bannerbannerbanner
Стальная акула. Немецкая субмарина и ее команда в годы войны. 1939-1945

Вольфганг Отт
Стальная акула. Немецкая субмарина и ее команда в годы войны. 1939-1945

И тут только до Тайхмана дошло, что надо было сделать. Эта мысль уже мелькала в его мозгу, но он не хотел ее замечать.

– Сожалею, что нагрубил вам, и прошу прощения, фрау Вегенер.

– С этого и надо было начинать. Тогда бы вы могли обойтись и без лекции. Мне было бы очень неприятно осознавать, что вы знаете только правила дорожного движения и совсем незнакомы с правилами вежливости. Но забудем об этом. Честно говоря, я совсем не обиделась и не стала бы просить у вас письменного извинения.

– Знали бы вы, как трудно оно мне далось!

– Я вижу, вам с трудом даются самые разные вещи. Кстати говоря, ваше так называемое покаянное письмо было просто оскорбительным. Надеюсь, вы это понимаете?

– Да, понимаю.

– Моя подруга мне его показала. Скажу вам правду. Она собиралась прочитать это письмо своему мужу, но мне удалось убедить ее не делать этого. А то бы вам досталось. Только не делайте из этого далекоидущих выводов – я вас совсем не знаю.

– Все равно, спасибо вам.

– Забудьте об этом. Впрочем, благодаря этому письму я знаю, как вас зовут, господин Тайхман. У меня отличная память на имена. Вам надо было представиться с самого начала. Тогда я знала бы, с кем имею дело.

– Прошу прощения.

– Не стоит. Должна заметить, что после той истории вы изменились к лучшему. Я бы в жизни не догадалась, что вы способны оскорбить женщину. Но может быть, я ошибаюсь?

– Не думаю.

– А что вам еще остается?

Они рассмеялись.

Фрау Вегенер протянула ему руку:

– До свидания, господин Тайхман. Если я захочу научиться ходить под парусом, то приглашу в учителя только вас.

– Отлично и тысяча благодарностей.

– За что? За исключением кино, других удовольствий вы не получили.

Тайхман отошел уже на несколько шагов, когда она окликнула его:

– Эй, вы забыли свои булочки.

Он вернулся и забрал из ее сумки булочки.

– Вы забыли самое важное, – сказала фрау Вегенер.

Тайхман хотел ответить, что самое важное не это, но промолчал. Вместо этого предложил:

– Давайте я отнесу вашу сумку наверх.

– Благодарю вас, не надо. Вон идет мой муж.

– Ну как, все прошло благополучно? – спросил ротный.

– Да, господин капитан-лейтенант, – ответил Тайхман.

Ротный поцеловал жене руку и взял у нее сумку. Они стали рядышком подниматься по лестнице, потом Тайхман увидел, как на втором этаже закрылось окно.

Ночью он съел все булочки. Он съел их сам – медленно и тихо, чтобы никто не услышал; так прошла ночь.

Хейне провел шесть дней в лазарете. Одного было вполне достаточно; остальные пять он просто притворялся больным. Утром у него была температура 37,7, а вечером – 38,3. Он натирал термометр шерстяным носком, пока не получал нужную температуру, а когда к нему заходил доктор, кашлял ему прямо в лицо. На седьмой день утром он доложил о своем выздоровлении в канцелярию роты. Здоровье его настолько поправилось, что в тот же самый день он ухитрился одним из первых получить увольнительную в город, а в воскресенье участвовал в финальном матче батальонного чемпионата по гандболу.

Хейне собирался отправиться в Штральзунд вместе с Тайхманом и Штолленбергом. В два часа дня первая группа уходящих в увольнение подверглась проверке, но пройти ее сумел только Хейне. Тайхмана, Штолленберга, Бюлова и Шумермахера отправили переодеваться. Последние трое нацепили галстук-бабочку; галстук Тайхмана тоже не понравился сержанту. Хейне же заранее заказал себе галстук на резинке. Его не надо было многократно складывать, чтобы завязать узлом, достаточно было только застегнуть сзади резинку – и готово. У этого галстука был только один недостаток – если сержант случайно заметит, что он на резинке, то три дня гауптвахты обеспечено.

Хейне решил подождать друзей и отправиться в город после второй проверки. Он пришел в комнату Тайхмана, где они уселись, положив ноги на стол и закурив, и принялись обсуждать, удастся ли им выиграть завтрашний гандбольный матч. Потом Хейне попросил их рассказать о том, как прошла церемония принятия присяги.

– Ты ничего не потерял, – сказал Тайхман, – по крайней мере, утром. Но нам тебя очень не хватало днем, когда мы одни играли против четверых.

– Но ведь вы выиграли.

– Ну да, еле-еле – со счетом десять – восемь, – заявил Шумермахер.

– Тайхман же с Бюловом не играли.

– Ничего, завтра выиграем. Церемония принятия присяги была так себе, – заметил Тайхман. – В восемь нас повели в церковь: протестантов – в свою, католиков – в свою. Но тем, кто не хотел, можно было и не ходить.

– Держу пари, если мы станем играть так же плохо, как в прошлый раз, то победы нам не видать, – вздохнул Шумермахер.

– Католиков вел командир первой роты, протестантов – наш ротный. Мы все пошли в церковь, даже ребята из Наполаса[1]. Дома остался только парень из Вены – он воспитывался в иезуитском колледже и заявил, что в Бога не верит…

– Снимаю перед ним шляпу, – перебил его Хейне.

– Зато, пока мы были в церкви, ему пришлось подметать асфальт вокруг казарм и носить на учебный плац горшки с лавровыми деревьями и другими растениями, украшая его к церемонии.

– А ведь он хороший вратарь, – сказал Шумермахер.

– Мы дошли строевым шагом до церкви Николая – довольно красивой с виду – и сначала слушали орган.

– Органная музыка всегда прекрасна, – заметил Бюлов, – что бы на нем ни играли.

– Пастор устроил настоящее представление, – продолжал Тайхман. – Он поджимал губы и делал размашистые жесты, впрочем, с моей точки зрения, он говорил слишком громко. От этого я не стал более набожным.

– Не мог же он шептать, – возразил Штолленберг, – церковь ведь большая.

– Тоже мне Эмиль Великодушный нашелся. Вечно он всех защищает, – сказал Хейне.

– Я никого не защищаю. Я говорю, как было, – возразил Штолленберг, слегка покраснев.

– Давайте лучше обсудим нашу завтрашнюю игру, – предложил Шумермахер.

– Пастор рассказал нам историю одного молодого человека, которого назначили знаменосцем, и он написал об этом матери. Впрочем, он написал ей целых три письма, и в каждом просил любить его. Только мы так и не поняли, за что она должна его любить – за то, что он знаменосец, или за то, что он ее сын.

– Такой рассказ есть у Рильке, – заявил Штолленберг.

– Ты всегда все знаешь, – подколол Хейне.

– А я и не знал, что Рильке был таким хорошим солдатом, – произнес Тайхман.

– Да не был он никаким солдатом, просто писал хорошие стихи, – возразил Хейне.

– Как бы то ни было, рассказ пастора оказался совершенно не к месту, ведь на флоте нет знаменосцев, – произнес Шумермахер. – А теперь давайте, наконец, поговорим о гандболе.

– После этого, – продолжил рассказ Тайхман, – снова зазвучал орган, а потом пастор стал молиться, и мы совершенно растерялись, не зная, надо ли вставать или можно слушать сидя.

– Представляю, какое это было зрелище для богов, – усмехнулся Хейне.

– Боюсь, что мы все-таки проиграем.

– В гитлерюгенде нам не говорили, когда надо вставать, а когда не надо, – сказал Тайхман.

– Мы завтра точно проиграем, если не выложимся до конца.

– И тогда ротный подал нам знак встать.

– И мы встали.

