bannerbannerbanner
Юный император

Всеволод Соловьев
Юный император

V

Дни проходили за днями – император все веселился. Некому было стеснять его: далеко, в своем Ранбове, лежит на постели больной и умирающий Александр Данилович. Один человек только и остался, который мог бы стеснить веселье, – это Андрей Иванович Остерман. Но Андрей Иванович не стесняет императора; он говорит, что после учения, в летнюю пору, отдохнуть нужно, повеселиться, лишь бы забавы не мешали делу, лишь бы не очень уж долго они протянулись. Следовательно, можно веселиться с чистою совестью: даже Александр Данилович наказывал слушаться Остермана. Другие близкие люди ни в чем не перечат императору. Иван Долгорукий каждый день придумывает новые забавы: то охоту устроит, то катание с музыкой и песнями, то во дворце или под фонтанами машкараду.

Цесаревна Елизавета – душа этого веселья; дни проходят как радостный сон, и только жалко, что скоро так идут они и что времени удержать невозможно. Одной сестрице Наташе не по себе – все грустна она, иногда по целым дням из своих покоев не выходит, но сестрица Наташа нездорова; вот поправится – хорошие доктора ее лечат, – поправится и снова станет веселою.

Каждый день ездят гонцы в Ранбов и из Ранбова. Сначала князю все было хуже, но вдруг полегчало.

– Не умрет еще, поди, чай, выздоровеет – что ему делается! – толкуют придворные.

И действительно, князь выздоровел. Петр было поехал как-то к нему, да на дороге в Ранбов его самого встретил. Несмотря на доброе сердце, не мог не подосадовать император, и если ему тяжело и неловко было смотреть на слабого, умиравшего Меншикова, то теперь на здорового он глядел положительно с враждою.

«Пусть только опять за старое примется, пусть только, – думал он, – я покажу ему, что со мной трудно тягаться!»

Случай показать это скоро представился.

Меншиков едва появился в Петергофе, сейчас же и потребовал отчета во всем, что произошло во время его болезни. Он, очевидно, забыл историю с девятью тысячами червонцев или рассудил, что не стоит придавать ей большого значения, что это только была мимолетная вспышка и от нее ничего не осталось. Он призвал к себе царского камердинера и спросил его, куда истрачены три тысячи рублей, данные для мелких расходов императора. Камердинер начал высчитывать, но недосчитался нескольких сотен и объявил, что выдал их императору по его приказу.

Меншиков разбранил камердинера, прогнал его и велел ему немедленно убираться из Петергофа. Камердинер кинулся к императору, повалился ему в ноги и умолял заступиться за него перед князем. Петр только и желал чего-нибудь подобного и ухватился за возможность показать себя Меншикову. Он призвал его к себе и встретил так, что князь опять почувствовал возвращение своей лихорадки. Все кончилось тем, что камердинер был возвращен.

Дня через два опять повторилась подобная сцена.

Петр потребовал у Меншикова пятьсот червонцев.

– Зачем? – спросил Меншиков.

– Надобно! – резко ответил Петр.

Александр Данилович ничего не возразил и велел выдать червонцы. Петр сейчас же снес их к царевне Наталье в подарок.

– Вот как я его учу, – сказал он ей, – небось теперь он их у тебя не отнимет!

Но каково было изумление императора, когда через час какой-нибудь сестра объявила ему, что Александр Данилович отобрал у нее эти червонцы.

– Где он, где он, этот Меншиков? Подайте мне его сейчас же, где он? – задыхаясь от волнения и гнева, кричал император.

Меншикова не было. Он только что уехал к себе в Ранбов.

Петр хотел было немедленно за ним ехать, но потом рассудил иначе.

– Слишком много для него чести, – сказал он. – Сейчас послать гонца и вернуть его! Сказать ему, что я должен его видеть, чтоб он возвратился немедленно.

Меншиков вернулся в страшном раздражении.

– Что это значит, Ваше Величество, – сказал он, входя к императору, – что ты меня с дороги ворочаешь? Дел важных никаких нет, уезжая, я решил все, а я устарел, чтобы ты так помыкал мною.

– Не я тобой помыкаю, а ты мной помыкать хочешь, – заметил ему Петр. – Ты, верно, забыл, что я говорил тебе, ты забыл, что обещал мне исполнять мои приказания и не перечить моим распоряжениям. Я подарил сестре моей пятьсот червонцев, и ты опять осмелился отнять их, что же это, наконец, такое?

– Но, Ваше Величество, рассуди…

Петр перебил его. Он топнул ногою и, сказав: «Я тебя научу, я тебе покажу, что я император и что мне надобно повиноваться!» – вышел из комнаты.

Он не хотел видеть Меншикова, не хотел о нем слышать. Светлейший не знал, что ему делать. Ему ясно было, что много неладного совершилось во время его болезни: Петр приучился к свободе, к тому же и враги княжеские, очевидно, сумели вооружить его против будущего тестя.

«Ведь что ни человек, то враг мне лютый! – думал Меншиков. – Что же это такое? Ведь этак они в самом деле спихнут меня – беда! И не на кого положиться… Надеялся я, что Остерман за меня… Ведь вот писал он, все писал, что следит за императором, писал, что император радуется моему выздоровлению, – много писал, а может, самый этот Остерман и есть лютейший враг мой! На кого положиться? Вот оно, последнее письмо его… ишь как расписывает… “Вашу высококняжескую светлость всепокорнейше прошу о продлении Вашей высокой милости и, моля Бога о здравии Вашем, пребываю с глубочайшим респектом Вашей великокняжеской светлости всенижайший слуга А. Остерман”. Хорош слуга! Хорош друг! Вот и Петр приписывает: “И я при сем Вашей светлости, и светлейшей княгине, и невесте, и своячице, и тетке, и шурину поклон отдаю любительный. Петр”. Но это небось сам Андрей продиктовал, чтоб глаза отвести мне. Нет, нужно добраться до Остермана, послушать, что-то он скажет, как вывернется!»

Александр Данилович вышел из дворца, спустился с пригорка и направился к домику, занимаемому Остерманом. Барон Андрей Иванович с утра не выходил из своей комнаты. Он знал, какая во дворце идет буря, его жена уже два раза приносила ему оттуда самые свежие вести. А во время бурь и волнений, очень часто им самим приготовленных, Андрей Иванович всегда сидел дома, одержимый всевозможными недугами. Он и теперь сделал вид больного человека: снял парик, надел шлафрок, спустил штору и даже поставил перед своею постелью склянку с каким-то лекарством.

Андрей Иванович занимал маленькое помещение – три бедно меблированные комнаты – и вовсе не позаботился, чтобы их украсить. Не любил он излишней роскоши, да и вообще никаких трат не любил; для него было несравненно приятнее отложить денежку в безопасное место на черный день. К такой же бережливости и скупости приучил он и свою баронессу, которая была ему верным другом, сумела окончательно войти во все интересы и планы мужа и без души его любила.

Баронесса Марфа Ивановна Остерман, урожденная Стрешнева, была сосватана Андрею Ивановичу самим Петром Великим и в несколько лет счастливой семейной жизни как-то даже по внешнему виду совсем превратилась в немецкую фрау.

Теперь она только что вернулась из Большого дворца и шепнула мужу, что сейчас там было крупное объяснение у государя с Меншиковым и что Александр Данилович спешно идет теперь к их домику.

– Поди, поди, поди на кухню! – быстро зашептал Остерман. – Как будто тебя и нету!

Баронесса скрылась, а Андрей Иванович состроил самую болезненную физиономию, лег на постель, налил себе лекарства, обернул голову мокрым полотенцем и принялся тихо стонать. Через минуту к нему входил Меншиков.

– Валяешься, болен опять, небось помрешь к вечеру? Что-то уж долго ты умираешь, с тех пор как тебя знаю. И все от болезней твоих лютых только распирает тебя во все стороны! – едва сдерживая свой гнев, начал Меншиков едва вошел.

– Болен, болен, ваша высококняжеская милость! – охая и как бы не замечая меншиковского тона, ответил Остерман, искусно выражая на своем лице невыносимые страдания. – Так голова трещит, что еле гляжу на свет божий. Вот окно занавесил, а все глазам больно.

– А небось не больно глазам и не стыдно им смотреть на свет божий, делая всякие непотребные дела? – уже не сдерживая своего гнева, возвысил голос Меншиков.

– Какие такие дела? О чем говорить изволите, ваша высококняжеская милость? Ох-ох! – простонал Остерман.

– Не знает, не понимает, скажи на милость! Андрей, ты смотри у меня, не доводи до последнего, или ты меня не знаешь?

– Ох-ох! Да толком сказывай, ваша высококняжеская милость, ей-богу, ничего не понимаю.

– Ты мне писал это письмо? – вынул Меншиков из кармана пакет.

– Я. Тут вот и приписочка есть императора.

– То-то приписочка, писать-то ты мастер! Все время меня успокаивал, уверял, что император спрашивает про меня, жалеет, желает здоровья. А что вы тут без меня наделали? Ты, я чаю, все дни турчал ему на меня!

– Боже меня сохрани и избави! – вдруг поднял голову с подушки Остерман, в некотором изумлении глядя на Меншикова. – Чтобы я мог… да зачем, скажи на милость? И откуда у тебя такие мысли берутся, ваша высококняжеская милость? Грех тебе! И, главное, одного сообразить не могу, неужто ж вы меня за малого ребенка или за дурака почитаете? Если моему сердечному расположению и респекту к себе не верите, так подумали бы о том, что сам я себе не враг. Кем же я и держусь, как не вами, ваша милость?! Ну, не приведи бог, что с вами, так ведь куда я денусь? Сотрут меня за одно то сотрут, что я с вами в ладах был, никогда не простят этого! Так ведь я все это очень хорошо понимаю, как же могу что-нибудь дурное про вас замыслить! Ох, ох… ишь голова проклятая!

Меншиков молчал в нерешительности.

«Нелегкая его знает, – думал он, – хитрый немец! Или тут взаправду другие руки действовали?!»

Так, в нерешительности и с тяжелым чувством, и вышел князь от Андрея Ивановича.

По его уходе в комнату прокралась баронесса.

– Ну что ж, Андрей Иваныч, ничего, заставил замолчать его! Я все у двери слышала.

– Да как же с ним иначе? – проговорил Остерман, снимая с головы свою повязку. – А ты вот что, мейн герцхен, обожди немного да сходи опять во дворец, узнай, когда он уедет, тогда приди и скажи мне: теперь туда надо – с вечера ведь там не был.

 

Андрей Иванович достал маленькое складное зеркальце и приготовил себе парик; лекарство снова вылил в склянку и сидел, дожидаясь возвращения жены. Его глаза весело смотрели, головной боли как не бывало.

VI

Двадцать шестого августа в Петергофе был большой праздник – именины великой княжны Натальи. К этому дню сюда собрались даже все придворные и сановники, остававшиеся в Петербурге. Приготовлялись разные празднества. Еще за три дня все убиралось, парк расчищался; у Монплезира готовился большой фейерверк. Еще накануне вечером князь Александр Данилович прибыл из Ораниенбаума со всем своим семейством. Петр хотел особенно весело отпраздновать день именин сестры, и только одно его смущало – она сама. Здоровье великой княжны очень плохо поправлялось; несмотря на хороший воздух, прогулки и лекарства, она все была очень бледна, задумчива, по временам кашляла. Когда Остерман спрашивал ее о здоровье, она печально качала головою и говорила ему:

– Ах, Андрей Иваныч, как же мне тут поправиться, когда сердце не на месте. Разве вы не видите, что кругом нас делается? Братец по-прежнему ласков со мною, но все же ни мои советы, ни ваши на него не действуют. Вот он теперь сдружился с Иваном Долгоруким, все на охоте с ним да с цесаревной…

Остерман не находил слов, чтобы отвечать ей на это. Он, конечно, не хуже ее все видел и понимал, но считал невозможным резко вмешиваться в дела императора и отстранить Долгоруких. Теперь одна была цель у барона Андрея Ивановича – уничтожить Меншикова, и он прямо шел к этой цели, забывая все остальное.

Рано утром торжественного дня Петр проснулся и еще в постели велел позвать к себе нового любимца, князя Ивана Долгорукого. Тот не заставил себя ждать. Это был еще очень молодой человек, лет двадцати двух, с неправильным, но довольно приятным лицом и открытыми веселыми глазами. Всегда франтоватый и даже роскошно одетый, умевший, когда надо, держать себя в высшей степени прилично и с тактом, когда надо, совершенно распускаться, понявший характер императора и в короткое время вошедший ему в душу, он, естественно, должен был играть большую роль при Петре. Он был неистощим в придумывании всевозможных развлечений и удовольствий, знал, как надо говорить с юным императором, кого хвалить, кого бранить, а главное, поддакивать и потворствовать всем капризам и желаниям своего нового друга. Петру очень нравилось, что взрослый молодой человек разделяет все его забавы, он сам при этом забывал свои годы и считал себя таким же взрослым молодым человеком. Петр развился необыкновенно быстро, и действительно никак нельзя было принять его за двенадцатилетнего мальчика. Способный и умный от природы, одаренный крепким организмом, он торопился жить и как-то вдруг провел черту, за которою остались его детство и прежний внутренний мир его. Конечно, он еще по-детски относился к забавам, но ведь его забавы были забавами взрослых людей! Он любил охоту, скачки и всякие гимнастические упражнения. Под влиянием Долгорукого он совсем иначе, чем несколько месяцев тому назад, стал смотреть на хорошеньких женщин. Теперь уже он сказал сам себе, что влюблен в принцессу Елизавету, и часто поверял об этой любви другу Долгорукому. Но это не мешало ему замечать и другие хорошенькие лица; ему нравилось, когда молодые девушки с почтительным кокетством относились к нему; ему нравилось слушать рассказы Долгорукого о всевозможных любовных похождениях, и не было никого, кто бы благоразумными рассуждениями и советами в другую сторону направлял его мысли. Остерман знал, что разыгрывать теперь роль воспитателя – значит погубить себя, и благоразумно отстранялся, стараясь только казаться воспитаннику своему добрым, ласковым, всегда снисходительным человеком.

Войдя в спальню императора, князь Иван бесцеремонно сел у самой постели Петра.

– Зачем позвал меня, государь? – спросил он.

– А вот зачем: расскажи мне, что ты придумал насчет вечернего маскарада, какие костюмы?

Долгорукий оживился:

– Да ничего нового не придумал. По-моему, хорошо так, как вчера мы решили. Ты, государь, оденешься Аполлоном, я – Марсом; цесаревна еще не решила, как ей одеться…

– Постой, погоди… Ну а сестра, говорил ты с нею? Согласна она быть Минервой?

– Великая княжна ответила мне, что если на то твоя воля, так она перечить не станет.

– Конечно, конечно, быть ей Минервой. Она как есть Минерва, моя милая Минерва!.. Ну а Меншиковы как будут одеты?

– Про то я не знаю. От меня теперь, государь, отвертываться стали. Вчера едва слова добился от Александра Данилыча.

– Ничего, ничего, пускай себе, тем для них хуже, – самоуверенно проговорил император.

Куда девался его прежний страх и почтение к Данилычу. По совету сестрицы он давно сказал себе, что «есть воля», и она действительно оказалась: Минерва, как и всегда, была права. Петр нетерпеливо дожидался того дня, когда совсем отделается от Меншикова, и решил, что день этот скоро настанет. Иван Долгорукий, часто беседовавший с ним о Меншиковых, каждый раз более и более его подзадоривал. У них еще и вчера было решено во время праздника досаждать Данилычу и его дочери.

– Любопытно, – с улыбкой заметил Петр, – любопытно, как будет одета моя невеста? То-то хороша, чай, будет! Я думаю, такой богини никогда и не бывало; на нее древние не стали бы молиться…

Долгорукий тоже одобрительно улыбался, но не настаивал на продолжении этого разговора.

«Теперь не нужно раздражать императора, – думал он, – дела и так хороши. Меншиков останется доволен сегодняшним днем».

И Меншиков остался доволен.

Ни утром, ни за столом император не обращал на него никакого внимания. Только что Александр Данилович начинал говорить с ним, как Петр поворачивался к нему спиною, не отвечал на его вопросы и делал вид, как будто совсем и нет его здесь.

– Смотрите, – на всю комнату сказал он Голицыну, – разве я не начинаю вразумлять его?

Эти слова облетели всех присутствовавших и достигли до уха светлейшего князя. Была минута, когда раздраженный и доведенный до отчаяния Меншиков просто хотел забрать своих и уехать из Петергофа. Но он одумался. Он понял, что этим ничего не возьмет, и хмурый бродил по дворцу, видя, что дела действительно плохи и что беда висит над его головою. Теперь он готов был на всякие уступки, на что угодно, лишь бы император обратил на него внимание, лишь бы подарил его ласковой улыбкой; но Петр упорно продолжал не замечать его. Всемогущий правитель государства, еще так недавно считавший себя наверху земного величия, даже со стороны теперь начинал казаться жалким: в нем клокотали и злоба, и гордость, и оскорбленное самолюбие, и страх – невольный и мучительный. Этот человек умел ладить с Великим Петром, умел обращать в самые страшные минуты грозный гнев царя в милость любящего друга, а вот теперь двенадцатилетний мальчик оказался ему не по силам!

«Да нет, этого быть не может, все это пройдет, только туча налетела, – успокаивал себя Меншиков, – разве в силах они раздавить меня! Нет, это невозможно!» Он снова гордо поднимал свою голову и презрительно оглядывался на окружающих. Взгляды многих опускались перед ним: всем было как-то неловко смотреть на него, все понимали его положение лучше, чем понимал он сам.

На бедной княгине Дарье Михайловне лица совсем не было; царская невеста, окруженная придворными женщинами, была, по обыкновению своему, ко всему равнодушна. Младшая сестра ее оказалась чем-то необыкновенно расстроенной, но ее горе было другого рода. Она поведала его своему другу, великой княжне Наталье: ее брак с принцем Ангальт-Дессауским расстроился.

Андрей Иванович Остерман всячески избегал встречаться с светлейшим князем, а при встречах строил самую умильную и печальную физиономию. Но теперь он уже не мог обмануть Меншикова: тот неопровержимо решил, что вся беда главным образом от Остермана.

– Что же это наконец, – сказал он Андрею Ивановичу, – разве это возможно, что император ни разу не подошел к моей дочери, или она ему не невеста? Чего ты смотришь, воспитатель?

– Его Величество так занят приготовлениями к вечернему празднику, так рассеян сегодня… Но я сейчас же доложу ему о легкомысленном его поведении; ваша высококняжеская милость, можешь быть спокойным, да ведь и государь-то почти ребенок еще, можно ли с него так взыскивать!..

Меншиков ничего не ответил, а Остерман подошел прямо к императору и передал ему жалобу князя. Он действительно сказал, что Петр не должен пренебрегать своими обязанностями относительно невесты, но сказал это таким тоном, что нисколько не рассердил Петра.

– Андрей Иваныч, – ответил император, – поди и скажи от меня Меншикову вот что: скажи, разве не довольно, что я люблю ее в сердце, ласки излишни, а что касается до свадьбы, то ведь Меншиков знает, что я не намерен жениться ранее двадцати пяти лет. Поди и сейчас же передай ему слова мои.

Остерман немедленно исполнил приказ императора. Меншиков позеленел от злобы.

Вечером, во время маскарада, царская невеста явилась в костюме Минервы. Это ужасно раздражило Петра, так как и великая княжна Наталья была точно так же одета.

– Смотри, – громко сказал Петр, обращаясь к Долгорукому, – у нас две Минервы, но только одна из них фальшивая!

Наконец Петр счел своею обязанностью пригласить на один танец княжну Марию Александровну. Она не сделала ему никакого замечания, никакого упрека и упорно молчала, дожидаясь, чтоб он заговорил с ней.

– Зачем вы так оделись? – спросил император. – Разве вы не знали, что у нас еще заранее было решено моей сестре быть Минервой?

– Не знала, государь, – просто ответила княжна.

– Напрасно. Или вы думали, что к вам этот наряд больше пойдет? Может быть, вам кто-нибудь и сказал это?

– Никто ничего мне не говорил, и мне решительно все равно, что идет ко мне и что нет, – тихо проговорила она.

– Это нехорошо, – засмеялся император, – ведь вы еще в старухи не записались. Вам надо быть прекрасной, хоть даже наперекор Создателю!

Вот до чего дошел Петр. Даже княжна, несмотря на все свое равнодушие, побледнела и едва не расплакалась.

– Зачем вы меня колете, государь? Если я вам не нравлюсь, оставьте меня, но я ничем не заслужила ваших насмешек!

Петр взглянул на нее: перед ним было длинное, противное ему лицо, но теперь на этом лице изобразилось чувство собственного достоинства, на глазах блестели слезы. У юного императора было доброе, славное сердце, только уж очень его раздражала, возбуждала ненависть ко всему этому семейству.

Ему вдруг жалко стало княжну, и он с откровенной, смущенной и ласковой миной попросил у нее прощения.

– Я не хотел обидеть вас, простите, – прошептали его губы.

Княжна только пожала плечами, и до конца они не сказали друг другу ни слова.

– Что говорил с тобой император? – спросила у дочери Дарья Михайловна, как только это оказалось удобным.

– Он назвал меня уродом, матушка, – ответила княжна.

– Господи, да ведь это не может быть; зачем ты меня пугаешь?

– Ну, не такими словами, а сказал это самое.

Бедная княгиня понурила голову и ушла из Монплезира в глубь парка; она не могла больше владеть собою. Она все поняла, все угадала, и для нее не оставалось никакой надежды. Она заметила даже, что не так уже заискивают перед нею. Пришел всему конец, и ничего больше не поправишь… И глубже в парк спешила Дарья Михайловна. Она натыкалась на кусты, не замечала, как зацепляется и рвется о сухие ветки кружево ее платья; не замечала вечерней сырости, росы, мочившей ей ноги. Крупные слезы текли по щекам ее, смывая белила и румяна. «Что теперь делать, что делать?» – шептала она и решилась на последнее средство: обратиться к великой княжне Наталье. Она скоро нашла ее. Царевна тоже бежала от шума и искала уединения. И юное, безвременно отцветающее лицо Натальи Алексеевны, и старое, отцветшее лицо княгини были одинаково печальны и расстроены, и причина этого расстройства была одна и та же – юный император.

– Ваше высочество, голубушка моя, Наташенька, позволь сказать слово, – проговорила в волнении Дарья Михайловна.

– Говори, княгиня, тут никто нас не слышит.

Великая княжна подняла на нее глаза и почти не узнала княгини.

– Дарья Михайловна, что с тобой? На тебе лица нет!

Княгиня не выдержала и заплакала.

– Матушка, золотая моя, хоть ты заступись за нас! Коли Александр Данилыч в чем виноват – так мы неповинны! Сердечно люблю я вас всех и почитаю, за что же Его Величество так немилостив, за что обижает он мою дочку? Заступись, царевна, замолви ласковое слово. Не люба Машенька Его Величеству, так и не надо. Все еще поправить можно – не обвенчаны, а за что же обиды, за что погибель?!

 

Великая княжна взяла Дарью Михайловну за руки и грустно на нее глядела.

– Эх, княгиня, уж и не знаю, могу ли помочь я этому! И мне, пожалуй, не лучше твоего – не больно ведь слушает меня братец, у всех у нас много горя! А насчет княжны Марии я скажу тебе: и нельзя винить братца – насильно мил не будешь.

Так и не дождалась ничего бедная княгиня; последняя надежда ее рушилась, никто за них не заступится.

«Что ж это Данилыч, видно, не жалко ему головы своей, неужто не видит он, что теперь самому скорей от всего нужно отступиться, только этим и спасет и себя, и всех нас. Господи, помилуй, не попусти! – закрестилась княгиня. – Не знаю, на чем и остановиться, – ох, тяжко, как и до утра доживу, не знаю».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru