bannerbannerbanner
Капитан гренадерской роты

Всеволод Соловьев
Капитан гренадерской роты

– Та ли это бумага, которую вы сами отнесли к императрице для подписи?

– Да, та самая, – с легким стоном ответил Андрей Иванович.

– В таком случае, я не желаю, чтоб могла повториться подобная сцена. Если вы все действительно признаете законность этого документа, если вы действительно желаете видеть меня во главе правления, то я прошу вас, всех здесь присутствующих, подписать эту бумагу и приложить свои печати.

Невольно как бы электрическое движение пробежало по собранию.

Много здесь было людей, которые Бог знает что дали бы, чтоб иметь возможность не подписывать. Но подписал Остерман, подписал Миних, подписал Бестужев, Черкасский, Ушаков: не подписать невозможно. И бумага переходила из рук в руки, и все ее подписывали. Дошла очередь и до принца Антона.

Дрожащей рукой окунул он перо в чернильницу и начертил на бумаге свое имя.

Бирон вздохнул полной грудью. Еще собирая это заседание, еще в первые его минуты он в глубине души своей трепетал за исполнение своего плана. Несмотря на все свое легкомыслие и близорукость, он очень хорошо знал, как мало можно надеяться на людей. Он знал, что эти люди, за минуту перед тем до земли ему кланявшиеся, могли вдруг восстать против него и погубить. Он знал, что, может быть, стоило только раздаться двум-трем влиятельным голосам, и все без исключения подхватят эти голоса, и он погибнет. Но смелых голосов не нашлось. Кабинет-министры сочли для себя выгодным не изменять ему, и все остальное стадо, конечно, пошло за своими пастырями.

И вот вчерашних тревог и волнений как не бывало.

Герцог курляндский, снова почувствовав под собою твердую почву, мгновенно преобразился. Он уже сидел в своем кресле гордый и надменный, с презрительно сжатыми губами.

– Теперь, ваше высочество, – обратился он к принцу Антону, – мы вас не задерживаем, вы свободны. А так как мне кажется по вашему виду, что вам нынче нездоровится, то можете оставить залу и вернуться домой. Советую вам обратиться к доктору и полечиться.

Бледный принц медленно поднялся со своего места, неловко откланялся собранию и поспешил удалиться.

Выйдя из залы и видя, что никто его не арестует, что лакеи почтительно отворяют ему двери, он тоже вздохнул свободнее. Он ожидал гораздо худшего.

«Авось теперь уж не будут больше мучить, авось теперь отделался?!» – думал он… и ошибался.

Бирону было мало заручиться подписями сановников, ему нужно было добить врага окончательно, отрезать ему путь сообщения с гвардией. Недаром при последнем своем посещении Зимнего дворца он кричал: «Вы на ваш Семеновский полк рассчитываете!» Он теперь порешил, что от принца Антона должно отобрать его звания, его военные чины подполковника Семеновского полка и полковника кирасирского Брауншвейгского полка. Нельзя успокоиться, покуда в его руках эти должности, покуда он в качестве начальника может действовать на войско.

Отпустив членов заседания, Бирон удержал Миниха и сказал ему, что следует написать от имени принца Антона просьбу об увольнении его ото всех военных должностей.

Фельдмаршал Миних, хоть и очень задумывался в последние дни насчет брауншвейгских, хоть тайная его мысль и могла успокоить принца Антона, все же согласился подслужиться регенту. Унизить принца даже было в его видах, лишь бы только не унизить принцессу. Она ему нужна, а сам принц Антон только мешает. Его можно терпеть единственно в качестве неизбежного зла, и, следовательно, во всяком случае нужно по возможности уменьшить это зло.

Таким образом, в тот же день просьба была готова. Написал ее не сам фельдмаршал, а поручил это дело своему сыну и немедленно же доставил ее Бирону.

– Только если отошлете вы эту просьбу графу Остерману, то прошу вас, ваша светлость, велеть переписать ее: я не хочу, чтоб Остерман видел почерк моего сына. Он догадается, что все это идет через меня, а это не только бесполезно, но и вредно может быть.

