По скорбному пути. Воспоминания. 1914–1918

Я. Е. Мартышевский
По скорбному пути. Воспоминания. 1914–1918

Между тем подали обед. Сели за стол молча, без обычной суеты и смеха, чинно и важно, как никогда прежде. Всякий бессознательно думал так: «Вот мы все собрались вместе и ведь, может быть, в последний раз». Эта натянутость и невольное уважение, выражаемое мне как бы по взаимному молчаливому уговору, уважение, от которого веяло холодом могилы, было мне неприятно, оно даже раздражало меня. Однако я прилагал все усилия к тому, чтобы казаться спокойным и непринужденным. После обеда ко мне подошла мама и, нежно обвив мой стан рукой, увлекла меня в свою комнату. Я молча повиновался, но чувствовал, что это в связи с моим отъездом на войну. Уже в ту минуту я начинал сознавать всю тяжесть предстоящей разлуки. Пока были только лишь неприятные предвестники ее, как легкие облачка, бегущие по небу впереди надвигающейся в отдалении грозовой тучи, как первое дуновение готового налететь урагана… Войдя в комнату, мама прикрыла дверь. Ее доброе морщинистое лицо было грустно. Дрожащей рукой она взяла со стола написанную на листке бумаги молитву «Перед боем» и серебряную цепочку с образками, которые носил еще мой отец в Русско-японскую войну, и хотела что-то сказать, но не смогла, так как слезы сдавили ей горло, она успела только выговорить: «Вот тебе…» В это время я с сильно бьющимся сердцем и с дрожью во всем теле опустился на колено и с глубокой верой поцеловал образки, надел их на себя. Когда я встал, волнение у меня немного улеглось, а показавшиеся было на моих глазах слезы я тотчас же вытер и, взяв свои серебряные часы, каким-то глухим голосом произнес:

– Эти часы передашь Коле[3] в случае, если…

Мама остановила меня торопливым жестом руки и спокойным, несколько строгим голосом сказала:

– Зачем так говорить? Даст бог, ты благополучно вернешься, и часы будут по-прежнему твои.

Эта простая, но справедливая фраза пристыдила меня. Действительно, я оказался более сентиментальным, чем мать-женщина. Я даже немного сконфузился.

Около пяти часов к нам пришли два молодых офицера К. и Г., окончившие вместе со мной училище, но взявшие вакансии в другой полк. Таким образом, считая моих родных, приехавших меня проводить, собралось довольно значительное общество. Сели пить чай и оживились. Поднялись шумные разговоры, расспросы. К. играл на мандолине, я ему аккомпанировал на гитаре. Одним словом, на некоторое время воцарился один из тех приятных и уютных семейных вечеров, которыми так богата наша будничная жизнь. Всем, казалось, было приятно отряхнуться от тягостного настроения, появившегося у каждого в связи с моим отъездом. Я тоже весело болтал и так разошелся, что даже начал играть на гитаре похоронный марш. Мой двоюродный брат Коля с укоризненной улыбкой остановил меня словами:

– Брось, Володя, и без того у нас на душе тяжело, особенно у твоей мамы, а ты еще больше бередишь ее рану…

Я тотчас же опомнился и рассердился на себя за то, что корчил собою легкомысленного мальчишку. К. и Г. вскоре ушли, так как, узнав о моем предстоящем отъезде, сочли неудобным присутствовать при разлуке. Наступил томительный памятный вечер. Время приближалось к 10 часам. К этому моменту должен был приехать за мной автомобиль. В доме стояла какая-то жуткая тишина, нарушаемая только чьим-нибудь вырвавшимся всхлипыванием да глухими звуками шагов некоторых из присутствовавших, которые от волнения ходили по комнатам, вытирая навертывавшиеся против воли слезы… Все, как бы по уговору, молчали, да и о чем же было говорить? Всяк сознавал, что чувства, охватившие всех присутствующих, не могли быть выражены никакими словами. У меня на душе было тошно и мучительно тоскливо. О, эти гнетущие, кажущиеся бесконечными минуты ожидания! Я хотел только одного: чтобы скорее приехал автомобиль, и я мог бы наконец освободиться от тяжести, которая давила на меня, как камень. И вдруг мне сделалась чрезвычайно ясной мысль, что так, вероятно, и на войне: ожидание смерти гораздо больнее переживать, чем самую смерть. В это время с улицы донесся глухой, рокочущий звук мотора.

– Автомобиль! – каким-то страдальческим голосом воскликнула мама, и я видел, как она изменилась в лице.

При этом слове сердце мое екнуло. Все чего-то засуетились, заходили, задвигали стульями. Я пошел в соседнюю комнату одеваться в походное снаряжение. Я чуть не до крови кусал себе губы, но, несмотря на это, слезы не слушались меня и тихо струились из глаз… Когда я одевался, мама приблизилась ко мне, нежно обняла и, положив голову на мое плечо, прошептала:

– Смотри ж, Володя…

Но рыдания душили ее, и она только крепче стиснула меня в своих объятиях. Я видел, что каждая минута промедления болью отзывается в сердце моей матери, и потому, всеми силами сдерживая клокочущее волнение, я произнес:

– Ну, я готов!

И с этими словами я вышел в гостиную, где собрались провожающие.

– Сядем! – раздался тихий и печальный голос мамы.

Все по обычаю сели, заерзав стульями, и на мгновение воцарилась гробовая тишина. Это была самая тяжелая минута моей жизни. Как сейчас помню группу дорогих мне людей, которые сидели с опущенными вниз глазами и изредка вытирали платком набегавшие слезы. Помню, как на меня уставились глазенками, полными слез, мои дорогие сестренки. Их милые, наивные личики выражали неподдельное горе и страх перед совершающимся неотвратимым событием, и их детские неиспорченные души были преисполнены ужаса и трепета не меньше, чем у взрослых. Вдруг среди напряженной, жуткой тишины раздались громкие истерические звуки… Это наконец, не выдержав, зарыдала мать. Сердце мое готово было разорваться на части. Я никогда не мог равнодушно слышать, как плачет взрослый человек. Как-то инстинктивно я почувствовал, что момент наступил. Я встал и осенил себя крестным знамением. Все присутствовавшие тоже поднялись вслед за мной и торопливо начали креститься. Я подошел к маме и упал к ней на грудь. Тут я дал волю своим слезам, которые вырывались наружу горячими, быстрыми потоками. И чем больше я плакал, тем легче становилось на душе. Мама рыдала громко, осыпая мое лицо крепкими поцелуями, и что-то говорила мне, чего я не мог разобрать. Наконец она меня благословила, и я начал прощаться с остальными. Затем все вышли на двор проводить до автомобиля, который тихо ворчал и сверкал во мгле двумя яркими огнями, готовый ринуться вперед и унести меня прочь от родного гнезда. Казалось, само небо, мрачное и темное, как ночь, разделяло человеческую скорбь, посылая сверху, точно слезы, мелкие, холодные капли дождя… Я шел впереди под руку с мамой, не перестававшей громко всхлипывать.

Наши соседи К-ие вышли на крыльцо и тоже плакали, выражая мне пожелания счастливой дороги и скорого благополучного возвращения. Около автомобиля я остановился и еще раз обнял мать. Вероятно, этот момент сильнее всего на нее подействовал, так как она впала в истерическое состояние и, вцепившись в меня руками, кричала:

– Не пускайте его! Ради бога, не пускайте! О-о-о-о-хо-хо-хо!.. Нет!.. Нет!.. Куда?.. Зачем?! Боже мой, Боже мой!..

Я с трудом вырвался из ее рук и, крикнув всем «Прощайте!», вскочил в автомобиль. Дверца со стуком захлопнулась, и, заревев мотором, автомобиль рванулся вперед… Оставив позади, быть может, навсегда все, что было дорого и близко моему сердцу, он понесся туда, куда призывали меня долг службы и честь Родины.

Когда я приехал в Бердичев, наш полк уже грузился. Несмотря на позднее время, зал 1-го и 2-го классов был полон военными, преимущественно офицерами. За одним из столиков сидел командир нашего полка, полный, с крупными чертами лица и в больших толстых очках, которые придавали ему в некотором роде внушительность и важность. В нем не было ничего, притягивающего к себе или сразу располагающего в свою пользу, но тем не менее он производил впечатление человека умного. Я подошел к нему и представился. Он пробормотал мне какую-то обычную в подобных случаях любезность, что-то вроде «очень рад», и сказал обратиться к адъютанту. Поклонившись, я отправился искать последнего. Сухой прием командира неприятно меня поразил. Неужели у него не нашлось ни одного теплого слова, которым он мог бы приветствовать и ободрить молодого, неоперившегося офицера, каковым был я, попавшего со школьной скамьи чуть не прямо в бой и не успевшего еще даже взглянуть на Божий мир?

Адъютант с большими русыми усами, опущенными книзу, как у Тараса Бульбы, показался мне симпатичным и добрым человеком. От него я узнал, что я назначен во 2-ю роту. Усталый и разбитый от недавних сильных переживаний и бессонной ночи, я вышел на платформу, чтобы найти свой эшелон. Уже рассветало. Свежий, насыщенный утренней росой ветерок ударил мне в лицо. На товарной платформе было большое оживление. Слышались крики и понукания солдат, старавшихся загнать в вагоны фыркавших и хрипевших лошадей; с грохотом грузились повозки и походные кухни; изредка как-то суетливо, с шумом проходил, шипя и поражая слух резкими свистками, маневрировавший паровоз.

Оказалось, что мой батальон уже давно отправлен, поэтому я сел в первый попавшийся эшелон, с величайшим удовольствием вытянулся на мягком диване вагона 2-го класса и тотчас же заснул. Проснулся я тогда, когда поезд уже стоял у станции 3., где высаживался наш полк. Взяв свой походный тюк, я вышел на пути. В это время мимо проходил какой-то офицер нашего полка с простоватым, но симпатичным лицом. Увидев меня, он остановился и, протягивая мне руку, дружелюбно проговорил:

– Здравствуйте! Позвольте представиться, поручик Пенько! Вы в какую роту назначены?

Я сказал, что во вторую.

– A-а, ко мне! Отлично, отлично! – и при этих словах он приветливо улыбнулся. – Ну что же, идите теперь отдохните, пока есть возможность. У вас больше вещей нет? Мы сейчас возьмем какого-нибудь молодца, и он поможет вам их донести до станции. Послушай! Эй, земляк, тащи, брат, вещи его благородия! – обратился мой ротный командир к проходившему мимо солдатику и затем, подав мне руку, проговорил: – Ну, пока до свидания! Наш батальон стоит в деревне Сычи, в двух верстах отсюда.

 

Около станции я нанял бричку и, расположившись в ней поудобнее, весело крикнул вознице:

– Погоняй! В Сычи!

Низенькие, но хорошо откормленные, добродушные лошадки резво побежали, пофыркивая и позванивая мелодичным колокольчиком, выговаривавшим «динь-линь, ди-линь, ди-линь». Мы ехали по широкой лесной дороге, по сторонам которой стояли тесной толпой высокие стройные ели. Солнце только что зашло. Сумерки торопливо сбегали на землю, сгущаясь в лесу и наполняя его таинственной темнотой. В воздухе, еще не успевшем остыть от дневной теплоты, пахло смолой. Изредка тишину прерывали раздававшиеся со стороны станции пыхтения и сопения паровозов и свистки, откликавшиеся продолжительным эхом.

Ах, в этот момент так хорошо, так легко и так вольно дышалось! Казалось, я забыл, куда и зачем еду… Война?! Но так тихо, так мирно и прекрасно было все вокруг! Нет, тогда я еще не понимал, не сознавал всего ужаса, который выражался одним только словом «война», либо она пока не вылилась для меня ни во что реальное…

Уже совсем стемнело, когда я подъехал к огромному барскому дому с усадьбой. В нем поместились офицеры нашего батальона. Так как все комнаты оказались занятыми, то я решил переночевать на чердаке, не уступавшем, впрочем, по чистоте любой комнате, и приказал стоявшему вблизи и отдавшему мне честь солдатику снести туда мои вещи. Спать еще не хотелось, поэтому я вышел в сад немного погулять и отдаться на время самому себе. Был уже поздний час вечера, и потому никто не нарушал моего уединения. Дом, погруженный в глубокое молчание, казался еще более мрачным благодаря закрытым ставням, сквозь щели которых в некоторых окнах пробивались узенькие полоски света. Едва я отворил калитку сада, как мне в лицо пахнуло сильным до приторности ароматом цветов. Передо мной раскинулся пышный цветник, состоявший преимущественно из белых флоксов. Вокруг стояла та напряженная, полная таинственности тишина, когда слышишь шелест упавшего листа, случайный треск ветки, чей-нибудь шорох, биение собственного сердца и далекий-далекий лай собак. Опьяненный чудным запахом цветов и возбужденный теплой волшебной ночью, я ходил медленными шагами взад и вперед между клумбами и старался думать… но мыслей не было, было только чувство. Я чувствовал, что мне хорошо, я не понимал, что именно хорошо, все хорошо: и эта прекрасная, царственная ночь, и этот напоенный ароматами воздух, и эти белые благоухающие цветы, вытянувшие свои головки, словно для поцелуя, к беспредельному, усыпанному, как блестками, яркими звездами небу, и этот молчаливый темный дом… Все! И война?.. Но я не нашел ответа в своей душе. В задумчивости я иногда останавливался перед какой-нибудь клумбой и любовно глядел на красивые, неподвижные цветы. Я смотрел на окружавший меня мир, но странно, смотрел на него уже не так беззаботно и радостно, как раньше. В этом уединении с природой я молча и почти бессознательно посылал ей как бы прощальный привет; ведь впереди был непроницаемый мрак неизвестности…

На следующий день рано утром наш полк начал собираться в поход. Впервые я увидел свою роту и свой третий взвод, куда я был назначен. С шуточками и веселым смехом, покуривая махорку и пристраивая на себе неуклюжие вещевые мешки, солдаты выходили из-за деревьев сада, где они ночевали, и строились во дворе помещичьего дома. Мне было приятно смотреть на мужественные уютные лица солдат и сознавать, что с этими простодушными и добрыми людьми я пойду в смертный бой. Они, в свою очередь, дружелюбно на меня поглядывали, готовые, казалось, исполнить каждое мое слово. Когда рота построилась, из дома вышел ротный командир. Я скомандовал:

– Смирно!

– Здорово, братцы, вторая рота! – весело воскликнул он.

В ответ послышалось радостное:

– Здравия желаем, ваше благородие!

– У вас, кажется, еще нет денщика? – обратился ко мне поручик Пенько. – Ага, ну, сейчас… Тумаков! (Это был мой взводный унтер-офицер.) Дай-ка вот их благородию хорошего и надежного человека.

– Франц Романовский! Выходи! – вызвал тот.

Ко мне подошел совсем еще молодой на вид, безусый, с длинным носом солдатик действительной службы, как я узнал потом, литовец. По лицу и по манерам сразу можно было заключить, что он был тихий и скромный человек, поэтому я охотно согласился взять его к себе в денщики и приказал ему идти к моим вещам. В это время вынесли знамя. Поручик Пенько скомандовал:

– Смирно! Под знамя слушай, накраул!

Оркестр заиграл встречный марш. Радостно забилось мое сердце и гордостью наполнилась душа при виде этой полковой святыни, завернутой в чехол защитного цвета и украшенной наверху Георгиевским крестом, символом былой славы и доблести нашего старого полка. Вскоре под звуки музыки полк потянулся по пыльной дороге вдоль деревни, провожаемый любопытными взглядами и пожеланиями жителей, высыпавших из своих хат. Ребятишки пестрой гурьбой бежали за оркестром, мужики и парни с достоинством поглядывали на проходивших солдат, и только бабы, подперев подбородок рукою, с грустью и со слезами на глазах смотрели на эти серые, однообразные ряды людей. Их материнские сердца обливались кровью при мысли, что вот и их сыновей возьмут в солдаты, а может быть, уже и взяли, и они будут также идти неведомо куда и вернутся ли назад… Но слезы баб вызывали у солдат только смех и веселые шуточки.

– Ну чего, родимая, плачешь? Аль глаза на мокром месте?! – кто-то задорно крикнул из нашей роты.

Послышался легкий смешок.

– Да что ж ей окромя и делать-то, как не плакать, в аккурат дело бабье! – отозвался другой.

Утро было прекрасное. Солнце только что вставало, купая в своих золотых лучах влажные от росы поля, на которых желтела уже созревшая рожь? Я шел с большим удовольствием. После тяжелого училищного мешка, скатки и винтовки идти теперь при одной только шашке было легко и свободно. В тот же день я промок до ниточки, так как оставил свой дождевой плащ у Франца. Но это обстоятельство нисколько меня не смутило. «Ничего, – утешал я самого себя, бодро шагая под проливным дождем, – лишний раз выкупался; на то и война: тут и помокнешь, и поголодаешь… Все надо испытать».

Поход был очень трудный. Иногда в день делали 30–35 верст. К концу дня солдаты обыкновенно еле волочили ноги, и немудрено, ведь им приходилось тащить на себе амуницию и снаряжение, которые, вероятно, весили пуда два, если не больше. Однажды переход выдался особенно тяжелый. Выступили в пять часов утра, шли целый день. Уже начало смеркаться, а оставалось пройти несколько верст. Полк остановился на короткий привал. Я в изнеможении опустился на землю. Я чувствовал страшную усталость и, кажется, полжизни отдал бы за то только, чтобы отдохнуть и не идти дальше. Во всем моем теле разлилась сладкая истома. Но едва я полузакрыл глаза, как послышались голоса:

– Пошли! Вперед!

Я тотчас же вскочил на ноги, стряхнул с себя минутную слабость и принялся подбадривать и подгонять солдат. Измученные, потные, нагруженные как вьючные животные, люди с трудом поднимались с земли и, шатаясь, плелись вперед.

– А что, ваше благородие, далече нам еще осталось идти? – спросил меня шедший рядом со мной запасный с широкой окладистой русой бородой, с длинными обвисшими усами, серыми узенькими глазками и вздернутым немного кверху мясистым носом.

При этом вопросе в мою сторону с любопытством обернули головы все находившиеся поблизости солдаты. Когда я сказал, что до деревни, где мы должны были расположиться на ночевку, осталось еще верст шесть, многие даже вздохнули.

– Очень тяжело, ваше благородие, – продолжал тот же солдатик. – Так-то оно ничего, можно и зайти, только вот не обедамши того… трудно.

Я промолчал. Действительно, люди целый день ничего не ели, так как командир полка приказал приготовить им горячую пишу по приходе на место ночлега. Мне сделалось стыдно за наше нерадивое начальство и бесконечно жаль этих простых, терпеливых тружеников – русских солдат, привыкших молча и безропотно переносить все, что бы ни выпало на их тяжелую долю. Я искоса поглядел на колыхавшуюся около меня зеленоватую живую массу солдат, среди которых, несмотря на голод и усталость, раздавались иногда веселые восклицания и смех, и подумалось мне, как велика, как могуча должна быть сила, сколотившая в одно нераздельное целое множество самых разнообразных и чуждых друг другу людей и двигавшая их туда, где широкими потоками будет литься человеческая кровь и где смерть соберет богатую жатву… Но вспыхнувшая как далекая зарница мысль быстро погасла. В то время подобные вопросы меня не волновали, я весь отдался настоящему, а настоящее было именно такое, о каком я мечтал со школьной скамьи. Все, что раньше я мог только себе вообразить путем прочитанных книг и собственной фантазии, я начинал испытывать в действительности. Осуществлялась моя сокровенная и заветная мечта – война. Самый поход хотя пока и ничем почти не отличался от обыкновенных мирных маневров, но сознание того, что это военный поход и что скоро издали донесется настоящая орудийная канонада, придавало ему совсем другой характер.

2 августа под вечер мы пришли в деревню Ракитовку. Усталый и запыленный, я опустился на скамейку около чистенькой хаты с белыми стенами, которую квартирьеры отвели для офицеров нашей роты. Я сидел и с наслаждением созерцал скромную, но милую сельскую картину. Вокруг меня раскинулся маленький фруктовый садик, огороженный плетнем; под низкими окошечками хаты пестрели красные цветы; по широкой улице, покрытой местами зеленой травкой, разгуливали полуобщипанные гуси; где-то кудахтала испуганная курица; вот из соседнего дома быстрой легкой походкой вышла по воду баба с коромыслом и двумя болтавшимися на нем пустыми деревянными ведрами; солдаты с довольными, серыми от пыли лицами сновали в разные стороны. И над всей этой мирной картиной сияло всегда прекрасное заходящее солнце, рассыпая повсюду свои тончайшие нити…

Василий развязал мои вещи и дал мне умыться. После этого я с необыкновенным аппетитом принялся за кислое молоко, которое баба-хозяйка дала, принесла прямо из погреба. «Совсем как на даче», – подумал я. За это время я успел ближе познакомиться с офицерами нашей роты. Часто после обеда мы забирались на свои походные постели и начинали беседовать и нередко даже спорить. Мой ротный командир поручик Пенько оказался человеком довольно заурядным. Правда, как офицер он был прекрасный, но в то же время на нем лежала та печать пошлости, которая присуща подавляющему большинству людей. Весь его идеал, казалось, можно было выразить тремя словами: обладание хорошенькой женщиной. К религии он относился равнодушно и даже пренебрежительно. Все, что касалось нравственности, вызывало в нем насмешку и иронию. Он не был женат и на семью смотрел с отрицательной точки зрения, видя в семейном очаге стеснение своей свободы. Пить не особенно любил, но в карты грешным делом поигрывал. Характер имел он вспыльчивый и неровный. Но при всех этих недостатках было что-то в его личности симпатичное, какая-то подкупающая простота и честность, за которую офицеры в полку его любили и уважали. Другой сослуживец нашей роты был прапорщик запаса Ракитин с подстриженными усами и довольно тонкими правильными чертами лица. Говорил он, немного шепелявя. Как офицер он производил неважное впечатление, и впоследствии его не очень хвалили. Судя по разговорам, он казался весьма неглупым человеком. Был женат и имел двоих детей. Ничего особенно дурного я в нем не замечал, но вообще он мне не нравился. Однажды он нам откровенно признался, что любил посещать вместе с женой петроградские кафе-шантаны. Я с удивлением заметил ему, как можно с женой бывать в таких местах, где фигурирует тот же разврат, только в иной, более утонченной и красивой форме? Но прапорщик Ракитин столь горячо и столь убежденно доказывал мне, что он находит это вполне естественным и нормальным, что я и не пытался его разубеждать.

С первого же дня выступления в поход мне пришлось сожалеть о том, что я не захватил с собой из дома ни конфет, ни варенья и ничего съедобного. Уезжая на войну, я почему-то воображал, что придется питаться в большинстве случаев сухарями или солдатской пищей и вообще чем попало. Каково же было мое удивление, когда во время остановки в одной деревне поручик Пенько угостил нас хорошим шоколадом, печеньем, вином и т. п. Тогда еще я был любитель всяких сладостей, поэтому при первом же удобном случае решил накупить их побольше. Так как в деревне Ракитовке мы предполагали простоять еще несколько дней, то я, испросив разрешение у командира полка, поехал на крестьянской телеге в местечко Янполь. Ехали проселочной дорогой. Вокруг желтели сжатые поля, на которых щедрой рукой природы были раскиданы копны хлеба. На мгновение я почувствовал себя не офицером великой русской армии, раскрывшей свои могучие крылья навстречу дерзкому врагу, а тем спокойным, любящим природу человеком, каким я был еще так недавно, живя в деревне. Но оклик: «Стой! Кто едет?» – сразу вернул меня к действительности. У дороги в нескольких десятках шагов впереди стоял солдат, едва различимый среди зеленых кустов благодаря своей защитной одежде. Вся его фигура и лицо выражали сознание собственного достоинства и силы. Убедившись в том, что я офицер, он молча указал рукой на дорогу и стал смирно. По приезде в местечко Янполь я начал делать различные закупки, кстати сказать, денег в то время у меня было порядочно. Когда я вошел в аптекарский магазин, ко мне приблизился, звеня шпорами, с весьма объемистой фигурой кавалерийский офицер.

 

– Здравствуйте, здравствуйте! Вы ведь семнадцатого полка? – начал он, крепко пожимая мою руку и улыбаясь во весь рот. – Ну что ж, скоро пехота придет к нам на помощь? Ведь наши драгуны о-го-го как далеко отсюда! И здорово работают! На голову разбили австрийскую дивизию, честное слово! Д-да, слава богу, прогнали швабов далеко. Нет, батеньки мои, куда там австрийской коннице тягаться с нашей!..

При этих словах мое сердце радостно забилось от счастья, гордости и упоения первой победой.

В течение почти двухнедельного стояния в Ракитовке я успел приглядеться также к офицерам нашего полка. Всех их можно было, собственно говоря, разделить на три группы. К первой относились старые кадровые офицеры, ко второй – молодые, вновь выпущенные подпоручики, «фендрики», как нас называли в полку, и, наконец, последнюю составляли прапорщики запаса. Из старых офицеров мне нравился командир нашего батальона подполковник Бубнов. Он отличался большой строгостью, немилосердно бил солдат, но, несмотря на это, последние его любили. Мы, «фендрики», дали ему весьма удачное прозвище «волк». Действительно, все: и лицо, и волосы, и глаза, были у него серые. Когда он смеялся, большие белые зубы оскаливались, как клыки рычащего волка. В его холодном проницательном взгляде и в спокойных самоуверенных движениях была видна железная воля, перед которой, казалось, нет преград.

Как человек очень религиозный я, естественно, интересовался личностью нашего полкового священника. При беглом взгляде на него он производил приятное впечатление. Высокого роста, худощавый, с длинной седой бородой, с толстой палкой в руках наподобие посоха он напоминал собой какого-нибудь благообразного и благочестивого старца. Так и казалось, что у этого человека, одной ногой стоящего в гробу, не может быть иных мыслей, кроме мысли о Боге, о вечной жизни, и что земные интересы для него не существуют. «Вот истинный духовный отец, – всякий раз думал я, когда видел его сухощавую, высокую фигуру. – Вот неподкупный врачеватель христианских душ, и, вероятно, немало умирающих на поле брани героев нашего полка найдут свое последнее успокоение на его старческой груди…»

Однажды, незадолго до выступления из деревни Ракитовки, к нам в хату с взволнованным лицом пришел поручик Пенько и начал ругаться:

– Вот, черт возьми, отбирают роту, и главное кто! Офицер, который давным-давно был командирован из нашего полка в Главный штаб, некто Василевич. Ну, ни черта! После первого же боя, если не убьют, приму какую-нибудь другую роту, ведь кто-нибудь из ротных командиров непременно убудет…

Мы искренно сочувствовали поручику Пенько. Хотя особенно дружеских чувств мы друг к другу и не питали, но во всяком случае мы сжились вместе, привыкли поручика Пенько считать своим начальником и начальником хорошим, так что появление нового лица нарушало нашу гармонию. На следующий день вечером к нам пришел и сам штабс-капитан Василевич. Это был красивый брюнет с черными хитрыми глазами. В его лице и улыбке проглядывало что-то демоническое. От всей его личности веяло холодом и неприветливостью. Можно было безошибочно определить лозунг этого человека: сделать себе блестящую карьеру во что бы то ни стало. По-видимому, он никому из нас не понравился, так как разговор не клеился, а поручик Пенько довольно прозрачно ему намекнул, что неудобно, мол, отбирать роту у того, кому она по праву принадлежит. На это штабс-капитан Василевич только иронически улыбнулся. Заметив нерасположение к себе, наш новый ротный командир с напускной вежливостью пожелал нам спокойной ночи и удалился. В течение всей стоянки в деревне Ракитовке мы каждый день ходили за четыре версты рыть окопы, несколько раз производили боевую стрельбу, занимались тактическими учениями, одним словом, как будто никакой войны и не было. Но несмотря на это, всем нам надоело мирное сидение, кроме того, в то время в нас кипел такой стремительный и неудержимый порыв вперед, такая жажда изведать то страшное непостижимое, которое заключалось в слове «война», что мы тосковали, думая лишь о том, как бы скорее встретиться с врагом.

Наконец, давно желанный день наступил. В 5 часов утра нас разбудил вестовой с приказанием собираться в поход. Я оделся и вышел на двор. Было холодно и неприглядно вокруг. Серые тучи беспросветной пеленой заволокли небо; моросил мелкий дождик. Благодаря отсутствию ветра листья на деревьях, трава и растения на огородах словно застыли в унылой неподвижности, отливая влажной, свежей зеленью. Хотя картина была далеко не из таких, которые могли бы вызвать какое-либо радостное чувство, а все же даже полторы недели пребывания в этой серой деревеньке сроднили меня с ней, и мне сделалось ее жаль. Я сознавал, что здесь, в таком невзрачном месте, я оставлял кусочек своей жизни, а ведь все то, с чем так или иначе связана наша жизнь, уже дорого, близко для нас, особенно же это заметно на войне. Между тем солдаты приготовлялись к походу. Всюду мелькали их фигуры с заспанными, землистого цвета лицами. Кто винтовку протирал, кто шинель раскатывал, кто бежал в одной сорочке с котелком в руке за водой, кто старательно раздувал в костре огонь, чтобы попить перед выступлением чайку. В 6 часов наша рота построилась и вслед за другими потянулась по размякшей от дождя дороге к сборному пункту. Когда весь полк выстроился, командир полка скомандовал «Смирно!» и прочел следующий приказ: «Сего числа, уповая на милость Божию, приказываю вверенной мне армии перейти в спокойное, но решительное наступление. Генерал от инфантерии Рузский». Командир полка поздравил полк с переходом в наступление и пожелал успеха в предстоящих боях с врагом. Затем был отслужен молебен о даровании русскому оружию победы, и полк, ощетинившись тысячами штыков, под звуки бодрого марша двинулся в ту сторону, где ожидали его страдания, подвиги и слава…

Мы шли, но нам не говорили куда; мы знали только одно, что идем к австрийской границе. Дождь перестал. Временами из-за туч ласково выглядывало солнце, бросая на сырые поля сноп ярких лучей. То там, то сям виднелись пестрые группы работавших мужиков и баб. Я шел, не чувствуя ни малейшей усталости, и полной грудью вдыхал в себя свежий воздух полей. О войне я не думал, мои мысли перенеслись в далекое прошлое, столь тесно связанное с теми местами, которые мы проходили.

На второй день после выступления из деревни Ракитовки часов в 5 вечера мы приближались к местечку Вишневец. Еще издали мы увидели какие-то большие здания вроде замков, высившиеся наподобие островов среди моря зелени садов. Особенно резко выделялся своей белизной старинный замок князей Вишневецких. Наш полк расположился по квартирам в деревне, находившейся в двух верстах от местечка Вишневец. Мы, то есть офицеры 2-й роты, остановились в чистенькой и уютной хате. Хозяйка, бойкая, уже немолодая баба зажарила нам цыплят, и мы, на славу поужинав, завалились спать и тотчас заснули крепким здоровым сном. Утром следующего дня было приказано побеседовать с нижними чинами о причинах, вызвавших войну, и о наших противниках. В этот день ожидалось солнечное затмение, солдаты моего взвода собрались под деревом во дворе дома, где я помещался. У многих в руках были закоптелые стекла. Я начал довольно подробно им объяснять, из-за чего вспыхнула война с Германией и Австрией, указал в доступной форме на то влияние, каким пользовались немцы у нас в России, на стремление немецкой нации подчинить себе мелкие народы и т. п. Слова мои были исполнены жара и негодования молодого возмущенного сердца. Солдаты уставили на меня свои широкие, усатые и грубые лица и слушали с доверчивым вниманием, затаив дыхание. А между тем на голубом лазурном небе, как бы подтверждая нарисованную мною картину чудовищной войны, совершалось замечательное и редкое явление природы – полное затмение солнца.

3Мой двоюродный брат. (Здесь и далее, если не указано иное, примеч. авт.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41 
Рейтинг@Mail.ru