Эстетика

Вольтер
Эстетика

© Зонина Л. А., наследники, перевод на русский язык, 2018

© Наумов Н. В., наследники, перевод на русский язык, 2018

© Марков А. В., вступительная статья, 2018

© Издание, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2018

Александр Марков. Свободная стихия критичности

Вольтер – писатель, не просто сделавший эпоху под названием Просвещение, ставший главным творцом и проводником этой эпохи. Последующие поколения вспоминают его всякий раз, когда нужно поставить под сомнение расхожий оптимизм, обыденное восприятие искусства или распространенную готовность принять культурные предрассудки за действительные убеждения. Речь Вольтера осеняет последующую литературу, как европейскую, включая русскую, так и американскую – Вольтер подружился с Бенджамином Франклином и благословил его на труды. «Вольтерьянец» – образ смелого вольнодумца, ставящего под сомнение любые авторитеты, при этом не погубившего в себе ни живое чувство, ни здравый смысл. Вольтеровское кресло с высокой мягкой спинкой – мебель для уединенных трудов, будто замена епископского или королевского трона; кабинет, наполненный книгами как святынями, вполне может быть новым храмом бога-разума, и не нужно для этого разорять существующие храмы, как делали французские революционеры. Не трибуна, не «шаткий треножник», как у других просветителей, а инструмент самого спокойствия посреди внимательных занятий. Вольтеру был поставлен памятник при жизни – здесь его наследником стал Виктор Гюго. Вольтеру присягал Ницше, посвятивший столетию со дня смерти Вольтера в 1878 г. книгу «Человеческое, слишком человеческое», в которой решил противопоставить оптимизму Вагнера свою неизбывную меланхолию. Лев Толстой в Ясной Поляне и Солженицын в Вермонте – наследники Вольтера в Ферне: именно Вольтер впервые в истории не просто удалился на многие годы в свое имение, чтобы заниматься литературным трудом вдали от городского шума (как это делали Гораций или Петрарка), но и организовал свое имение, поставив хозяйство на научную основу, научив жителей ремеслам, создав небольшие предприятия и наладив должный быт – конечно, некоторым формам индустриального хозяйствования он научился у англичан (в России позднее такими англоманами-хозяйственниками были славянофилы, во главе с А.С. Хомяковым), но сама потребность занять людей ремеслами, а не просто извлечь доход – просветительская задача, которую решала «Энциклопедия наук и ремесел», главный памятник Просвещения. Наконец, наследники Вольтера есть и в наши дни – Мишель Онфре, Ричард Докинз или интеллектуальные наследники Айн Рэнд – по-разному «вольтерьянцы»: их объединяет гедонизм, описанный как главное достоинство самой природы; неприятие всего метафизического как ведущего к разочарованиям; культ здравого смысла как главного завоевания ума; наконец, обращение к широкой, желательно, всемирной публике.

Мы понимаем, что образ циничного гедониста, ядовитого скептика, предприимчивого государственного деятеля, антирелигиозного публициста или хитрого политика – это лишь отражения настоящего образа Вольтера, и поэтому сразу выясним, кем же он был. Прежде всего, Франсуа-Мари Аруэ, как он был назван при рождении, как никто другой делал из своей биографии настоящее произведение искусства, настоящее житие. Обычно чудеса детства и быстрое возрастание, речи для всех и точные со веты для каждого, поучительная кончина и посмертные знамения – это всё житийный канон, и казалось бы, что дальше от житий святых, чем жизнь Вольтера, громко смеявшегося над всеми святыми? Но на самом деле, Вольтер и писал о себе, и распространял о себе слухи, и поддерживал репутацию так, что эпизоды его жизни становились столь же осмысленными, сколь и эпизоды жизни святых. У Вольтера этому искусству научился Пушкин – пушкинисты, такие как Юрий Лотман и Давид Бетеа, всегда подчеркивают, что Пушкин сознательно строил свою биографию как дело чести и главный способ социального присутствия, – но Пушкин не смог бы сделать этого, если бы не прочел рано многие тома Вольтера. Различие в том, что Вольтер увлекаем страстями, он всегда хочет себя показать миру, хочет быть первым, а Пушкин готов смотреть на то, почему увлекают страсти, хочет на других посмотреть больше чем себя показать, и готов скорее прислушиваться к голосу музы, чем заявлять о себе. Пушкин изменил все нравственное содержание построения биографии, сохранив лишь принцип: в биографии любое событие тогда событие, когда ты сам помог ему сбыться как необходимому. Если Пушкин говорил о внутренней необходимости как чести, Вольтер требовал необходимости как при знания.