– Хорошо, хорошо, велю переписать, – ответил Бирон.

В просьбе принца Антона, якобы обращаемой им к своему сыну, новорожденному императору, говорилось: «Я ныне, по вступлении вашего императорского величества на всероссийский престол, желание имею мои военные чины низложить для того, чтобы при вашем императорском величестве всегда неотлучно быть».

Бедный принц Антон очень изумился, когда ему принесли для подписания эту бумагу и он прочел ее. Он в первый раз узнал себя таким нежным, заботливым отцом.

Ему было чрезвычайно жалко отказаться от Семеновского и кирасирского полков, но Анна Леопольдовна вышла из себя, узнав, что он не хочет подписывать бумагу.

– Что ж это вы в самом деле, погубить нас думаете?! – кричала она. – Неужели еще надо вам растолковывать, что если вы не подпишете, так тут нам и конец, вас непременно вышлют из России или, хуже, засадят в какую-нибудь крепость? Да это еще ничего: может быть, там вы бы одумались, а ведь на вас-то не остановятся, ведь и меня погубят, и сына нашего погубят. Сейчас подписывать, сейчас!

Она вложила ему в руки перо, и он подписал это заявление о своих нежных родительских чувствах.

Через несколько дней военной коллегии дан был указ, в котором говорилось:

«Понеже его высочество, любезнейший наш родитель желание свое объявил имевшиеся у него военные чины снизложить, а мы ему в том отказать не могли, того ради, через сие военной коллегии объявляем для известия. Именем его императорского величества, Иоган, регент и герцог».

При дворе рассказывали, что принцесса Анна Леопольдовна, заставив мужа подписать прошение, сейчас же отправилась к Бирону, объявила о своем поступке, уверила его, что отлично понимает свое положение и всеми силами негодует на действия мужа. Она даже бросилась на шею герцогу, умоляла его не давать гласности неразумным делам принца Антона и обещала сама неотступно присматривать за ним. И она стала присматривать.

Принц Антон очутился как бы под домашним арестом.

Он не мог никуда выходить, его вечно стерегли то жена, то Юлиана Менгден.

Против такого стража, как Юлиана, сначала он ничего не имел, даже рад был раскрывать ей свою душу и плакаться на свои несчастия. Она внимательно и участливо его слушала, но все же он наконец с глубоким сожалением должен был сознаться самому себе, что она больше страж, нежели друг его.

VII

Бирон торжествовал. Как еще несколько дней тому назад он упал духом и считал себя чуть не на краю гибели, так теперь он совершенно убедился, что эта гибель миновала, что для него нет ровно никакой опасности, что стоит он твердо и может снова делать все, что угодно.

В этой уверенности его поддерживал и Бестужев.

– Ну, так внушайте же все это кому следует, – сказал Бирон Бестужеву после долгого с ним разговора. – В особенности иностранным резидентам внушайте, что никакого волнения больше нет, что мне некого опасаться, что никто не стоит у меня поперек дороги.

Бестужев поспешил исполнить это. Он говорил многим, что, если б захотели, могли бы поступить с принцем вовсе не так милосердно, хоть он и отец императора, но вместе с тем и его подданный. «Петр, – говорил он, – подал пример, что имеет право сделать отец с бунтующим сыном. То же самое, наоборот, может сделать и сын с бунтующим отцом, своим подданным. Принц Антон до сих пор рассчитывал на венский двор, но теперь он увидел, что этой опоры для него не существует. Мы не только совершенно отстранили партию, преданную ему или его жене, но вообще можем сказать, что дело наше выиграно».

