Звёздная болезнь, или Зрелые годы мизантропа

Вячеслав Борисович Репин
Звёздная болезнь, или Зрелые годы мизантропа

Невыносимой казалась Петру и атмосфера, царившая в отделении больницы. Некрасивая, но смазливая приемщица, дежурившая за конторкой, протягивала ему стерильную пробирку для сбора «эякулята», крашеным ногтем указывала на дверь каморки, в которой теснился диванчик, стояла тумбочка со сложенной на ней кипой засаленных порнографических журналов. При виде этого чтива Петра охватывало пронзительное чувство безнадежности, чувство неверия в медицину и в прогресс. Не укладывалось в голове, как врачи могут участвовать в зарождении жизни, имея столь рациональные, примитивные представления о мужской природе? Может ли жизнь брать свое начало в кабинке для пациентов-онанистов, которые тем самым, по сути, изменяют своим женам или возлюбленным, проецируя свою потребность в продолжении рода на незнакомых, да еще и развратных женщин…

После первого же осложнения, с подозрением на синдром так называемой гиперстимуляции врач уложил Марту в стационар: жидкость, скопившаяся в брюшной полости, могла, по его мнению, подняться в легкие. Затем тот же врач, не зная, как быть с горе-пациенткой, предпочел избавиться от нее совсем. Он выдал направление в другое заведение аналогичного типа. Так они попали в частную клинику, уже в самом Париже, и к весне Марта была вынуждена переносить самые сложные и тяжелые процедуры экстракорпорального оплодотворения, с имплантацией полученных эмбрионов в «чадоносный орган», некоторые из которых проводились под общим наркозом.

С учетом возраста Марты и уже полученных результатов, вероятность исполнения заветных желаний – по щучьему велению и по моему хотению, как Петр пошучивал, охотно переводя этот перл на немецкий, – вероятность приравнивалась каждый раз к одному шансу из пяти. Такой статистикой щеголял перед ними врач, считая ее вполне приемлемой. Во время последней попытки имплантации врач решил поместить сразу четыре эмбриона, не оставляя часть из них для хранения в специальных маркированных пластиковых соломинках, помещаемых в жидкий азот, в замороженном виде, как это делалось обычно. Риск обзаведения тройней, по сведениям Петра, приравнивался теперь к пяти процентам, четверняшками – всего к 0,1 процента. Но опасения не давали ему покоя. Он не мог представить себя с тремя младенцами на руках и иногда в ужасе спрашивал себя: а что делать, если все четверо?

Подобные случаи описывались даже в ознакомительных буклетах, валявшихся на журнальных столиках приемных покоев клиник, где приходилось просиживать иногда часами. Он воочию представлял себе четырехместное детское ландо, преграждавшее прохожим тротуар и заполненное одинаковыми, как две капли воды, младенцами. С той же кошмарной достоверностью он расписывал в воображении, как, помогая друг другу, они с Мартой вынимают из коляски свертки, похожие на русские голубцы, чтобы разложить их на столе для пеленания в ряд, как в кадрах про нацистские роддома, которые он однажды видел в кинохронике…

– Ну а если всё же будет трое? – высказала вслух аналогичное опасение Марта, когда они вернулись в Гарн после последней попытки.

– Двоих в тазу утопим.

– Странные у тебя шуточки, – помолчав, ответил Марта.

Она обиделась и впредь предпочитала не ставить вопрос ребром.

* * *

В первой половине июня, воспользовавшись перерывом в процедурах, Марта решила съездить в Зальцбург к родителям, которых навещала дважды в год.

В Австрии она собиралась пробыть около месяца и даже планировала взять с собой Брэйзиер-младшую, дочь тулонских родственников Петра, Мари и Арсена Брэйзиер, учившуюся в Париже на факультете прикладного искусства. Однако наполеоновские планы неожиданно лопнули. Брэйзиер-младшая попала в больницу с перитонитом, была прооперирована и нуждалась в отдыхе. Марта решила лететь на две недели раньше, чтобы вернуться к концу июля и успеть передохнуть от очередных разъездов. А собирались они ехать на южное взморье, где в этом году и планировалось провести август месяц.

Отпускные планы Марты энтузиазма у Петра не вызывали. Лазурный Берег он не любил. Если уж ехать куда-то, то лучше на атлантическое побережье или в горы, как в прошлое лето, в Верхнюю Савойю. Юг не прельщал его не только из-за жары, которую он плохо переносил, но и потому, что он не мог представить себя с Мартой в доме отца, на правах хозяина. Отговаривать Марту от поездки на юг Петр не стал, почему-то решил, что желание перегорит в ней само собой. И просчитался.

Арсен Брэйзиер вдруг предложил на август свой загородный дом. Его огромная дача в Рокфор-ле-Па, рядом с Каннами, фактически в тех же краях, простаивала всё лето. Брэйзиер не переставал названивать в Гарн, не переставал угрожать пожизненными обидами, если Петр по какой-либо причине откажется воспользоваться его предложением.

Деваться было некуда. Нотариальные дела, связанные с переходом дома по наследству, рано или поздно всё равно следовало подвести к какому-нибудь знаменателю. А для этого пора было съездить и как следует разобраться во всём с соседом Жаном насчет окончательной разбивки приусадебной территории, чего отец в свое время не сделал, просто поделил участок пополам, под честное слово.

На дом в Ля-Гард-Френэ пора было искать покупателя. Иметь дачу на одном участке с соседом, будь тот хоть трижды знаменитостью или обыкновенным дачником-занудой, решившим, что смысл всего в простом труде и уединении, каким Жан нет-нет да казался, – это выглядело недоразумением. Да и не хотелось городить в голове новые строительные планы. А расширять тесный домишко пришлось бы неизбежно, реши он оставить его себе. На деньги с продажи проще было приобрести что-нибудь в Бретани, на атлантическом побережье, где в давние времена родители снимали на лето дачу…

Отъезд Марты выпал на субботу. Петру не спалось, и он встал рано. Сходив пешком в булочную, он растопил камин и накрыл завтрак, но не на кухне, как в будние дни, и не в столовой, а на столике в гостиной. Приготовив кувшин свежего апельсинового сока, он заварил для Марты чай, себе приготовил черный кофе, принес из подвала две нераспечатанные банки варенья, клубничное и апельсиновое, включил радио и, вслушиваясь в знакомую мелодию Листа, сидел на диване у окна и листал свежую газету.

К десяти часам гостиную залил жаркий солнечный свет. После пасмурных дней – приятная неожиданность. Из-за белизны газетных страниц Петр не мог прочитать ни строки и в то же время чувствовал себя разморенным, не находил в себе силы воли, чтобы пересесть подальше от окна.

Когда Марта около девяти неслышимо вошла в гостиную, от неожиданности он едва не вскочил, увидев ее на пороге в своем клетчатом шерстяном халате.

– Что за праздничек?! – спросила она с ноткой счастливого недоумения, заметив старательно приготовленный завтрак. – Ты давно встал?

– Недавно. Не помню…

– Боже, как на дне какой-то ямы! Мягкой, бездонной… Столько видела снов. И все такие странные! Подожди, после душа расскажу… Ты опять ночью вставал?

– Ставни забыл закрепить. Гремело.

– Тебе нужно ходить по пять, по десять километров в день. А не хлестать виски ночами!.. Ты мне должен дать слово! Иначе я никуда не поеду!

– Обещаю, – заверил он. – Открыть окно?

– Открой, конечно… Какой день, боже мой! Так всегда. Только соберешь чемоданы… Закон подлости!

Марта просеменила в ванную. Он же, сходив в свою рабочую комнату, принес кабинетные бумаги, затем, сгрузив их на диван и быстро перебрав, стал просматривать толстый блокнот в кожаным переплете, стараясь припомнить что-то важное, вдруг мешавшее думать о другом. Разве не в эту субботу в Версале было запланировано совещание, чтобы обсудить всё разом – все скопившиеся рутинные проблемы, прием в компаньоны Густава Калленборна, ситуацию с Фон Ломовым?

Марта вернулась в комнату в том же клетчатом халате непомерного размера, но уже надушенной. Она натощак курила, при этом тщетно пыталась скрыть свое возбуждение, вызванное предвкушением дороги. Вместо чая она вдруг решила пить на завтрак кофе с молоком; отказ от привычек свидетельствовал о том же – острых дорожных ощущений ей хотелось сию минуту.

После второй чашки кофе с молоком Марта закурила вторую сигарету и подсела к Петру на диван. Стараясь выпускать дым в сторону и изучая его в упор влажными карими глазами, Марта раздельно произнесла:

– Обними меня.

– Такси скоро подъедет, – проговорил он и переставил пепельницу со стола на диван. – Твой пакет… для матери… валяется у меня на столе. Забудешь.

– Это пакет для тебя, – сказала Марта. – Я положила в него наши старые письма… пятилетней давности.

Он уставил на нее вопросительный взгляд.

– Я хотела бы, чтобы ты полистал их, когда меня не будет. Прошу тебя, сделай это…

Петр кивнул и с некоторой неожиданностью для себя, посторонним, не своим умом подумал, что ее белые как мрамор колени, плотно сомкнутые под халатом, перед которыми еще недавно он не мог устоять ни минуты, не вызывают в нем того, что прежде…

* * *

Густав Калленборн остановил свой старенький пятилитровый «мерседес» на въезде в небольшой, уже заставленный машинами дворик, выбрался из-за руля, достал с заднего сиденья кожаный портфель и направился к парадному, скользя глазами по фасаду бельэтажа с ярко отсвечивающими окнами. Здание, в котором находился офис, выглядело солидным, но каким-то не до конца ухоженным, – он впервые это замечал. В Германии никто бы не оставил такой особнячок без капитального ремонта.

Ему открыла Анна, секретарша. Поскольку по субботам она не работала, Калленборн вопросительно ей улыбался. На Анне была синяя пара. Новая короткая стрижка ей то ли не шла, то ли придавала ее лицу чрезмерную выразительность или даже застенчивость, что шло вразрез с отработанным ею стилем шутливой официальности, который Калленборн научился ценить с первой же минуты.

Возле секретарской конторки был включен радиоприемник. Звучал знакомый Калленборну струнный концерт, что-то родное, немецкое. Монотонность музыки, запах кофе и даже будничный гул голосов, доносившийся из общего холла и сопровождавшийся дружными взрывами хохота, – это был знакомый и надежный мир. По утрам это всегда почему-то удивляло.

 

Калленборн был в хорошем настроении. Он был рад своим впечатлениям. Оживленный голос тараторившего в холле принадлежал Мартину Граву. Как не узнать этот гонорок? Именно Грав к его вступлению в дело относился с наибольшей осторожностью.

На входе в холл показался Вертягин:

– Вы уже здесь… На пороге-то почему стоите? Вас все ждут. Входите… Я вернусь.

Калленборн застыл в дверях. Заметив его, Мартин Грав сорвался с дивана и ринулся приветствовать гостя.

– Вы в самое время, Густав! – Грав развел руки, словно собирался заключить оробевшего гостя в объятия. – Вы представляете, четверо взрослых людей сидят и уже целый час выясняют, каким должно быть… Ну как это сказать?.. Истинное лицо порядочного человека! В чем отличие порядочного человека от нас с вами, как вы думаете?

Пытаясь оценить шутку и не понимая, в чем подвох, немец осоловело улыбался.

– Адвокаты, сами понимаете, что за народ… – Грав сделал сокрушенную мину и продолжал нести околесицу: – Ну в чем, по-вашему, заключается это отличие? Не знаете… Эх вы! А Пьер вон утверждает, что мы существа всеядные. Иначе трубили бы мы в этой конторе! Он говорит, что нам должно быть на всё наплевать – плохое дело, хорошее, гражданское или уголовное. Лишь бы в нем можно было провести разграничение между правыми и виноватыми… Да-да, представьте себе! И попробуйте убедить его, что абсолютно правых на свете нет и никогда не было. Что такое первородный грех?.. То-то и оно. – Грав отвесил Калленборну поклон и, судя по всему, был доволен впечатлением, которое производил на коллегу.

Двое других сотрудников тоже поднялись, чтобы поздороваться. Один из них, пятидесятилетний, солидной осанки толстяк с безразличными светлыми глазами – его звали Жорж Дюваль, – был не только самым старшим в конторе, но и в некотором роде ее старейшиной, потому что в компаньоны к Фон Ломову попал раньше всех. Он вызывал у Калленборна наибольшую симпатию. Второй, Жан-Клод Бротте, был рослым моложавым малым с живыми и как фасоль фиолетовыми глазами. Он один был в костюме и при галстуке.

Озадаченный приемом, но сохраняя на лице выражение любопытства, Калленборн прошел к дивану, водрузил портфель на колени, пошевелил густыми бровями и заговорил быстрой и правильной речью, что в немце немного удивляло:

– Один мой знакомый, преподаватель криминалистики, говорит, что если обществу дать волю, если ему дать полную свободу – оно станет преступным. А если полную свободу дать преступнику – он перестанет быть преступником. Почему этого не происходит?

Калленборн ждал ответа, улыбаясь. Будущие компаньоны, ухмыляясь, переглядывались.

– Да потому что у природы воли нет. Она безвольна, – ответил немец на свой же вопрос. – В ней всё держится на одной необходимости.

– Золотые слова… Золотые слова, Густав! – похвалил Грав. – Но только Пьеру мало одной необходимости. Ему необходимо, чтобы эта необходимость совпадала со свободой воли… тютелька в тютельку!

Калленборн тискал бока своего портфеля, обводил коллег вопросительным взглядом, будто засидевшийся гость, который не знает, как правильнее поступить, остаться еще на пару минут или встать и удалиться сразу.

Калленборн не переставал интриговать своей персоной. Его по-прежнему разглядывали. Он производил впечатление человека невозмутимого, знающего толк во всём на свете. Средних лет, темноволосый, с худощавым, но в подбородке тяжеловатым и некрасивым лицом, он был породист, но как-то по-своему. Однако подвижность его карих, асимметричных глаз, мерно плавающих в орбитах, растрепанные брови, высокие надлобные залысины с пульсирующими прожилками над висками, стоячая копна жестких, непокорных волос придавали его облику что-то одержимое, а иногда и жестокое.

– У Пьера новости… из министерства, – вдруг предупредил всех Грав, когда Вертягин, которого все дожидались, вернулся.

Компаньоны уставились на Грава с недоумением. Как можно предаваться праздной болтовне, когда есть такие новости?

– Бельгийский посол в Кении утверждает, что Фон Ломова видели рядом с кенийской границей. Еще в январе… На угандийской территории, – неприятно-официальным тоном добавил Мартин Грав.

Петр не произносил ни слова, чего-то выжидал.

– Это было четырнадцатого января. Двое их сотрудников бельгийского консульства ехали на машине из Кампалы в Найроби. На заправке они видели белый «ленд ровер» и двоих французов. Говорят, что даже разговаривали с ними.., – продолжал Мартин Грав с таким видом, словно выполнял какую-то неприятную обязанность. – Самое печальное в этой истории – дата. Всё сходится. В Найроби Фон Ломов собирался вернуться как раз четырнадцатого. Уже с вечера был забронирован номер в гостинице… Да и узнают бельгийцы обоих по фотографиям, – добавил он.

– Могли напутать, – сказал Вертягин. – Тот, кого видели, в «ровере» был в черных очках и в шляпе.

– Нужно дождаться возвращения Гаспара, – сказал Грав, не отреагировав на замечание.

Мартин Грав имел в виду Гаспара К., бельгийского дядю Фон Ломова, которому удалось заставить брюссельскую компанию, пославшую племянника в Кению, расщедриться на проведение расследования на месте, и он уехал в Уганду неделю тому назад.

– Ждать больше нечего… Я давно это всем объясняю, – с твердостью сказал Вертягин. – Сколько времени улетело впустую? Вы хоть отдаете себе отчет, что за это время с человеком может произойти?.. А что касается Гаспара… Он уже в Брюсселе. Вчера вернулся.

– Гаспар? В Брюсселе? Почему ты молчишь? – возмутился Грав. – Ты уже говорил с ним, что ли?

– Белый «ровер» давно нашли. Нам просто голову морочили. Сгоревший, до пепла. Обнаружили машину в какой-то яме, возле Тороро… Есть такой город по дороге к границе. В машине нашли останки мужчины, – продолжал Петр почти с безразличием. – Личность полиция установила. Они уверены, что это их бывший подопечный. Арестант, за которым он поехал. «Ровер» взлетел на воздух от ручной гранаты. Фон Ломов… Его нет. Он исчез.

Петр стал мерить комнату шагами. С некоторых пор разговоры на эту тему вызывали в нем раздражение, и он с трудом его скрывал. Он считал, что компаньоны поторопились опустить руки. Как, впрочем, и министерство, как и все остальные.

– Ты прав. В этих странах… да там что угодно может произойти, – согласился Мартин Грав. – Могут зажарить человека на вертеле. Могут живьем сожрать… Он мог навлечь на себя… ну откуда я знаю?.. месть самих контрабандистов.

– Мог, конечно.

– А что Гаспар говорит?

– Не всё так просто. Гаспар тоже уверен, что этот тип… этот покойник, прости господи… не такой уж мастер-одиночка, как нас уверяли, – сказал Вертягин. – Даже по сведениям французской полиции – не новичок. За решеткой сидел не раз. Чем он там в действительности занимался, слоновьими бивнями торговал или еще чем-то, никто сказать не может. Освободили малого не за красивые глаза. А оказывается – под залог. За магарыч… Без права выезда за пределы страны. Посредником был Фон Ломов. Гаспар опять пытался связаться с теми, кто послал его в Кампалу. Мертвый номер. Они мутят воду. Воду мутит кто-то в Заире. Гаспар уверен, что там не хотят расследования. И на очень высоком уровне… А мы всё ждали! У моря погоды! Вот и результат! Я считаю, что даже теперь не поздно… – Петр осекся, не знал, как выразить свою мысль помягче. – Сидеть и ждать у моря погоды?.. А что, если у него нет возможности дать о себе знать?

Грав хотел тут же что-то возразить, но удержался.

– Что же тогда этот тип молол… в министерстве? Он же заверял нас, что там всё спокойно, – ворчливо поинтересовался Жорж Дюваль, имея в виду последнюю встречу с чиновником из министерства иностранных дел, курировавшим переговоры с местными властями, на которую они с Вертягиным поехали вместе.

– В министерстве могут говорить что угодно, – произнес Калленборн, и взгляды устремились на него. – Пока в Персидском заливе будет вариться эта каша, от министерства толку не будет. Им не до этого.

– Им и раньше было не до этого, – пожаловался Грав. – А этот дядюшка. Да Леопольд!.. Вот здесь он у меня сидит, со своими звонками и советами! Зачем он в Чад ездит, может мне кто-нибудь объяснить? Какой там, к черту, можно заниматься статистикой? Неужели, Пьер, ты не понимаешь, что это просто глупо забалтывать людей подобными бреднями?

– Я не говорю, что всё, что он рассказывает, правда, – ответил Вертягин.

– Чем он тогда занимается?

– Я не знаю. Ты почитай, что там творится… в этих странах! Да там чем угодно можно заниматься.

– Шпионажем?.. Ну вы даете! – Грав казался вдруг поражен собственным выводом.

Самые невероятные предположение были, наконец, сделаны вслух. Читая газеты, Петр и сам не раз задавался тем же вопросом, нет ли какой-то взаимосвязи между происходящим в Персидском заливе – недавняя оккупация Ираком Кувейта, в ответ готовящиеся военные действия – и Угандой, забытой миром крохотной страной, которая в обзорах, посвященных этому региону, практически никогда не упоминалась. В одной из статей он, правда, наткнулся на строки о том, что и Чад и Заир имеют отношение к нефтяной торговле, а следовательно, нефтяной кризис, эпицентром которого следовало считать Персидский залив, не мог обойти стороной и эти страны. Из чего вытекал другой вывод: дядюшка Леопольд, кем бы он ни был, служащим статистического учреждения или стопроцентным агентом 007, конечно, неслучайно разъезжал в настоящее время по Чаду и Заиру. Пятидесятилетний, атлетического сложения холостяк и полная с виду заурядность, он жил при среднем достатке, но каким-то образом умудрился разжиться апартаментами в Нёи и загородным гнездышком под Лорьяном, – такой человек мог быть кем угодно.

После всего только что сказанного и услышанного обсуждать обычную текучку казалось нелепым, хотя Калленборн приехал как-никак по делу.

Однако Мартин Грав взял на себя и эту обузу, заговорил о текущих делах. А по завершении этой темы в считаные минуты удалось урегулировать и все вопросы, касавшиеся Калленборна. К общему решению удалось прийти сразу и без малейших разногласий. Все облегченно переглядывались. Оставалось согласовать некоторые бумаги перед подписью. После того как были просмотрены отобранные Анной кандидатуры стажеров и выбраны три кандидатуры для прослушивания, Мартин Грав, не удержавшись, вернулся к тому, с чего начал.

Досье Фон Ломова пора было расценивать как окончательно запущенные. Пора были прийти к какому-нибудь решению и в отношении его личных долгов. Речь шла о двух кредитных обязательствах: покупка квартиры и машины. Такие вопросы в обычное время решались без специальной повестки дня. Долги можно было взять на кабинет или отказаться от них. На последнем варианте настаивали родственники Фон Ломова. Они считали, что трудности, если они и возникнут, будет правильнее им расхлебывать самим, без посторонней помощи и не дожидаясь завершения страховой волокиты, которую вообще лучше было не затевать, пока всё не прояснилось окончательно.

По ходу того, как Грав излагал свои доводы, немного перегружая факты многословием, Петр не отрывал глаз от пола, с чем-то заранее не соглашался. На лице Дюваля тоже время от времени каменела какая-то жилка. Он пытался скрыть зевоту, отчего глаза его немного выпучивались, придавая лицу нездоровый рассеянный вид.

Бротте привык пропускать дискуссии на общие темы мимо ушей и тем самым проявлял дальновидность. Перемалывать из пустого в порожнее – это может длиться часами. Куда важнее в таких случаях итоги, выводы, реальное руководство к действиям. Ничего конкретного никто опять не предлагал.

– Мы не можем разойтись без решения, – подытожил Петр дискуссию. – Гаспар не против… я уже говорил об этом… взять всё на себя. Но во-первых, я считаю это свинством. И даже не хочу говорить на эту тему. А во-вторых… Я уверен, что нет причин впадать в крайности. Зачем всех впутывать? Размер выплат по кредитам, да ведь смешно… – Не договорив, Петр отгородился от присутствующих пятернями.

– Я согласен с этой точкой зрения, – неожиданно произнес Калленборн, опять удивляя своей реакцией. – Пока не будет полной ясности, лучше взять долги на себя. Это ведь небольшие деньги.

Грав, сутулясь, вышагивал по комнате. Все молчали.

– Я всё подсчитал. На первое время нужно около десяти тысяч франков в месяц, – сказал Вертягин. – Если мы не договоримся об этом сейчас, я буду выплачивать эту сумму сам, из своего кармана. Вот что я решил. Так что решайте и вы.

– Да при чем тут твой карман?! О чем бы говоришь? – вспылил Грав; развернувшись к компаньонам, он ждал от них поддержки, но все молчали. – Опять все как воды в рот набрали? Жорж, ты-то почему молчишь? У тебя такой вид…

 

Едва пошевелив зрачками, Дюваль задумчиво уставился в пол, он не знал, куда деваться. Бротте отвесил кивок, ни да ни нет, из благовоспитанности не решаясь встать на чью-либо сторону. Но голос его как правило не имел никакого веса…

Однажды вечером, уже позднее, обсуждая в Гарне с Мартой всё ту же тему, когда он в который раз утопал в своих раздумьях, Марта, уже по привычке, принялась его урезонивать его же собственными доводами: Фон Ломов, мол, не тот человек, с которым может произойти такая история.

В этом была доля истины. Однако Петр никак не мог упростить эту мысль, очистить ее в себе от непонятного налета. Что именно так мешало смириться с простой констатацией? Для полноты картины недоставало какой-то небольшой, но очень важной детали.

– Не понимаю всей этой мешанины, прости, ради бога, – проговорил он и тут же поймал себя на другом сопоставлении: сказанное Мартой всколыхнуло в нем какой-то новый, еще не тронутый пласт.

– Рвать на себе волосы ни к чему. Вот что я хочу сказать. Не ждать нужно, а жить обычной, нормальной жизнью, как все нормальные люди. Думать о себе. О нас с тобой… Даже Калленборн так думает. Ты же сам сказал… И он прав. Ты убиваешь время впустую. Впустую висишь на шее у министерства. Они тебя баснями будут кормить до упора. Куда им деваться?

– Калленборн-то тут при чем? Ты его видела всего раз в жизни…

– Да, но уже могу тебе сказать, что у этого человека голова на плечах. Потом, ты же сам рассказывал. Про эти фокусы, про все эти штучки… – Марта сделала особое ударение на последнем слове.

По лицу Петра опять пробежала тень мрачноватой неуверенности в себе. Марта произносила вслух именно то, что не давало ему покоя своим брожением, но как бы не могло отстояться.

И он начинал перекапывать всё сначала. Для упрощения он вновь пытался подвести черту под своими личными отношениями с Фон Ломовым. И он тут же ловил себя на мысли (или просто внушал себе, что впервые задумывается над этим?), что с некоторых пор между ними выросла некая стена. Со стороны, пожалуй, незаметная. Но какой-то скрытый антагонизм давал о себе знать всё чаще и всегда в самый неожиданный момент. Явных причин для разногласий вроде бы не было. Мелких же, второстепенных накопилось такое множество, что непонятным казалось иногда, нужно ли вообще во всём этом копаться. Не выяснять же отношения…

Человек холерического склада и увлекающийся, давно живший какими-то своими интересами и в довольно герметичном мирке, переполняемом сомнительными страстями, да и иллюзиями, Фон Ломов давно уже не был тем человеком, каким Петр знал его годы назад. Это первое. Всё, что осталось от прежнего, – неприкаянность. Она и вызвала определенную симпатию. Среди большинства своих знакомых Фон Ломов слыл большим оригиналом. И имел на это право. Чего стоили одни его увлечения собирательством! Но тут Петр и слов подходящих не находил. Впрочем, любой, кому довелось наблюдать за эволюцией этого давнего и экстравагантного хобби Фон Ломова, рано или поздно не мог не почувствовать себя последним приспособленцем, закостеневшем в своем ничтожном конформизме.

Благодаря одному из давних друзей по интернату в Мезон-Лафите, который стал художником, Фон Ломов водился с парижской богемой. Из сострадания к жизненным тяготам своих друзей-авангардистов, а может быть, стараясь искупить в глазах друга со товарищи полное отсутствие в себе художественных дарований, Фон Ломов еще студентом стал коллекционировать их работы. Чаще всего это была немыслимая рухлядь, непонятная ни по форме, ни по содержанию, – разрисованная флуоресцентными красками фанера, неоновой подсветкой разукрашенные останки стиральных машин, двухметрового размера портреты, которые писались друг с друга, и не кистью, а шваброй. В те годы приобретения не требовали больших вложений. Больше чем тысячу франков, Фон Ломов никогда не тратил на одну покупку. Однако и такие суммы у него не всегда водились. А поэтому он увязал в долгах, как умел, выкручивался и одно время даже подрабатывал по ночам шофером – крутил баранку лимузина, который обслуживал один из грандотелей на авеню Монтень.

Из дружеской солидарности, а может быть, опять же, просто не устояв перед уговорами, Петр дважды отважился составить Фон Ломову компанию. Дважды ему довелось побывать на полуночных сборищах, проходивших под железобетонными сводами заброшенных фабрик. Мода на «лофты» пока только зарождалась. Дружными усилиями взъерошенный сброд столичных маргиналов, взволнованных самим фактом единения в одну сплошную толпу, делил выставленные экспонаты на мелкие фрагменты и тут же, во время «инаугурации» – она же являлась и закрытием – съедал их. В буквальном смысле слова. Изображая из себя пещерное племя, отвергнутое миром, а то и самим Создателем. Благо всё это оказывалось съедобным. Благо у мастера на все руки, сотворившего хитроумные экспонаты, хватило ума изготовить свое детище из сахара, выпаривая и вываривая «белую смерть» до нужной консистенции в какой-то безразмерной фабричной посудине…

Идеи, голые и какие-то растопыренные, несмотря на всю их безграничность и одержимость, поражали своим отрывом от реальности, в которой им надлежало воплощаться. Поражало то, насколько далеким всё это было от реальных нужд простых смертных. И видимо, неслучайно общество стало плодить эти идеи как грибы. Таким нехитрым образом оно прибрало к рукам самых неприспособленных. Определенный смысл в этом, конечно, был. Пар удавалось выпустить из котла. Иначе котел разнесло бы просто в пух и прах. Уже поэтому современное искусство, в массе своей, Петру казалось какой-то новой коллективной терапией, в которой у общества возникла потребность на определенном этапе своего развития. Беда в том, что тут же возникло много желающих на этой потребности нажиться, и, как всегда, среди самых дошлых, приспособленных. В творческой середе шарлатаны росли как грибы.

Новый, неожиданный поворот увлечения Фон Ломова стали принимать после одной из его летних поездок в Брюссель, когда он попал на очередную «экспозицию», устроенную под открытым небом на пляже возле Остенде. Заумные конфигурации из песка должны были исчезнуть с приливом по мере прихода воды.

Адепты нового жанра приняли его в свой клуб на ура уже в Париже. Но их-то можно было понять. Спустя пару месяцев Петр стал свидетелем того, как Фон Ломов, последовав заразительному примеру, приобрел у кого-то из них же глыбу из прозрачного льда. Покупка, сделанная через галерею на рю де Сен, влетела ему в несколько тысяч франков. «Шедевр» кубической формы должен был растаять в течение шести-семи часов. Так и не уломав никого из знакомых прийти к нему в гости на сеанс ночной экзальтации, на следующий день, непроспавшийся, Фон Ломов уверял, что до сего дня не испытывал ничего сопоставимого с тем «откровением», которое предстало его глазам минувшей ночью.

Смысл «всего» никогда якобы не представал перед ним в такой «наготе». А заключался этот смысл будто бы в принципе постепенного растворения «всего во всем». «Эфемерное» – это якобы прекрасная иллюстрация «энтропии» и «векторной природы» времени. Явления, вполне свободно и всерьез обсуждаемые светилами современной астрономии. Любой человек может наблюдать всё это вокруг себя невооруженным взглядом. Но простой смертный не придает значения этим вещам, потому что сросся с ними, их попросту не видит. И вообще, «принцип эфемерности» – древнейшая метафора. Что-либо равное по своей проницательности редко будто бы осеняло человека в его стремлении выразить свое отношение к окружающей действительности, ко времени, к себе самому…

Как к этому относиться? Друг не устоял перед веяниями времени, не понимал, что это обычный, хотя и непроглядный дым виртуальной бессмыслицы, который современный западный мир, стремясь превратить в товар всё и подрядив к делу искусство, научился использовать, фасовать, пустил в массовое производство? Почему эти аналогии приходили в голову именно теперь? Какое отношение это имело к случившемуся?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59 
Рейтинг@Mail.ru