Так, был слух, что новорожденный Франсуа-Мари не подавал признаков жизни: его положили на стул, ожидая доктора, но неожиданно дед младенца в темноте попытался присесть на стул, и младенец вдруг задышал, посмеявшись разом над смертью и дряхлым пускающим газы стариком; обратив, говоря богословским или классицистско-трагедийным языком, бесславие во славу. И предсмертный триумф Вольтер организовал себе сам: в Париже была поставлена его трагедия «Ирина», где византийский двор был выведен как гнездо порока и извращенности, – и как обличитель лукавой политики Вольтер был принят всеми: к престарелому мудрецу выстраивались очереди поклонников, а актеры не могли толком играть, потому что аплодисменты заглушали реплики со сцены. Оба эпизода, рассветный и закатный – типичное избранничество и всемирное учительство житий: только если избранничество – ответ на благословение, то здесь младенец благословил себя сам собственным выживанием, и если всемирное учительство – примирение всего мира, здесь – готовность принять всех, приехавших в Париж как всемирную столицу.

Даже псевдоним Вольтер – анаграмма (перестановка букв) Arouet l(e) j(eune) – Аруэ-младший, причем по правилам латинских инскриптов u записано как v, а j – как i. Конечно, анаграмма может напомнить о буквенных ключах масонов, и Вольтер разделял цели некоторых из масонских лож, но важнее, что символизмом нужно было наполнить каждый поступок жизни и каждую букву имени, чтобы жизненная удача сработала так же невзначай, как вдруг популярным становится псевдоним.

Первые уроки литературы мальчику дал его крестный аббат де Шатонёф, сочинявший сам сатирические стихи, знавший их во множестве наизусть и прививший ребенку вольнодумство с малых лет. Может, великая роль наставника – тоже одна из «житийных» условностей, но произведения де Шатонёфа и весь его облик не оставляют сомнения, что перед нами типичный сын эпохи, либертен. Либертинаж – искусство соблазнения женщины, но не взглядом, улыбкой, репутацией или богатством, а двумя равно действенными инструментами – безупречной риторикой и безупречной привлекательностью. Либертен вовсе не ставит целью соблазнить в грубом физическом смысле, он ставит прямо противоположную цель – показать себя искусным ритором, создателем таких речевых конструкций, перед которыми никто не сможет устоять, он скорее естествоиспытатель социального мира, чем страстный влюбленный. Имена некоторых либертенов, как Казанова, Калиостро, маркиз А. де Сад, и их литературный «предок» Дон Жуан и библия либертинажа роман в письмах «Опасные связи» Ш. де Лакло, известны всем, о некоторых славных либертенах знают лишь специалисты. Но общий признак либертенов – умение не только хорошо говорить, но и записывать на бумаге все свои мысли, – чтобы соблазн стал из подвластной случайности ситуации хорошо работающим механизмом. Либертинаж вдохновил Вольтера не столько на любовные подвиги, в которых в сравнении со многими современниками он был весьма умерен, сколько на умение писать быстро и продуманно, на соблазнительной мускулатуре многократно рассчитанной речи – семьдесят томов безупречных сочинений тому порука. Провокация превращалась в экспертизу, а письмо – в способ прочувствовать происходящее, как пахарь чувствует почву, егерь – лес, а охотник – пищевую цепочку. Без сатир и вольнодумства здесь не обойтись, – но не обойтись и без интуиции, прежде всего без понимания, в какой точке политического небосклона ты находишься сейчас.