С некоторыми нужными людьми Бестужев пускался и в дальнейшие откровения. Он говорил, что рисковал своей головой и не имел ни одной минуты спокойной в первые три дня после кончины императрицы, так как знал свойства русского народа. По первому толчку этот народ в состоянии принять что-нибудь решительное, но потом, только прошла первая минута, делается совершенно апатичным и послушным. Таким образом, в деле признания Бирона регентом нужно было пустить в ход необыкновенную быстроту. Для этого, еще при жизни императрицы, Бестужев и изготовил манифест о регентстве, его напечатали в ночь смерти императрицы, вместе с присяжною формой. Приводить к присяге должно было тотчас же, не дожидаясь того, чтобы какие-нибудь беспутные головы успели что-либо затеять. Важные и страшные были минуты, событие великое. Петербург населен обильно, так что нечего удивляться, если нашлось несколько недовольных, странно только, что не оказалось их гораздо больше. Но вот все успокоено, цель достигнута, будущее обеспечено. «Теперь, – заканчивал Бестужев свою исповедь, – остается делать одно, – щедро награждать благонамеренных и строго наказывать тех, в ком будет замечено дурное направление».

Бестужев мог говорить все, что ему угодно, мог успокаивать и себя, и Бирона, и всех, кого ему нужно было успокоить, но все же всякий разумный и наблюдательный человек хорошо видел и понимал, что положение регента далеко не прочно.

Что такое было открыто? Вовсе не серьезный заговор, а просто неосторожные слова некоторых молодых солдат и офицеров, которые в первом пылу негодования не удержались, не дождались удобного случая, не высмотрели себе надежного вожака.

Но наблюдательные люди, прислушивающиеся к общественному настроению, ясно видели, что пройдет еще немного времени, соберется серьезная и осторожная партия, найдется ей способный решительный вожак – и следует ожидать очень важных событий.

Конечно, из лиц, близко стоявших к герцогу курляндскому, были такие, которые это понимали, но ни один человек не нашел нужным предостеречь регента, обратить его внимание на некоторые знаменательные факты, и он оставался в сладкой уверенности, что победил своих врагов и очистил себе широкую дорогу.

Давно уж он не был в таком счастливом настроении духа. Он только негодовал на себя за то, как мог допустить в себе такую слабость, смутиться, испугаться. Ему хотелось окончательно позабыть о днях этой слабости, наглядно доказать самому себе, на какой недостижимой высоте стоит он и как твердо его положение. Он хотел показать это, конечно, и иностранным резидентам для того, чтобы при дворах Европы утвердилось настоящее и должное о нем мнение.

 

Как же это сделать? Есть один способ показать себя в полном блеске – это собрать у себя во дворце всех сановников, принца и принцессу брауншвейгских, цесаревну Елизавету, унизить брауншвейгских публично.

Но теперь сделать это было трудно; нельзя же давать бал, когда чуть ли что не вчера предана земле императрица.

«Ну, бал не бал, а собрать всех все же можно!» – решил, наконец, Бирон и стал рассылать всем приглашения в такой форме, что каждый не знал, зачем его приглашают, и, во всяком случае, не ожидал найти во дворце регента большого собрания.

Вечером 5 ноября все покои Летнего дворца осветились. Впрочем, освещение было не яркое, да и вообще все было так устроено, что дворец вовсе не имел праздничного вида. Многочисленная прислуга была в глубочайшем трауре. Всем было приказано говорить как можно тише и шуметь как можно меньше.

Скоро стали съезжаться приглашенные. Приехал и принц Антон с Анной Леопольдовной, и Юлиана Менгден, и цесаревна, приехали кабинет-министры, за исключением Остермана (он лежал, запершись, в своей комнате), приехали посланники.

Некоторые гости с изумлением поглядывали друг на друга, не понимая, что такое затеял Бирон, и ожидая, что в этот вечер должно, во всяком случае, произойти нечто особенное. Другие же сразу догадались о желании Бирона просто-напросто поломаться и похвастаться.

Гости проходили целым рядом комнат, не встречая хозяина и хозяйки.

В эти последние тревожные дни всех захватила как бы новая жизнь, всем казалось, что прежняя жизнь прошла безвозвратно, что со смертью императрицы Анны окончилось все старое.

Но этот Летний дворец, эти комнаты и вся обстановка разом вернули всех в прежнюю атмосферу. Здесь, во дворце герцога курляндского, только императрицы Анны не было, а все, что ее окружало в последние годы, осталось неизменно. Те же шуты и шутихи, карлы и карлицы встречали гостей и чопорно им раскланивались, та же «девка Софья» и «девка турчанка Катерина» в своих фантастических, но теперь траурных костюмах шмыгали по комнатам и куда-то исчезали.

Наконец, и в приемной герцогини не было ни малейшей перемены.

Она, как во все торжественные дни, с тех пор как Бирон был провозглашен герцогом курляндским, сидела на своем высоком кресле, или, вернее, троне.

Это была далеко уж не молодая, не красивая и болезненная женщина с желтым осунувшимся лицом и бледными глазами без всякого выражения. Если про Бирона толковали, что он с лошадьми обращается как человек, а с людьми как лошадь, то про жену его Бенитну Готлиб, урожденную фон Тротта-Трейден, можно было придумать много и более обидное.

Императрица Анна полюбила ее единственно за преданность и глупость.

Бенитна рабски подчинялась всем требованиям и капризам герцогини курляндской и в 1723 году вышла замуж за Бирона для того, чтобы прикрыть собою его отношение к герцогине. С тех пор она сделалась неразлучной спутницей Анны Ивановны, при восшествии на престол которой была пожалована статс-дамой.

Анна Ивановна все свое время обыкновенно проводила в семействе Бирона, вместе с ними обедала.

Вследствие такой близости к царствующей государыне Бенитна Готлиб давно уж считала себя владетельной особой, а когда наконец превратилась в герцогиню курляндскую, то ее тщеславию и гордости и границ не было. Она поражала всех своею роскошью, бестактностью и дурными манерами.

Много всяких анекдотов ходило на ее счет при дворе, но, конечно, эти анекдоты скрывались со всевозможною тщательностью, и люди, тихомолком смеявшиеся над герцогиней, в ее присутствии падали ниц перед нею.

Теперь герцогиня, супруга регента, конечно, считала себя уж окончательно превыше всех смертных. Она величественно восседала на своем троне и, хотя была одета в черное траурное платье, все же не могла отказать себе в удовольствии блеснуть бриллиантами. Ее голова, шея и руки так и блестели, так и переливались всевозможными огнями. Каждый из входивших гостей почтительно подходил к ее трону. Она не шевелилась, а гости должны были, осторожно склоняясь, целовать ее руки, – да, руки, и не руку, потому что если кто вздумал бы поцеловать одну только руку, то этим оскорбил бы ее смертельно. У нее целовали руку и прежде, а с тех пор как она стала герцогиней – должна же быть какая-нибудь разница – и вот уже несколько лет происходило это целование обеих рук, и все подчинялись такому неожиданному нововведению, боясь весьма важных и неприятных последствий.

Теперь, наверное, Бенитна Готлиб, подставляя свои руки гостям, думала о том, что как же это, ведь вот она в новом звании супруги регента, значит, целования двух рук мало. Очень может быть, что она мечтала о том времени (а время это должно наступить очень скоро, вот только кончится срок траура), когда перед нею будут склоняться до земли, когда станут прикладываться к башмаку ее.

Рядом с герцогиней, тоже на каком-то особенном подобающем царственной принцессе сидалище, помещалась ее дочь Гедвига, маленькая, худенькая четырнадцатилетняя девочка.

Гедвига не наследовала от отца своего его физической красоты, не наследовала и от матери ее глупости.

Девочка эта была немного горбата и вообще плохо сложена. Лицо с чертами неправильными, зато глаза необыкновенно живые и умные.

Несмотря на всю ее некрасивость, она обращала на себя невольное внимание придворных; ее давно уже знали. Ее первое появление в обществе, при дворе, произошло во время празднования свадьбы принцессы Анны Леопольдовны. Тогда двенадцатилетняя Гедвига отправлялась в придворную церковь в роскошной золоченой карете, окруженная целой свитой. При свадебной церемонии она стояла рядом с императрицей, во время официального придворного обеда сидела рядом с новобрачной, а вечером на балу управляла танцами.

С первых лет детства к ней были приставлены всевозможные учителя и учительницы, а природные способности дали ей возможность многому научиться. Она знала несколько языков и вообще обладала многими научными сведениями, что было большой редкостью в то время. Манерам и обращению она училась не у матери, с первого же своего появления обратила на себя всеобщее внимание умением держать себя, своей живостью и остроумием; об ее находчивости, об ее милых ответах и суждениях много говорилось.

В последнее время, несмотря на то что она была маленькой горбуньей, вокруг нее постоянно вертелась целая толпа поклонников. Ей вечно твердили об ее уме, талантах, о красоте даже. Оригинальная девочка поневоле часто задумывалась и жила какой-то двойною жизнью – двойною потому, что после льстивых речей, всеобщего почтения и благоговения она уходила в семейную обстановку, где к ней совсем иначе относились.

Отец не любил ее: ему нужна была не такая дочь, ему нужна была дочь действительно красавица, которая своей красотой могла бы способствовать упрочению его положения, которая могла бы стать невестою одного из европейских принцев крови.

Бирон не мог выносить бледного, умного лица Гедвиги, ее горба и очень часто без всякой видимой причины раздражался на нее, бранил ее, не стесняясь выражений. Впрочем, теперь и на ее счет он успокоился. Он поставил себя в такое положение, когда можно было обойтись и без красоты Гедвиги. Будь она в двадцать раз безобразнее, это не помешает ей сделать самую блестящую партию: мы уже видели, что теперь он прочил ее в жены голштинскому принцу Петру.

В этой же парадной приемной комнате находился и сын регента, Петр, наследный принц курляндский, подполковник конногвардии, кавалер орденов Св. Александра Невского и Св. Андрея с бриллиантовой звездой.

Ему было всего шестнадцать лет, но он уже умел с полным сознанием своего достоинства носить эту бриллиантовую звезду и важно раскланиваться входившим сановникам.

Это и был тот самый воздыхатель-претендент, от имени которого Бирон явился сватом к цесаревне Елизавете.

Глядя на его важную фигуру и совершенно еще ребяческое лицо, ясным становилось негодование, вызванное в Елизавете предложением Бирона.

Действительно, подобный брак был только смешным безумством, только один Бирон мог этого не заметить. И только один Бирон с его постоянной легкомысленною близорукостью и диким чванством мог поверить тому серьезному тону, которым цесаревна ему ответила.

Наконец все гости были в сборе; позже всех явились принц Антон и Анна Леопольдовна.

Герцогиня курляндская едва кивнула головой принцессе, а принц должен был, по примеру прочих, поцеловать ее руки.

Вообще все присутствующие заметили, что только к одной цесаревне герцогиня отнеслась благосклонно. Величественным и комичным жестом указала ей на кресло возле себя и даже процедила сквозь зубы какую-то незначительную, но любезную фразу.

Вот дамы разместились на почтительном от хозяйки расстоянии; мужчины стояли, переминаясь с ноги на ногу. В приемной царствовало полное, натянутое молчание.

Все ожидали герцога, и герцог, наконец, вышел. Что за торжественный был его выход!

Еще за несколько минут распахнулись двери, целая фаланга камер-юнкеров и разных чинов двора выстроилась наподобие военного караула.

Войдя в приемную, Бирон сделал общий поклон, и в этом поклоне выразилась вся его смешанная гордость и напыщенность. Это был такой поклон, которого он даже не позволял себе при императрице Анне.

Его надменное лицо на мгновение озарилось улыбкой только тогда, когда он подошел к Елизавете и протянул ей руку, затем он сказал несколько слов фельдмаршалу Миниху, Бестужеву, а на принца Антона и Анну Леопольдовну не обратил ровно никакого внимания, как будто бы их совсем тут не было.

Анна Леопольдовна сидела как на угольях. Теперь она ясно понимала, что и весь-то этот вечер был задуман только для того, чтобы оскорбить ее и ее мужа.

Она обращала безнадежные взоры на своего друга Юлиану. Но Юлиана была далеко от нее и вообще ни в чем не могла помочь ей.

Принц Антон тоже сознавал себя до конца оскорбленным. Он даже забыл о своей робости. Он был возмущен. Он чувствовал находившее на него бешенство. Ему хотелось броситься к Бирону и просто-напросто его ударить.

Анна Леопольдовна заметила и поняла его состояние. Она знала, что, несмотря на всю свою робость и бесхарактерность, на него находили иногда минуты, когда он делался смелым. Она видела, что пришла теперь именно такая минута и что вот, того и гляди, он позволит себе что-нибудь невозможное и вечер кончится ужасным скандалом, может быть, окончательной их гибелью.

От всех этих мыслей бедной принцессе чуть не сделалось дурно.

VIII

Герцогиня курляндская наконец вполне насладилась своим величием; все приглашенные были уже в сборе и перецеловали у нее руки. Так как она уже успела показать себя принцессе брауншвейгской, то и решилась покинуть свой трон.

Она медленно приподнялась и поплыла через приемную в другие комнаты.

Гости вышли из неподвижности. Раздались наконец громкие фразы; общество несколько оживилось.

Бирон дружелюбно взял под руку Бестужева и прошел с ним в кабинет.

– Ну что, вот видите, как я их сегодня отделал? Не могли же иностранцы этого не заметить! – шепнул он ему дорогой.

Бестужеву хотелось сказать, что очень-то пересаливать все же не следует: не ровен час опять, пожалуй, что-нибудь может зацепиться, но он взглянул на самодовольное, так и сиявшее чванством лицо регента и не сказал ничего.

Был еще один человек, который внимательно наблюдал теперь за регентом. Этот человек был фельдмаршал Миних.

Он поглядел вслед удалявшимся регенту и Бестужеву и подошел к принцессе Анне Леопольдовне. Теперь она одна оставалась в приемной вместе с Юлианой.

Она была так взволнована и так слаба, что даже не могла подняться с места. Она с большим трудом удерживала слезы.

– Что с вами, принцесса? – спросил Миних. – Вы, кажется, нездоровы сегодня?!

– Нет, я здорова! – подняла она на него глаза, наполненные слезами. – Я здорова, но разве вы не видели, до чего здесь доходят? За что меня оскорбляют? Что я им сделала?

В дверях оказалась маленькая Гедвига Бирон. За нею следовал маркиз де ла Шетарди, шведский посланник Нолькен, князь Черкасский.

Маркиз что-то, верно, очень любезное и веселое говорил Гедвиге. Она улыбалась и отшучивалась.

Миних быстро взглянул на Юлиану, показал ей глазами по направлению вошедших, шепнул: «Теперь нельзя», – и быстро вышел из комнаты.

Он пошел по залам с видом рассеянного и скучающего человека, но в то же время внимательно прислушивался ко всякому разговору.

Фельдмаршал Миних теперь уже был совсем старик, но его высокая, стройная фигура была крепка по-прежнему. Он, очевидно, немало времени проводил перед зеркалом и желал так же удачно воевать с временем, как воевал с врагами России.

 

Издавна, возвращаясь ко двору после удачных походов, он любил, чтобы к его репутации храброго воина и знаменитого полководца присоединялась и репутация светского, привлекательного человека.

На придворных балах он постоянно являлся разряженным и раздушенным, приглашал на танцы самых красивых дам, ухаживал, любил целовать хорошенькие ручки и говорить комплименты. Его лицо при этом расплывалось в сладких улыбках, и, глядя на него, трудно было себе представить, что это тот самый человек, который на войне отличался и смелостью и жестокостью.

Но кроме грома сражений, кроме целования хорошеньких ручек, у фельдмаршала была еще одна страсть: непомерное честолюбие. Ему мало было заслуженной славы героя и полководца, ему нужна была слава государственного человека, первое место в России.

Если он способствовал Бирону в доставлении ему регентства, но именно потому, что надеялся играть при таком неспособном правителе первенствующую роль. Он думал, что Бирон сейчас же предоставит ему звание генералиссимуса всех военных сил империи, сухопутных и морских, но Бирон и не подумал это делать.

Бирон давно уж боялся Миниха и ясно соображал, что нужно, по возможности, оттеснять такого опасного соперника. Смелые, энергичные, талантливые люди ему были не нужны.

Ко всему этому присоединилась еще ссора Миниха с братом регента, и, наконец, в последние дни фельдмаршал ясно понял, что ждать ему теперь нечего и что, следовательно, ему необходимо все переделать. И он уже не задумывался над тем, как он все переделает. Он был не из тех людей, которые способны несколько раз решаться и отказываться от своих планов. Пришла благая мысль, осознана необходимость действовать – нельзя терять ни минуты.

«Я не буду так глуп, как ты, – мысленно обратился Миних к Бирону, – не стану, как ты, добиваться для себя регентства. Ты подумал, что можно забрать власть в руки и удерживать ее без всякой поддержки, что можно распоряжаться в стране, где тебя ненавидит народ и все окружающие без исключения. Нет, я буду управлять страною, но поддерживаемый благодарностью тех, кого освобожу от тебя. Ты вот собрал нас всех для того, чтобы поломаться перед нами, чтоб публично втоптать в грязь отца и мать того ребенка, которого ты называешь своим императором. Ты и ломаешься! Ты и бесчинствуешь! И где же тебе видеть, что ни одного нет человека в этих залах, кто бы заступился за тебя хоть одним словом, когда придет твоя трудная минута! Что же, торжествуй, слепой крот! Гляди на меня и думай, что я друг твой! Нет, другом ты меня не считаешь, так думай, что я бессильный старик и что тебе меня нечего бояться».

И точно, Бирон в эту минуту глядел на Миниха, но, конечно, не мог прочитать его мыслей.

Однако какое-то неуловимое, неожиданное чувство мелькнуло в душе регента. Он проходил из залы в залу. Все, перед кем он ни останавливался, невольно как-то вытягивались, обдергивались и склонялись перед ним. Но это его не удовлетворяло.

Ему казалось, что все же чего-то недостает в этом всеобщем почтении, и опять неясное опасение шевельнулось в нем. Точно ли все улажено? Точно ли навсегда почва тверда под ногами? Ему на глаза попалась фигура принца Антона.

Вот принц подходит к одному посланнику, потом к другому. Что-то оживленно говорит им. «Это он на меня жалуется!» – в бешенстве подумал Бирон.

«Вот, вот, так и есть! Он сегодня что-то смотрит совсем не так робко и растерянно, как тогда, в чрезвычайном заседании. Он ободрился, значит, есть же кто-нибудь, кто его ободряет! Значит, есть же что-нибудь, на что он надеется».

Снова ярость и бешенство затуманили голову Бирона.

На него находил один из тех припадков, которым он все чаще и чаще стал предаваться в последнее время и с которыми никогда не боролся. Он терял всякое соображение.

Ему вовсе не нужна была и не входила в его расчеты публичная ссора с принцем брауншвейгским, но он теперь почему-то прямо пошел на него, нарочно зацепил его и не извинился.

Принц невольным движением отшатнулся и нервно схватился за эфес своей шпаги.

Багровая краска ударила в лицо Бирона. Он повернулся к принцу, остановился перед ним со всеми признаками сильного бешенства и громко, на всю залу крикнул:

– А! Так вы уже и за шпагу хватаетесь! Что ж, я готов и этим путем с вами разделаться, если вы хотите!

Все онемели от неожиданности этой сцены. Анна Леопольдовна, вошедшая в эту минуту в залу, слабо крикнула и с ужасом глядела на Бирона.

– Я вовсе не угрожал вам шпагой, – отвечал принц Антон, позабывший всю свою робость от этого нового оскорбления, – но вы сделали мне дерзость, вы толкнули меня и не извинились.

– И не думал толкать вас, даже и не видел, что вы тут, – кричал Бирон, – и извиняться мне перед вами нечего! А! Вот как вы теперь! Я думал, вы раскаялись, я думал, вы оставили ваши преступные замыслы, но, видно, на вас ничего не действует. Видно, меры кротости не для вас! Так не беспокойтесь, вы не найдете себе защитников. Все знают, что вы и ваша супруга называете русских канальями, что вы хотели всех генералов и министров арестовать и побросать в воду. Никто не позволит вам бесчинствовать в России, и если вы думаете, что нас мало, чтоб заступиться за честь русского народа, так погодите, скоро приедет еще новый заступник, родной внук Петра Великого, принц голштинский. Он отучит вас называть русских канальями!

Еще с первых же бешеных слов Бирона все поспешили незаметно выйти из залы, чтобы потом не попасться ему на глаза, чтоб не оказаться во что-нибудь замешанными.

Одна принцесса Анна упала бессильно в кресло да так и осталась, заливаясь слезами.

Принц Антон, бледный и снова трепетавший, стоял перед Бироном. Он хотел говорить, хотел возражать, защищаться, возмущаться этому новому, ничем не вызванному оскорблению, но при бешеной фразе Бирона о принце голштинском снова растерялся и не мог уже говорить ничего. Бирон наконец излил свою злобу. Он вдруг замолчал и почти выбежал из залы.

Он кинулся к себе в кабинет, заперся и велел никого не впускать.

Теперь он уже сознавал, какую глупость сделал, сознавал, что все это было не нужно, что все это может быть только для него вредно, а это еще больше его раздражало и выводило из терпенья.

Ему захотелось теперь выбежать опять туда, в приемные комнаты, разбранить всех, без исключения, и всех выгнать. Он едва удержался от этого.

Какая-то тоска непонятная, тоска дурного предчувствия захватила его. Неясные, неопределенные, но страшные мысли стучались в голову, так что, наконец, стала кружиться голова. Ему мерещилось что-то длинное, бесформенное, что враги его уже торжествуют, что он пал и над ним издеваются, его с презрением топчут те самые люди, над которыми, несколько минут перед тем, он так издевался, которые казались ему такими ничтожными, такими безвредными. И это сознание, это ощущение было так мучительно, что он все бледнел и трясся, как в лихорадке.

Наконец, он сделал над собою усилие и очнулся.

«Что же это я, с ума схожу? – подумал он. – К чему все это? Что это мне показалось? Какой вздор! Какая бессмыслица! Ведь ничего такого нет и быть не может, и именно теперь быть не может! Я все распутал! Я сильнее, чем когда-либо! Никто со мной не справится: некому!»

Он успокаивал себя, он смеялся над своими больными грезами, а между тем все та же беспричинная тоска, то же тяжелое предчувствие давило его: они оказывались сильнее действительности, бывшей перед его глазами.

Когда Бирон выбежал в бешенстве из залы, принц Антон подошел к жене.

Она остановила свои слезы и взглянула на него страшным взглядом, в котором почудилось ему просто отвращение.

– Что вы опять наделали? – сказала она. – Разве вы не давали мне слова, что будете вести себя как следует? Что это за наказанье!..

Бедный принц заломил в отчаянии руки.

– Ach, mein Gott! Mein Gott![5] – глухим голосом прошептал он. – Это такая жизнь, что остается только покончить как-нибудь с собою! Вы-то чего на меня? Вы думаете, что я что-нибудь сделал, что я сказал ему хоть одно слово? Ровно ничего. Он же толкнул меня. Я даже и за шпагу-то схватился вовсе не для того, чтобы пригрозить ему, так схватился. Да и, наконец, разве возможно выносить подобные оскорбления? Я не могу! Я не могу!..

5Ах, Боже мой! Боже мой! . (нем.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru