проклятьях моих / обхожу».
 

Иными словами, Маяковский не хочет мстить, зная, какая кара ему за это мщение угрожает.

Поняв, что и любимая помочь ему не может, поэт вновь отправляется в путь, летит над Россией, над Европой. И вот он уже над Соборной площадью Московского Кремля – на куполе колокольни Ивана Великого. Москва отмечает Рождество:

 
«В ущелья кремлёвы волна ударяла:
то песня, / то звона рождественский вал».
 

И в тот самый момент, когда Маяковский (а если точнее, то его поэтический образ) оказался в Кремле (и даже над ним), его вдруг стали вызывать на дуэли (то есть, видимо, очень резко критиковать):

 
«Спешат рассчитаться, / идут дуэлянты.
Щетинясь, / щерясь / ещё и ещё там…
Газеты, / журналы, / зря не глазейте!
На помощь летящим в морду вещам
ругнёй / за газетиной взвейся газетина.
Слухом в ухо! / Хватай, клевеща
 

Напрасно поэт пытался объяснить, что он – не настоящий Маяковский («Я только стих, / я только душа»), ему тут же нёсся ответ:

 
«– Нет! / Ты наш враг столетний.
Один тут уже попался – / гусар
 

Вопросы, обращённые к стоявшему на куполе храма поэту, и его ответы на них очень напоминают допросы, которое проводило ГПУ. И рассказы Осипа Брика, который знакомил своих собеседников с приёмами и ухватками следователей-гепеушников. При этом Осип Максимович наверняка подкреплял лубянские истории строками из «Баллады Редингской тюрьмы» Оскара Уайльда:

 
«В тюрьме растёт лишь Зло…
 
 
Живут здесь люди в кельях узких,
И тесных, и сырых,
В окно глядит, дыша отравой,
Живая Смерть на них…
 
 
Поят водою здесь гнилою,
Её мы с илом пьём;
Здесь хлеб, что взвешан строго, смешан
С извёсткой и с песком;
Здесь сон не дремлет: чутко внемлет,
Крича, обходит дом».
 

Затем в поэме «Про это» следовал эпизод, в котором говорилось о расстреле главного её героя:

 
«…со всех винтовок, / со всех батарей,
с каждого маузера и браунинга,
с сотни шагов, / с десяти, / с двух,
в упор – / за зарядом заряд.
Станут, чтоб перевести дух,
и снова свинцом сорят».
 

Но кто тот «гусар», про которого сказано, что он «уже попался» расстрельщикам?

Янгфельдт считает, что это «ссылка на Лермонтова».

Но, во-первых, за сто лет до написания этих строк Михаилу Лермонтову было всего девять лет, и он не был ещё гусаром. Во-вторых, Лермонтов погиб на дуэли, а Маяковский описал один из тех расстрелов, которые совершались тогда чуть ли не ежедневно (Осип Брик рассказывал о них достаточно красочно). Поэтому «гусар» вспоминается совсем другой – тот, который с марта 1916 года служил в 5-ом Гусарском Александрийском полку, и который был расстрелян чекистами в августе 1921 года. Звали его Николай Степанович Гумилёв.

Маяковский словно предчувствовал, что ОГПУ расправится и с ним. Вот как он описал окончание своего расстрела:

 
«Окончилась бойня. / Веселье клокочет.
Смакуя детали, разлезлись шажком.
Лишь на Кремле / поэтовы клочья
сияли по ветру красным флажком».
 

Можно с большой долей достоверности предположить, что Осип Брик нагонял страху на тех, кто слушал его рассказы. И Маяковский уже тогда мог побаиваться того, чтобы стать узником Лубянки, и он (с его прекрасной памятью) мог даже подсказывать Осипу строки Оскара Уайльда, описавшего узников Редингской тюрьмы:

 
«Забыты всеми, гибнем, гибнем
Мы телом и душой!..
Те плачут, те клянут, те терпят
С бесстрастностью лица…»
 

Описанием расстрела вторая глава заканчивается. Третья названа довольно многословно:

«ПРОШЕНИЕ НА ИМЯ…

Прошу вас, товарищ химик, заполните сами

Здесь Маяковский говорит, что пули, потраченные на его расстрел, замолчать его не заставят:

 
«Я не доставлю радости
видеть, / что сам от заряда стих.
За мной не скоро потянете
об упокой его душу таланте».
 

Самоубийство поэта тоже не устраивает:

 
«Верить бы в загробь! / Легко прогулку пробную.
Стоит / только руку протянуть –
пуля / мигом / в жизнь загробную
начертит гремящий путь».
 

Маяковский нашёл другой путь, о котором Бенгт Янгфельдт написал:

«Заключительная часть поэмы написана в форме прошения, обращённого к неизвестному химику тридцатого века…

…он просит химика воскресить его, речь идёт о воскрешении во плоти и крови. Вторя идеям философа Николая Фёдорова о «воскрешении мёртвых» и теории относительности Эйнштейна (которые он с энтузиазмом обсуждал весной 1920 года с Якобсоном), он видит перед собой будущее, при котором все умершие вернутся к жизни в своём физическом обличии».

Николай Фёдорович Фёдоров был русским религиозным мыслителем и философом, которого называли «московским Сократом». Его уважали и им восхищались Лев Толстой, Фёдор Достоевский, Константин Циолковский, Владимир Вернадский, Александр Чижевский, Павел Флоренский и многие, многие другие известные люди начала ХХ века. Николай Фёдоров намеревался, собирая молекулы и атомы, «сложить их в тела отцов». С этими идеями был хорошо знаком и Владимир Маяковский.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32 
Рейтинг@Mail.ru