Аруэ не пошел по стопам отца-юриста, но предпочел литературную карьеру. В абсолютистской Франции трагедия господствовала среди других жанров: именно в ней власть узнавала себя как в зеркале. Но невозможна литература, состоящая лишь из трагедий – и потому невольно другие, более мелкие, жанры позволяли посмотреть на блеск двора как бы наискосок. Что сделал Вольтер – проэксплуатировал этот косой жанровый взгляд. За сатиру на регента он отправился в Бастилию, куда попал после и за чужие стихи, а после освобождения трагедией «Эдип» заявил о себе как новом Софокле (говорят, во время премьеры разыгралась буря, и Вольтер пошутил, что на небе тоже теперь вместо Бога хозяйничает регент) – и если в сатире он делал намек на посягательство регента на родную дочь, то в «Эдипе» тоже изображен инцест – понятно, что здесь важно не «как было на самом деле», но законы сатиры, в которых власть ослепляет, а властолюбие чинит насилие даже над самыми родными. Критикуя Софоклов вариант «Эдипа», Вольтер негодовал, что у античного классика протагонист слишком много говорит о себе, и слишком мало интересуется историей, тогда бы он не совершил бы роковой ошибки. Вольтеровский Эдип – не столько властолюбец, сколько разумный правитель, пытающийся улучшить людей вокруг, но именно поэтому не замечающий, какие ошибки он уже невольно допустил.

После ряда приключений, когда Вольтера побили слуги господина де Рогана (они, правда, милостиво не колотили его по высокоученой голове), а он вызвал их господина на дуэль, молодой трагик был вынужден уехать в Англию, где неустанно изучал английскую просвещенную философию, узнав в подробностях все новости логики и техники. Во Франции «Философские письма», подытожившие английскую командировку, были запрещены, а скандальная поэма «Орлеанская дева», в которой культ Жанны д’Арк объявлен корыстным суеверием, вынудила бежать из Парижа. Вольтер пятнадцать лет прожил в замке со своей возлюбленной Эмили дю Шатле, любовницей знаменитых математиков, переводчицей трудов Ньютона на французский, адаптировавшей английскую терминологию механики под континентальное дифференциальное исчисление – литературные доходы Вольтера позволили расплатиться с долгами и привести в порядок замок, создав в нем естественно-научные лаборатории. Дю Шатле занималась изучением свойств огня на основе дифференциального исчисления, а Вольтер тем временем писал философские и естественно-научные труды, высмеивал оптимизм создателя дифференциального исчисления Лейбница, что потом приведет его к созданию философских повестей. Одновременно он искал места придворного историографа, по своему блистательному пониманию связи значительных событий. Одно время Вольтер скрывался в Нидерландах, обвиненный в безбожии, но находил всегда возможность восстановить доверие высокопоставленных лиц, в чем бы его ни обвиняли и что бы он ни вытворял в ловких пернатых рифмах. Ко двору он вернулся на несколько лет писать большую Историю, но не угодив маркизе де Помпадур, он отправился в Пруссию быть главным научным консультантом короля Фридриха II. Хотя в Пруссии дела Вольтера шли как нельзя лучше, обвинение в финансовых махинациях (Вольтер был блестящим финансистом) и зависть со стороны Академии наук Пруссии заставили Вольтера вернуться во Францию. После, хотя как советника его ценили и австрийская императрица Мария-Терезия, и русская императрица Екатерина II, Вольтер не поехал на очную службу ни к той ни к другой, предпочитая любить монархов на расстоянии. На самой границе со Швейцарией мыслитель приобрел имение, превратив его в город Ферне, славный ремеслами и философией – сейчас город называется Ферне-Вольтер. Церковь, построенную им, Вольтер посвятил просто «Богу», как Богу чистой мысли, а не Богу былой религиозности. Имение процветало: улицы были чисты, жители опрятны, а работа делалась не с меньшим удовольствием, чем праздничный обед. Умение планировать, обосновывать любое решение, рассчитывать последствия исторических решений – уникальные таланты Вольтера, великого историка своей эпохи и выдающегося писателя. Его годовой доход доходил до 200 тысяч ливров, огромной суммы, и складывался из книжных гонораров (Вольтер выпускал часто по книге в неделю, иногда это были памфлеты по 30 су, расходившиеся на ура, иногда – более серьезные книги), ренты, политических консультаций и лоббирования, торговых и банковских операций. Некоторый антисемитизм (евреев Вольтер считал слишком суеверным народом) и антимонархизм Вольтера не мешали ему находить общий язык с еврейскими предпринимателями и придворными всех дворов, и в этой сладостной самозабвенности общения он забывал малоприятные черты собственного характера. Так Вольтер встал в один ряд с философами разных эпох, от Фалеса или Платона, как богатейших людей своих полисов, промышленников и чемпионов, до нынешних глав инновационных корпораций, любящих размышлять над книгами.

 

Трагедии Вольтера в настоящее время ставятся редко, слишком схематичными и предсказуемыми кажутся в них характеры. Но Вольтер вовсе не ставил целью раскрыть бездны человеческой непредсказуемости, ему нужно было показать, как даже разумный человек может оказаться внутри трагической ситуации. Вообще, как писатель Вольтер драгоценен не столько в своих текстах, сколько в своих продолжениях. Кого-то он благословил, как Стерна, кого-то не успел увидеть. Вольтерьянство стало необходимой частью всей европейской литературы: приключения чудака, критика философской наивности, понимание больших (исторических во всех смыслах) последствий малых жанров – всё это Вольтер передал и романтизму, и реализму. Материя, по Вольтеру, обладает таким множеством свойств, которых хватит и на «душу», а вот история обладает одним свойством – объяснять, что милости нет в природе, поэтому и люди ей научатся не сразу. Но есть покой и воля, или, как бы сказал неуемный Вольтер, благоразумие и решительность.

Эстетические взгляды Вольтера можно подытожить в нескольких формулах. Прежде всего, для Вольтера вкус – не критерий развития цивилизации, а ее итог. Вкус – вовсе не начальная интуиция, а такое же завоевание цивилизации, как общественная гигиена или транспорт. Вольтер прославлял вкус так же, как позднее технократы воспевали достижения техники. Далее, для Вольтера здравый смысл – необходимый принцип грамотных сочинений, которые должны приобрести историческую значимость. А влиять сочинения на историю могут, если авторы знают не одну лишь технику письма, но различные речевые техники: как говорить обходительно, как придавать речи пластичность. Тогда сочинения меняют историю так же, как ее меняет внедрение какого-то нового изобретения. Главным свойством хорошего произведения оказывается мера, но понятая не как у прежних классицистов как противоположность эмоциональных увлечений, но как единственная возможность отнестись к произведению эмоционально, а не только аналитично. Произведение воспитывает чувства, – но для Вольтера это не пробуждение чувств, а объяснение того, что чувства уместны даже там, где большинство людей бесчувственны. Именно уместность чувства была для Вольтера главным аргументом против традиционной религиозности, традиционного благодушия или доверия Промыслу или природе – всё это неуместные чувства, которые разумный человек должен обмануть. Тогда как настоящие, уместные чувства, пробуждающие охоту жить, требуют доверия. Конечно, такая концепция чувства далека от любых более современных социальных идеалов; и герой Достоевского точно заметил, что Вольтер верил в Бога, но мало, и столь же мало любил человечество. Но была бы полифония Достоевского полноценной без этой охоты жить как легкого трепета естествоиспытателя? И Вольтер понял, что желание жить – это не отбывание социальной роли, но часть эксперимента, который не может не окончиться благополучно, как поцелуй не может не закончиться счастьем.

Красоту Вольтер понимает двояко: как идеал, которым проверяет себя вкус («о вкусах не спорят» именно потому, что слишком бесспорен идеал красоты для хорошего вкуса), но и как результат развития человечества, которое придумывает себе красоту так же, как придумывает истоки своей истории. Вольтер, как и Кант, видит в умении полагать начало истории ту особую манифестацию социальных навыков, которая и ведет к лучшей социальной организации; только если в учении Канта эта социальная организация называется «вечным миром», то в учении Вольтера – красотой. Существуют хранители красоты и вкуса – особенно образованные люди, как в политике есть хранители мира, а в экономике – хранители финансов. Также вкус может портиться, как могут портиться международные отношения или доверие в области финансовых операций, – и как в таких случаях множатся шпионаж или фальшивая монета, так и при утрате вкуса множатся уродливые произведения. Для Вольтера важно было создать всеевропейскую или даже всемирную интеллектуальную биржу, которая позволяет проводить только правильные операции – говоря новейшим языком инновационных финансов, он научил всех заниматься майнингом интеллектуальной криптовалюты; и каждый писатель после Вольтера, как бы он ни относился к Вольтеру, содержал свою ферму майнинга, превращая любой литературный сюжет в функционирующее производство ценностей.

Стиль Вольтера – по преимуществу энциклопедический стиль, ставший отличительным знаком эпохи Просвещения; в некотором смысле, создавший эту эпоху. Этот стиль в начале ХХ века нашел творческое продолжение в философском словаре Лаланда, а в начале XXI века – в философском словаре непереводимостей Кассен. Словарная статья соединяет тогда постоянное переизобретение истоков: что должно было значить слово изначально, как оно должно было работать исходя из собственной минимальной данности, – с пространными экскурсами, как при столкновении с современностью это понятие развертывает собственные сюжеты, с которыми уже потом приходится иметь дело другим философам. Просвещение – это всегда не только пропагандистский, но и образовательный проект сотрудничества: выяснение того, как философы разного характера могут увидеть один и тот же здравый смысл необычного сюжета.

Вольтер остается для нас одним из примеров того, как можно квалифицированно, используя данные различных языков, говорить о законах природы и искусства. Как можно, не сводя дело к отдельным примерам и доказательствам, видеть, как работают одни и те же принципы в разных странах и разные эпохи. Как можно, неспешно рассуждая о самом существенном, самом увлекающем в искусстве, воспитывать в себе чувствительность, ведущую к действию – очищению и преображению природы. «И славен буду я, доколь в подлунном мире / Жив будет хоть один пиит». Вольтер бы сказал, что он будет жив, пока жив хоть один человек, умеющий по-хозяйски распоряжаться словами, не как ближайшими заплатами для мысли или рычагами для действия, но как словами идеального интеллектуального хозяйства, идеального институционального понимания искусства, такого, что правители сразу научатся должным управленческим решениям. Что-то в писаниях Вольтера для нас уже избыточно; но сталкиваясь с новыми принципами управления, с технологиями дискуссий, с обустройством сетей взаимодействий, мы замечаем лукавую улыбку Вольтера над всем этим. Вольтер требует от нас работать увлекательно, но не слишком увлекаться достигнутым.

Вольтер. Эстетика
(сборник)

Статьи из «Философского словаря[1]»

Древние и новые[2]

Великая тяжба древних и новых все еще не разрешена, она тянется с серебряного века, сменившего золотой. Люди всегда утверждали, что доброе старое время было куда лучше настоящего. Нестор в «Илиаде», увещевая, как мудрый посредник, Ахилла и Агамемнона, начинает свою речь словами[3]: «Мне довелось некогда жить с людьми, с которыми вам не сравняться, нет, никогда я не видел и не увижу мужей, столь великих, как Дриас, Сеней, Эксадиус и богоравный Полифем».

 

Будущее отомстило за этот нелестный комплимент Нестора, которого напрасно превозносят те, кому мила лишь седая древность: никто не знает ныне Дриаса, никто ничего не слышал о Сенее или Эксадиусе, что же до богоравного Полифема, то он пользуется не слишком доброй славой – не считать же за знак божественности единственный огромный глаз во лбу и привычку поедать людей в сыром виде.

Лукреций, не колеблясь, утверждает[4], что природа выродилась (кн. II, ст. 1160–1162):

 
Истощена земля, природа захирела,
И жалкий человек рукой окостенелой
Бесплодные поля не в силах оживить.
 

Древность полна похвал другой, еще более давней древности.

 
Нам верить свойственно в любые времена,
Что некогда и ночь была не так темна,
И реки молока текли с веселым звоном,
И был зимою луг покрыт ковром зеленым,
И властелин земли, бездельный человек,
Самодовольно жил среди ленивых нег.
Он, призванный к труду, любил одну лишь праздность и т. д.
 

Гораций в своем Послании Августу изящно и убедительно оспаривает этот предрассудок. «Неужели, – говорит он, – наши стихи подобны нашему вину[5]: чем старее, тем дороже?» И продолжает:

 
Indignor quidquam reprehendi, non quia crasse[6]
Compositum illepideve putetur, sed quia nuper;
Nec veniam antiquis, sed honorem et praemia posci.

Ingeniis non ille favet plauditque sepultis;
Nostra sed impugnat; nos nostraque evidus odit etc.
 

Мне попался этот отрывок в свободном переложении:

 
Прекрасна красота всегда,
И новизна ей не вредна.
Восславим же ее творенья!
Но петь хвалы мы не должны
Бездарным виршам старины,
Достойным смеха иль презренья.
Не потому кричит Зоил:
– Ах, книги древних! Кладезь истин! –
Что мертвых страстно возлюбил:
Ему живущий ненавистен.
 

Ученый и изобретательный Фонтенель высказывает такое суждение: «Вопрос о превосходстве древних над новыми, ежели в нем однажды как следует разобраться, сводится к выяснению, были ли некогда деревья в нашей сельской местности выше, нежели теперь. Если они действительно были выше, то Гомер, Платон, Демосфен не найдут себе равных в последние столетия, но если наши деревья столь же высоки, сколь деревья былых времен, то и мы можем сравняться с Гомером, Платоном и Демосфеном.

Разъясним этот парадокс. Если древние были умнее нас, значит, их мозг был лучше устроен, состоял из более твердых или более тонких волокон, содержал больше жизненных соков; но почему мозг мог быть в те времена устроен лучше? Тогда и деревья должны были быть выше и красивее, ибо если природа была моложе и мощнее, то ее мощь и молодость должны были сказаться на деревьях в той же мере, что и на мозге человека» («Вольные рассуждения о древних и новых…» т. IV, изд. 1742 г.).

Позвольте сказать прославленному академику, что вопрос отнюдь не в этом. Речь идет не о том, чтобы выяснить, может ли природа произвести в наши дни гениев столь же великих и произведения столь же прекрасные, как во времена греческой и латинской древности; мы хотим знать, есть ли они у нас на самом деле. Вовсе не исключено, что в лесу Шантийи произрастают дубы не менее высокие, чем в Додоне[7], но коль скоро предполагается, что дубы Додоны разговаривали, очевидно, у них было огромное преимущество перед нашими, которые, по всей вероятности, так никогда и не заговорят.

Ламотт, человек остроумный и талантливый, заслуживший признание произведениями в различных жанрах, поддерживал в одной из од[8], где было немало удачных строк, сторонников новых. Вот один из стансов этой оды:

 
Не преисполнен я почтенья
К далеким предкам, лжебогам:
В нас тот же светоч разуменья,
Дар песен свойственен и нам.
Ужели, в ослепленьи неком,
К одним лишь римлянам и грекам
Была щедра природа-мать,
А остальным земным народам
Она, как пасынкам-уродам,
Во всем решила отказать?
 

Можно было бы ему ответить: относитесь к старшим с уважением, но без преклонения. Подобно Вергилию и Горацию, вы обладаете умом и дарованиями, но ум у вас, быть может, иной. Быть может, и гений их был выше вашего, и творили они на языке более богатом и гармоничном, нежели языки современные, являющие собой смесь чудовищного наречья кельтов и испорченной латыни.

Ничего странного в природе нет; но вполне вероятно, что она одарила афинян землей и небесами более благоприятствующими воспитанию определенного рода дарований, нежели Вестфалия и Лимузен. Не исключено также, что афинское правительство, действуя в лад с климатом, вложило в голову Демосфена нечто, чего воздух Кламара и Ла Гренуйера, а также правительство кардинала де Ришелье отнюдь не вкладывали в голову Омера Талона и Жерома Биньона[9].

Кто-то ответил в свое время Ламотту следующим куплетом:

 
Богам старайся поклоняться,
Пусть даже чужд тебе их род.
Но если предок твой – Гораций,
Неблагодарен ты, Ламотт.
Природа-мать не бессердечна:
К Данше она скупа, конечно,
Зато Расин – какой богач!
Тибулла[10] баловала с детства,
Зато лишен ее наследства
Бедняга Лашапель, хоть плачь!
 

Этот спор решается делами. Была ли древность до эпохи Плутарха[11] богаче великими произведениями искусства, нежели последние века, начиная с века Медичи и кончая веком Людовика XIV?

Китайцы более чем за двести лет до начала нашей эры выстроили Великую стену, но она не спасла их от татарского нашествия. Египтяне за три тысячи лет до того отяготили землю своими удивительными пирамидами, имевшими в основании около девяноста тысяч квадратных футов. Никто не сомневается, что, если бы сейчас затеяли столь же бесполезные сооружения, их трудно было бы воздвигнуть, даже вложив много денег. Великая китайская стена – памятник страха; пирамиды – памятники тщеславия и предрассудков. То и другое – свидетельство долготерпения народа, но отнюдь не высшего гения. Ни египтянам, ни китайцам не удалось бы изваять ни одной статуи, подобной тем, какие создают наши скульпторы сегодня. […]

1«Философский словарь» был первоначально написан Вольтером в 1764 г. как вполне самостоятельное и законченное произведение. Его точное название – «Портативный философский словарь». Этот словарь множество раз переиздавался при жизни Вольтера под разными названиями, каждый раз с новыми дополнениями. Кроме того, в 1770–1772 гг. Вольтер опубликовал «Вопросы Энциклопедии», составленные главным образом из статей, опубликованных в Энциклопедии. Издатели «Кельского» собрания сочинений Вольтера (1785–1787) в «Философский словарь» включили статьи из «Философского словаря», из «Вопросов Энциклопедии», статьи для Энциклопедии, не вошедшие в «Вопросы Энциклопедии», а также статьи, предназначенные для Большого словаря Французской Академии, и некоторые другие неопубликованные работы Вольтера. В этом виде «Философский словарь» переиздавался во всех последующих изданиях сочинений Вольтера, в том числе и в издании под редакцией Молана, с которого и сделаны публикуемые переводы.
2Статья написана в 1770 г. Название статьи связано со спором о древних и новых, разыгравшимся в конце XVII в. между Шарлем Перро (1628–1703) и Фонтенелем (1657-1757), с одной стороны, и Буало и Расином – с другой. В поэме «Век Людовика XIV» (1687) Ш. Перро, опираясь на идею прогресса, доказывал превосходство современных писателей над античными. Идеи этой поэмы получили дальнейшее развитие в «Параллелях между древними и новыми авторами» – серии диалогов, выходивших с 1688 по 1697 г. отдельными выпусками. Сторонниками Перро были два его брата, Пьер и Клод Перро, а также Фонтенель, который в «Вольных рассуждениях о древних и новых авторах» (1688) целиком солидаризировался с Ш. Перро. Против сторонников «новых» выступили Буало, Расин, Лафонтен и другие, доказывавшие превосходство прославленных писателей древности. Этот спор, закончившийся в 1700 г. примирительным письмом Буало к Ш. Перро, снова возобновился в 1714 г., когда де Ламотт выпустил свой перевод «Илиады», предпослав ему «Рассуждение о Гомере», в котором греческий поэт подвергался суровой критике. Против Ламотта выступила г-жа Дасье (1647–1720), защищая авторитет античных поэтов.
3Нестор в «Илиаде»… начинает свою речь словами… – Гомер, Илиада, Песнь I, ст. 260-268.
4Лукреций, не колеблясь, утверждает… – Лукреций Кар (95–53 до н. э.) – римский поэт, последователь философии Эпикура, автор философской поэмы «О природе вещей».
5«Неужели, – говорит он, – наши стихи подобны нашему вину…» – Гораций, Послания, кн. II, I, ст. 34.
6«Indignor quidquam reprehendi, non quia crasse…» (латин.) –«Я негодую, когда не за то порицают, что грубоСложены или некрасивы стихи, а за то, что недавно.Требуют чести, награды для древних, а не снисхождения…Тот рукоплещет, совсем не талант одобряя усопших:Нет, это нас он лишь бьет, ненавидя все наше, завистник!» (Гораций, Послания, кн. II, I, ст. 76–78, 88–89, пер. Н. Гинцбурга)
7Додона – город в центре Эпира со священной дубравой и оракулом Юпитера.
8…в одной из од… – «Соревнование», ода к г-ну Фонтенелю.
9Талон, Омер (1595–1652), Биньон, Жером (1589–1656) – видные французские судейские чиновники, члены Парижского парламента.
10Тибулл (ок. 59 – ок. 19 до н. э.) – римский поэт, автор любовных элегий.
11…до эпохи Плутарха… – Для Вольтера греческим философом и писателем Плутархом (ок. 46 – ок. 127) завершается классический период античной литературы.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru