Звёздная болезнь, или Зрелые годы мизантропа

Вячеслав Борисович Репин
Звёздная болезнь, или Зрелые годы мизантропа

* * *

Каким ветром Вертягина занесло в Москву в ту осень, он и сам, скорее всего, не понимал как следует.

Многие, кто оказался с Вертягиным накоротке, были в курсе того, что в жизни у него творится полный беспорядок. Дома у себя, в Париже, он учился на юриста. А еще раньше успел завалить учебу на литературно-филологическом факультете. В промежутках разъезжал между США, Парижем и Западным Берлином, болтался по всей Европе, как и многие молодые люди его поколения, кого такая жизнь привлекала и кому она была по карману. На день приезда в Москву с юриспруденцией Вертягин вроде бы завязал, не то решил сделать перерыв в учебе. Позднее, когда среди его московских знакомых стал расползаться слух, что они с Машей оформляют бумаги для заключения брака, всё вроде бы встало на свои места. Вертягину досталось сразу всё – Маша, цель в жизни, нормальные заботы, планы на будущее. Оставалось надеяться, что им удастся осуществить свой замысел без лишних приключений, что было не редкостью в те годы из-за ревнивого отношения властей к своеволию рядовых граждан, особенно если их подозревали в намерении сдуть за границу. Смешанный брак являлся простым и законным способом.

После бракосочетания, состоявшегося той же зимой, родители Маши устроили банкет в ресторане «Прага», который закончился, как и следовало ожидать, разгулом Машиных друзей, приглашенных на празднество в полном составе. Многие из них закладывали за воротник от горя…

Вряд ли Вертягин женился на Маше только по любви. Хотя голова у него и шла от нее кругом. Позднее он поделился со мной, что считал своим долгом, раз уж они сблизились, выполнить по отношению к ней все свои «обязательства». Он хотел дать ей возможность свободно выезжать из страны и, если ей захочется, однажды вырваться в «свободный мир» и поселиться в нем навсегда, с ним или без него – это якобы не имело принципиального значения.

Общения с отцом Маши Петр сторонился. Брак в семье не одобряли. Отец, правда, уже со школы не мог найти на дочь управы. А тут еще иностранец, белый русский, бредовые планы! Если он и не ставил им палки в колеса, то из обывательских, как мне казалось, соображений, которым тоже иногда не откажешь в трезвости. Дочь выходит замуж по крайней мере не за забулдыгу, не за литератора с подмоченной репутацией, который, не ровен час, начнет качать права, и вытаскивать его из омута придется уже буквально за уши. Пьянь и карьеристы – вот и весь мужской контингент страны. Какой здесь выбор для девушки из «хорошей семьи»? Судя же по среде, которая дочь постепенно всасывала, заурядная для русской женщины горькая доля была написана у нее на роду, – если, конечно, не случай.

Вертягин и был этим случаем. И неслучайно со временем папашу как подменили. Он даже стал наезжать на дачу, затеял там ремонт. Француза вдруг стали носить на руках. Петра не переставали зазывать на воскресные дачные обеды, на которые съезжалось уже не просто отребье с замашками, а настоящие сливки общества – потомки конных полководцев, родственники кремлевских портретистов, матерые латинос в звании послов «развивающихся республик» в сопровождении молодящихся жен, похожих на преуспевших спекулянтш с Кавказа, и, как водилось в этой среде, общество непременно удостаивал своим присутствием какой-нибудь загадочный астролог из центра засекреченных исследований, с глазами субъекта, сбежавшего со сто первого километра, что не мешало ему по одним минам сидящих за столом определить, кто из них какого знака зодиака. Вертягин, как умел, отлынивал от этих застолий. Родители Маши обижались…

Петр жил то на Арбате, то в Лесном Городке. Но подолгу не выдерживал нигде. В городе – Машин круг. За городом – соседи-дачники, чуждое родительское окружение. Вечерами на чай к ним зачастил еще и сосед, живший через ограду. Знаменитый поэт тех лет – условно его можно прозвать Запеваловым, – отпетый циник, запойный пьяница, по-своему добрый малый, хотя и «самых нечестных правил», как отзывался о нем Вертягин, Запевалов уже тогда разъезжал по заграницам, хотя в домашней обстановке крыл режим и власть предержащую такой руганью, что неискушенный гость терял дар речи – от страха, что угодил в лапы настоящему змею-искусителю, – а самого Вертягина не переставал поносить за его непутевую тягу к сусальной России-матушке, к чайным подстаканникам с изображением кремлевских сторожевых башен, к шапкам-ушанкам, к слезливым березкам, ко всем этим фольклорным обноскам, в которые рядился режим, прогнивший, покосившийся, державшийся на одном честном слове. Колосс на глиняных ногах!.. Сразу же проникнувшись к Вертягину непонятной приязнью, поэт целился ему в лоб указательным пальцем и обвинял его в слащавой инфантильности маменькиного сынка. Вертягин обвинял поэта в заигрывании с властями и в «мефистофельщине». Они могли говорить друг другу всё, что думали. Иногда это оборачивалось руганью на весь вечер.

– Нет, ты всё-таки объясни мне… раз ты такой умный… раз ты такой француз… Какого черта ты сюда приезжаешь? – затягивал Запевалов всегда один и тот же мотив, стоило ему перебрать за столом рюмку-другую. – Водку пить? По бабам шляться? Нюни распускать?..

– Каждый судит по себе.., – бурчал другой в ответ. – Вы опять поддали. Я-то тут при чем?

– Ты мне зубы не заговаривай! Не надо! Я же понимаю, не дурак, что ты всё это презираешь… – В устах поэта это слово звучало всегда по-особенному. – Дедушка небось с шашкой наголо по крымским просторам бегал, кишки выпускал всякой нечисти. А ты грешки его приехал замаливать? Так он правильно делал, твой дедушка! Спасибо ему скажи! Если бы Антанта, проклятая, не сдула тогда, если бы она в штаны не наложила, мы бы сегодня были процветающей державой!.. Ты посмотри, чего они здесь понаворотили! Позорно… позорно распускать нюни… Правды ты всё равно не видишь. А увидел бы – окаменел бы на месте. Нищета вокруг! Концлагерь!..

– Слова… Позорно живете вы сами.., – шел Вертягин на абордаж. – Властям одно место лижете, пишете галиматью, пользуетесь всем этим. Дача у вас откуда? В поте лица заработали? Продались – вот и получили!..

Сказанное за вечер не мешало им на следующий день как ни в чем не бывало здороваться.

Запевалов был женат. Жена, преподававшая в Литинституте, на даче не появлялась. Но поскольку от одиночества он буквально опухал, когда соседи подолгу не звали его в гости – главным образом, из опасения, что чаепитие закончится очередным разгулом, – время от времени он устраивал у себя поэтические чтения, на которые приглашал всех желающих, из тех, кто жил за ближайшими заборами. Развлекать гостей приезжали и юные поэтессы – ученицы его жены и их подруги. Как-то и мы с Вертягиным оказались гостями «чтений». И весь вечер просидели, потупившись в пол.

То ямбом, то хореем декламировались вирши про весеннюю капель, про подснежники и дачные полустанки. С бесконечным заунывным ритмом отстукивающие, точно нескончаемый состав из одних товарных вагонов, когда смотришь откуда-нибудь с пригородной платформы, как он, громыхая, ползет и ползет мимо, – стихи, сшитые из одних клише, были все на одно лицо. Лишь одна из поэтесс, тихая чернявая девушка в вязаном свитере и джинсах, косившая под футуристку, отваживалась на собственные лексемы, но понять из них что-либо было трудно.

Среди зрителей в тот вечер был поэт-туркмен. Тоже знаменитость и тоже в своем роде. Он подливал масла в огонь. Будучи навеселе, со слипшимися от охмеления, утонувшими в щеках глазами, туркмен давился от немого смеха. И непонятно было, над кем он потешается – над нами с Вертягиным или над Запеваловым и компанией. Чувство юмора у гостя было необычное, какое-то многоуровневое. Минутами казалось, что он смеется над собственным смехом.

Председательствуя, Запевалов восседал посреди гарема, в любимом «испанском» кресле, схватившись кулаками за львиные морды, скалившиеся с подлокотников, и не переставая раздавать царские награды – поощрения самого Запевалова! – которыми вгонял юных поэтесс в трепет. Сменяя друг друга то в чтении, то в обхаживании гостей и одновременно выполняя роль хозяек, девушки пичкали его чаями, вареньем, коньячком. В своей родной стихии хозяин производил впечатление законченного маньяка, совершенно утратившего способность к самооценке.

Дело дошло, как всегда, до обсуждений. Запевалов попытался втянуть в них и нас с Петром. Сообразив, что сухими из воды нам не выйти, я отвесил пару комплиментов. Смелый лиризм, колорит и т. д. Но запутался.

Вертягин, вместо того чтобы целомудренно промолчать, полез меня выручать.

– После Конфуция, Гельдерлина… или, скажем, Новалиса… лично я не знаю, что такое поэзия. Гомера вот только не читал… в оригинале, – стал он объяснять. – Греческий у нас преподавали. Да я хватал двойки. Рифма мешает мне вникать в смысл. Она меня укачивает.

Вряд ли Вертягин хотел бросить камень в огород Запевалова. Но именно так хозяин истолковал его слова. Да и не мог не похорохориться перед юными музами, смотревшими ему в рот. Запевалов опять принялся поносить Вертягина на чем свет стоит. Образовательщина. Дилетантизм. Детская болезнь левизны… Вот они, болезни всего литературного запада и прозапада. Дальше «Óблака в штанах» и всяческих «лебединых песен» на исторические мотивы уже не способного судить ни о чем здраво. Запевалов упрекал Петра в эмигрантской чванливости, обзывал его «вечным недоучкой» и даже «олигофреном».

– Презираю! – голосил поэт. – Пре-зи-ра-ю!

Вертягин не обижался. Даже, напротив, оскорбления придавали ему мужественности, уверенности в себе. И они опять начали крыть друг друга. В тот вечер грызня закончилась несуразным пари. Вертягин должен был за неделю выучить русскую стенографию, учебник которой валялся у поэта на подоконнике. В обмен на что, если Петру это удастся, Запевалов взял на себя обязательство не брать в рот ни капли целый месяц…

Через неделю, всем на удивление, Петр действительно научился выводить красивые, размашистые каракули. Когда его попросили расшифровать написанное, он с победоносным видом стал декламировать Фета: «Право, от полной души я благодарен соседу: / Славная вещь – под окном в клетке держать соловья…»

 

Запевалов едва ли был в состоянии сдержать свое слово. В то, что он способен «завязать», никто не верил с самого начала. Но еще через неделю, в результате своих непомерных усилий сдержать слово, данное Петру, он, перестаравшись, попал с инфарктом в кардиологическое отделение Кремлевской больницы. Чувствуя себя виноватым, Вертягин не переставал навещать больного, возил ему зефир в шоколаде – любимое, как оказалось, лакомство поэта…

* * *

Июль и август они с Машей провели во Франции. Она вернулась коротко стриженной, стала носить юбки, чулки пастельных оттенков, кофточки в обтяжку и даже научилась подкрашивать глаза и губы, чем лишь усугубляла свои проблемы. Ухажеры кружили вокруг нее теперь волчьей стаей. И даже мне, при полном отсутствии во мне нездорового любопытства, было известно, что у Вертягина, мужа, было как минимум двое постоянных заместителей, практически уже штатных.

Никто, однако, не раздувал из мухи слона. В том числе и сам Вертягин. Поначалу переживал. Но затем махнул рукой. В конце концов, разве не он намеревался одарить Машу свободой? Разве не он утверждал, что взял ее в жены, а не в наложницы? Ревность он считал пороком, уделом людей слабых, мелочных. Он клялся, что она не в его природе. Но, скорее всего, он просто хорохорился, ведь изменить всё равно ничего не мог.

На этой почве их отношения вскоре и дали первую серьезную трещину. При всей раскрепощенности своих взглядов, Петр, как и многие иностранцы, был связан по рукам и ногам очень традиционными представлениями об этих вещах и не понимал, что за внешним пуританством, которое бросалось в России в глаза с первого взгляда, иногда прячется дикая распоясанность.

Как-то уже весной, приехав в Переделкино около девяти вечера – дело было в субботу, – Петр, не раздеваясь, завалился в мое канцелярское кресло, которое вечерами я придвигал поближе к печке, и впервые с откровенностью заговорил на эту тему:

– То, что она изменяет мне с каждым встречным, это черт с ним… Давно не секрет ни для кого. Но вчера она мне заявляет: Петя, ты, случайно, не того? Не голубой? Что-то о тебе странные вещи рассказывают… Кто? – спрашиваю. Да так, говорит, люди… Теперь вот и за поездки сюда придется отдуваться.

– Меня она не может в этом обвинять, – успокоил я. – Мы знакомы столько лет… А насчет тебя… Вот я, например, что я о тебе знаю? – попытался я свести разговор к шутке.

Вертягин устало ухмылялся.

– Она то же самое говорит. А что, если ты всех нас, Петя, провел вокруг пальца? Говоришь одно. А на самом деле – знай наших…

– Странно, что подозревает тебя жена, – сказал я.

– Не очень я любвеобилен… если уж на то пошло. Наверное поэтому, – сказал он, всё больше смущая меня своей откровенностью; наши отношения никогда не были амикошонскими. – Когда я думаю, что в моей постели день назад нежился какой-нибудь аспирант или нонконформист…

– Мужское общество ты явно предпочитаешь женскому, – сказал я. – Встань же и ты на ее место.

– Это неправда. Но я всегда верил… в мужскую дружбу, – наивным тоном признался он. – Прекрасный пол – это другое. Совсем другое… Поразительно всё же… У всех здесь одно на уме. Либо ты белый, либо красный. Либо розовый, либо голубой. Честное слово тебе даю, я никогда не встречал столько плотского в людях.., – стал вдруг жаловаться Вертягин. – Такой разнузданности в интимных отношениях я нигде и никогда не видел.

– Если считать русских затюканными, то будет, конечно, чему удивляться. Язычество здесь – основная религия, ты разве не понял? – продолжал я подтрунивать. – Пуританство, разводимое десятилетиями, вот где всему объяснение. Стоит заглянуть за ширму, а там… Ты прав, в тихом омуте черти водятся.

Печь почти остыла, и я пошел за углем. Вернувшись с полным ведром, я всё же выразил вслух предположение:

– Вообще-то это не случайно. Кто-то хочет вогнать клин в ваши отношения, вот что я думаю.

– Зачем?

– Хороший вопрос… Чтобы развалить ваши отношения? Или еще чьи-то. Так пойдет, и вас можно будет брать голыми руками. Будь осторожен.

– Паранойя, – отмахнулся он. – У нее просто больное воображение. Ты плохо знаешь Машу…

На некоторое время их отношения как будто бы вошли в отведенные им берега. Но затем кто-то опять впрыснул в них яд. На этот раз – школьный друг Маши и ее бывший жених. Ни с того ни с сего он был еще и заподозрен в сомнительных связях. Он как будто бы доносил на ее друзей. Хотя и непонятно, о чем и кому он мог рассказывать, кроме как об извечном и бесповоротном, уже веками, падении нравов в среде богемы. Не исключено, что парня, в свой черед, оклеветали. Художник-авангардист, выставлявший свою фантасмагорическую мазню на Малой Грузинской, где черти делили в то время яблоки, – оговорить его могли для того, чтобы провести какую-нибудь очередную рекогносцировку сил в этой непокорной властям среде.

На сей раз перепало, правда, и мне. Те же абсурдные слухи, что и о Вертягине, распускались также в мой адрес. Художник был лишь инструментом в чьих-то руках. И только в этот момент я осознал по-настоящему, насколько подобные слухи могут быть обидными, когда их грамотно распространяют. Это казалось тем более обидным после стольких жертв, принесенных для того, чтобы не замараться хоть сколько-нибудь.

Вертягин меня успокаивал. Не обращай, мол, внимания. Всё – бредни. Их всё равно никто всерьез не воспринимает. Но расчет оказался верен. Даже сами заверения Вертягина казались оскорбительными. Оставалось сделать вывод, что кому-то действительно нужно было вгонять эти клинья, один за другим, в отношения Вертягина со своим окружением. И делалось это очень топорным методом…

Продолжая продлевать визу с помощью Маши и не без участия тестя, Петр не переставал наводить по Москве справки о том, каким образом он может обеспечивать себя материально. Работать при своем посольстве – знакомые предлагали ему вакансию – он не хотел. Боялся попасть в «гетто» соотечественников. Ради чего в таком случае он уехал из Франции?

Вертягин был уверен, что сможет прокормиться своими силами. Имея кое-какой опыт редактирования, он рассчитывал найти себе применение в нейтральной среде – в представительствах западной прессы, для которых иногда и работал по рекомендации. Как-то раз он переводил для американцев, со съемочной группой ездил в Ленинград. Затем знакомый из агентства Франс Пресс, которому пришлось поехать в Новосибирск, в Академгородок, освещать «светлые страницы взаимовыгодного сотрудничества», нанял Вертягина переводчиком. Петр вернулся в Москву с целым альбомом снимков, на которых позировал в обнимку с космонавтами. Когда же в Москве, позднее, речь зашла об очередном ангажировании в том же качестве, военные в высоких чинах, опекавшие космонавтов, преградили Вертягину вход на пресс-конференцию, а через пресс-службу МИДа дали знать в агентство, что присутствие П. Вертягина в роли переводчика «нецелесообразно», на том основании, что он не являлся профессионалом своего дела; вместо него предлагалась целая рота своих кандидатов, на выбор.

Кроме этих эпизодических заработков, довольно внушительных по московским меркам того времени, – гонорары исчислялись тысячами тогдашних рублей, – Вертягин рассчитывал на заказы по редактированию переводных изданий и даже собирался писать рецензии на ширпотреб, штампуемый на французском языке внешнеэкономическими ведомствами, воспользовавшись рекомендацией одного из знакомых Маши, и отказываясь понимать, что ему никто не будет там выплачивать таких гонораров, как за работу с космонавтами. Затея так ничем и не обернулась.

Подытожилось всё вскоре логичным образом. Я как в воду глядел. Однажды во время приема в отделе виз в Колпачном переулке принимавший Петра сотрудник в звании майора, уже знавший его по прежним визитам, разговорившись со своим подопечным о его московском житье-бытье, услышал от Петра, что он был бы не прочь устроиться в Москве временно на работу.

Офицер с красными погонами принял его нужды близко к сердцу. Он пообещал поговорить с кем-то из своих знакомых, в частном порядке. Один из его друзей был якобы журналистом и мог удружить дельным советом. Овировец оставил Петру свой домашний телефон и попросил позвонить через пару дней. Предложение не вызвало у Петра вопросов. Он полагал, что тот проявляет обыкновенную любезность, только и всего. И когда Петр действительно напомнил о себе звонком через пару дней, сотрудник отдела виз заверил его, что знакомый журналист, некто Василий Петрович, согласен похлопотать. Василий Петрович был якобы истым франкофилом и рад был случаю оказать джентльменскую услугу французу. По счастливому совпадению, как раз в это время Василий Петрович подыскивал кандидата с профилем Вертягина для конкретного дела. Речь шла об издании «подборки» на французском языке в одном из госиздательств. Василий Петрович был готов встретиться с Вертягиным и обсудить, что к чему. Он хотел выяснить, на что тот способен.

Встреча состоялась на Чистопрудном бульваре. По рассказам Петра, Василий Петрович оказался компанейским малым не старше сорока. Достаточно было пяти минут оживленной дискуссии, чтобы понять друг друга. Василий Петрович, недолго думая, предложил Вертягину написать статью о правовых новшествах в современном французском законодательстве, распространяющихся на сферу социальной защиты населения. После этой статьи – по привычным для меня меркам оплачиваемой слишком щедро – Василий Петрович обещал другие аналогичные «заказы». Имелся якобы настоящий «спрос»…

Всё это происходило поздней осенью. Я оказался в отъезде и некоторое время был не в курсе происходящего. Затея со статьями, естественно, забуксовала. Тема, предложенная Петру, была необъятной. Без серьезной документации под рукой осилить такую статью вряд ли было возможно. Вместе с тем тематика отдавала «тенденциозностью». Нужно было быть полным идиотом, чтобы не понимать, к чему всё идет. Петр не знал, как потактичнее увернуться от дружеской опеки Василия Петровича. Но риск манил, как сам он позднее признавался, подобно тому, как манит к себе иногда пропасть, распахивающаяся под ногами.

Переговоры Петра с Василием Петровичем завели, как и следовало ожидать, в тупик. Во время очередной встречи тот неожиданно предложил Вертягину выложить карты на стол. Василий Петрович сразу подал пример. Он стал объяснять, что журналистом он был лишь по совместительству. В звании подполковника он давно состоял на службе в том самом учреждении, которое на людей малограмотных и несведущих наводит тихий ужас, а еще точнее, при 5-м управлении этого учреждения, которое «обслуживало» наведывавшихся в страну иностранцев – простофиль вроде Вертягина, и, если не ошибаюсь, свою собственную пятую колонну. Василий Петрович уверял при этом, что не так страшен черт, как его малюют.

Поначалу мягко, отеческим тоном, а затем уже не церемонясь, Василий Петрович припер Петра к стенке. Выбор ему предлагался простой – проще пареной репы. Либо он соглашается оказывать мелкие «одноразовые» услуги. Либо «лавочка закрывается». Раз и навсегда. Сколько можно? Никаких больше продления виз. Никаких больше круизов с женой за пределы страны.

«Одноразовая» услуга заключались в сборе сведений личного характера об одном из преподавателей Высшей школы магистратуры в Париже. Кроме того, Василия Петровича интересовали сведения об одном из сослуживцев отца Петра, дипломате. Как и личные впечатления Вертягина о неком Томасе из посольства, который являлся сотрудником отдела культуры. С кем водится? Зачем разъезжает по всей стране? Почему водит к себе домой «путан» из Хаммеровского центра, при своем полном равнодушии к слабому полу? Прикрываясь будто бы нелегальной скупкой антиквариата – бесценное добро скупается якобы по всей Москве, за любые деньги, и беспрепятственно вывозится во Францию в опечатанных дипломатических контейнерах, но лишь для отвода глаз, – тот якобы работает не покладая рук на спецслужбы.

Позднее Петр рассказывал мне, что при всей карикатурности своего положения и несмотря на некоторый холодок, который не мог не пробирать его до костей от столь резкого поворота событий, комбинатор из 5-го отдела Василий Петрович не вызывал у него отталкивания. Он делал свою работу. И скорее всего, даже преуспевал в своем деле.

– Сожалею, дружище, что так вышло, – стал тот извиняться. – Я знаю, что ты никому зла не делал, что ты неплохой парень. Но не мы с тобой этот мир придумали. Не мы его изменим. А жить в нем предстоит вместе. Так что выбирай. Главное – не драматизируй.

Что касалось преподавателя парижской Школы магистратуры, Петр не мог взять в толк, кто и как мог рассчитывать на него, помимо самих заблуждений на его счет лично, в реальном получении через него подобных сведений. К Школе магистратуры он не имел никакого отношения. Слышал о том, что есть такой преподаватель, с названной ему русской фамилией. Да один его знакомый по Парижу действительно учился когда-то в этом заведении. Каким образом из него, Вертягина, собирались выкачивать сведения? Какие именно?

 

Аналогично дело обстояло и со знакомым отца, который служил при министерстве внешних сношений Франции (так называлось в те годы министерство иностранных дел). На правах многолетнего друга и сослуживца этот человек действительно бывал у отца дома. Но и здесь расчеты Василия Петровича и тех, кто стоял за ним, отдавали несуразностью, почти загадочной.

Что же касалось Томаса из посольства, Петр поддерживал с ним отношения поверхностные. Томас благоволил ему, потому что одна его родственница была знакома с матерью Петра, писательницей, а отец был дипломатом и мог, вероятно, посодействовать по линии своего министерства в продвижении по служебной лестнице. Шефство Томаса над Петром заключалось в том, что тот изредка возил его в Серебряный Бор на дачу посла, в выходные дни предоставляемую в распоряжение рядовым сотрудникам посольства, всем поочередно, где они играли в пинг-понг, да время от времени служил ему кассой взаимопомощи – давал денег взаймы, получая от него в гарантию банковские чеки, которые инкассировал во время поездок в Париж на свое имя.

Позднее Петр рассказывал мне, что в отношении Томаса все, вероятно, соответствовало действительности. Василий Петрович «сливал» ему правду. Однажды пригласив Вертягина поужинать в «Метрополь», воспользовавшись тем, что они вместе отправились в туалет, Томас прямо спросил его, не хочет ли он «помочь родине».

Петр ответил, что готов помогать кому угодно, но просил не взывать к его патриотизму. Чувство родины ассоциировалось у него не с приростом валового продукта Франции, от которого страна еще богатела в те годы, не с ее военными, космическими и прочими достижениями, – пока она чесалась, кое-кто уже разгуливал по Луне, руки в брюки… – которые могли быть, не ровен час, скомпрометированы деятельностью темных иноземных сил, а с выбором сыра на прилавках французских магазинов, с бутылкой хорошего «Côte-Rotie», с раскрашенными в райские цвета закатами Прованса, но этими чудесами можно любоваться на всех южных широтах Западной Европы.

Мне остается лишь засвидетельствовать, насколько Вертягин прибеднялся. Он почитал Францию, и в том числе за ее достижения, хотя и без показного патриотизма. Он считал, что ему повезло родиться в столь благополучной стране в период ее послевоенного расцвета – в стране, народ которой не способен рвать на себе рубашку по всякому поводу и без повода, не любит выставлять напоказ свою гордыню, не умеет отстаивать свою независимость на поле брани и не способен, если разобраться, сложить кости за идею. Но за счет тех же слабостей он и является исконно миролюбивым, обладая редчайшим, чуть ли не зоологическим даром созидания…

Зимой, в самый разгар холодов, у меня на даче задымила печка. Топить по ночам я побаивался – можно было не проснуться от угарного газа. Протянуть же на одном электрообогревателе уже не удавалось. На несколько дней, пока моя хозяйка разыскивала своего брата, обещавшего привести печку в порядок, Петр позвал меня в Лесной Городок, где он жил в то время безвыездно.

Он выделил мне дальнюю комнату, где обычно ночевали гости. Из окна была видна дача и двор соседа Запевалова. Время от времени я видел, как тот появлялся у себя на веранде и, подолгу глядя на наши окна, замечая в освещенном окне чей-то силуэт, мой или Вертягина, начинал нам показывать кулаки. Я, мол, вам покажу, где раки зимуют, диссиденты! После больницы Запевалов успел побывать за границей, но страдал, как жаловались Вертягину другие соседи, дисфорией. Иначе говоря – беспричинным озлоблением.

Здесь я и провел праздники. Встречали мы Новый год все вместе. Приезжала Маша с друзьями – томная, опять похорошевшая, опять было решившая «повернуть всё вспять» в своих отношениях с Петром. Однако уже на второй день они что-то не поделили. В новогоднюю ночь поэт устроил в своем дворе настоящий фейерверк, – вернувшись с «гастролей» по Восточной Германии, он привез оттуда целый чемодан петард. Праздники отгремели, а моей хозяйке всё не удавалось привести печку в порядок. Мне пришлось остаться в Лесном Городке еще на две недели.

В январе Петр ездил в город редко. Если что-то и заставляло его бывать в Москве, то он уезжал с утра пораньше и возвращался засветло, то есть практически в послеобеденное время, так как дни стали совсем короткими. Уехав как-то по своим паспортным делам – был канун православного Рождества, – он застрял непонятно где до самой ночи.

Волнуясь, я бродил по дому. Потом оделся и вышел чистить дорожку, хотя бы от ворот к крыльцу. За окном валил сильный снег. Вдали прогремела последняя электричка. Было около двух часов ночи.

До Лесного Городка теперь можно было добраться только на машине. Но кто ночью, да еще в такой снег, поедет из города в дачную глухомань? Минут через десять за воротами, однако, послышался скрип шагов по снегу.

На Киевском вокзале никто из частников, как я и предполагал, не захотел тащиться за город, и Петру пришлось дожидаться последнего поезда. В вагонах почти не было отопления, и он продрог до костей.

Спать нам не хотелось. Он заварил чай. Но вместо чая предложил выпить по рюмашке. Сходив за бутылкой на улицу – он любил припасать бутылку водки в снегу на морозе, прямо под крыльцом, – он сел за стол и произнес:

– Сегодня состоялся заключительный акт.

– Тебе визу не продлили?

Он действительно успел побывать в отделе виз. Принявший его сотрудник – знакомого на месте не оказалась, – вернул ему паспорт без визы, пожурив за нарушение паспортного режима. В ОВИРе было известно, что Петр жил не у жены, не по тому адресу, который указывал в документах. Единственный выход на будущее – оформление вида на жительства. Так ему посоветовали. Но для этого ему необходимо было вернуться домой во Францию и делать запрос из Парижа.

– Это не самое страшное, – сказал Петр. – Я виделся с Василием Петровичем.

– Опять?!

– Он позвонил, хотел побеседовать. Для этого я и ездил. Виза… Это уже потом стало ясно.

– Отказаться ты постеснялся… – упрекнул я.

– Я предпочитаю брать быка за рога.

– За рога берут тебя.

Он усмехнулся и стал рассказывать подробности:

– Я не понимаю, всерьез или так, но сегодня мы говорили обо всех подряд… Они всех вас знают наперечет. Ты в списке. И знаешь, как тебя там называют? Вечным дачником.

– Простить не могут… за дядю, который смылся. Но это не ново, – сказал я.

– Да нет, их вроде другое злит. Ты через Грэмма рукописи переправлял? Было такое?.. Он их почтой с главпочтамта, что ли, посылал?.. Надо же быть такой бестолочью! – выругался Вертягин, имея в виду не то Грэмма, не то меня. – На твоем месте я бы не обольщался такой дружбой. Грэмм, чтобы ты знал, любит две вещи – себя и свое благополучие. Он запасается клубникой на зиму. Покупает ее летом на базаре и держит в морозильнике всю зиму… не знал об этом?

Я скептически помалкивал.

– Одним словом… Василий, комбинатор, мне так и сказал: «На этот раз ты уедешь без продления визы. Единственная возможность вернуться в Москву – это привезти всё то, о чем тебя попросили…» Сам факт обращения за визой в консульство в Париже будет якобы означать, что я согласен с их условиями… Как тебе такой сценарий?

– Вы давно уже на «ты» с Василием Петровичем? – спросил я.

– Какая разница? Я тебе объясняю… русским языком, что мне показали на дверь, – вспыхнул Петр. – Меня выдворяют… Так это называется?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59 
Рейтинг@Mail.ru