– Потом заиграли гимн, но мы не пели, поскольку никто не знал слов, и он быстро закончился. Церемония в Денхольме оказалась простой формальностью. Все роты выстроились на плацу, в центре которого стояла трибуна, с обеих сторон украшенная зеленью. На эту трибуну поднялся наш ротный и произнес речь в старомодном стиле; от каждой роты выделили по одному человеку, чтобы они держали флаг. После этого мы произнесли слова присяги, стоя по стойке «смирно», что было хуже всего. В конце церемонии заиграл оркестр – это был самый запоминающийся момент.

– Всегда приятно послушать марш, – сказал Хейне.

– И органную музыку, – добавил Бюлов.

Шумермахер снова завел речь о предстоящем матче, но тут раздался свист сержанта – начиналась вторая проверка.

Тайхмана, Штолленберга, Бюлова и Шумермахера снова завернули.

В три часа повторилась та же история. В добавление ко всему дежурный сержант нашел, что на бескозырке Тайхмана плохо натянута ленточка.

– Я больше не пойду, – сказал Тайхман.

Через полчаса Штолленберг, Бюлов и Шумермахер благополучно прошли проверку. Когда им выдали пропуска, дежурный сержант сообщил, что ротный просил прислать ему несколько матросов для управления яхтой. Тайхман, Штолленберг и Бюлов вызвались помочь ротному, но дежурный забраковал Тайхмана:

– Ты не подходишь. Ты ведь даже нормально одеться не можешь – куда уж тебе на яхту!

Он велел двум другим надеть плавки и спасательные пояса и идти в док. Тайхман решил посмотреть, как они будут ходить под парусом, и отправился с ними.

В доке уже работало девять человек, которые, мешая друг другу, готовили яхту к выходу в море.

Один старый моряк, постоянно работавший в доке, показал, как надо привязывать парус, другие не согласились с ним и бросили работу, предоставив ему делать все самому.

Вскоре появились два офицера и две дамы.

– Кто из них жена нашего ротного? – спросил Штолленберг.

– Та, что стоит справа.

– Худая, как палка, – заметил Бюлов.

– Ганс, ради бога, испарись – вот этот хмырь с четырьмя нашивками – командир порта, а рядом с ним, надо думать, его жена.

– Ну вот еще!

Но ему не пришлось прятаться от них – дамы даже не посмотрели в его сторону.

Штолленберг, Бюлов и Шумермахер поднялись на борт. Яхту взял на буксир моторный катер. Тайхман сидел на конце мола и наблюдал, как на яхте подняли паруса, и она взяла курс на Хиддензее.

 

В десять часов они вернулись в казарму и рассказали, как прошел день. Хейне жалел, что отправился в город, а Тайхман притворился, будто спит.

В воскресенье днем командир училища с женой и детьми, а также командиры рот с женами присутствовали на гандбольном матче между командами первой и второй рот. Это была грубая игра; присутствие дам не помешало игрокам проявить свои животные инстинкты. Судья не обращал внимания на грубые приемы – свистел он редко и по большей части совсем не тогда, когда было нужно. Игра больше напоминала драку – игроки выбивали друг другу зубы и ломали ребра, а зрители бешено аплодировали.

Вторая рота выиграла со счетом 16–10. В награду капитан-лейтенант Вегенер пригласил всю команду – за исключением Шумермахера, которого удалили с поля за неспортивное поведение, – на пикник по случаю дня рождения его жены, который должен был состояться через три недели в Хиддензее.

Глава 3

Я очень хочу выпить с тобой, Тайхман, ха-ха, это ложь, наглая ложь, но звучит хорошо. Ваше здоровье. «Приложись к бутылке, Ганс», – сказал старпом. Может, он и свинья, впрочем, тут и сомневаться нечего, но что мешает свинье иногда высказывать дельные мысли? Ты тоже свинья, Тайхман, не возражай, но самая большая свинья лежит сейчас в дамской палатке на острове Хиддензее. Да, ты лежишь там, а у меня здесь твой свитер и туфли. Да, они со мной, я могу их потрогать, могу выбросить, потом снова принести сюда, потом опять выбросить и опять принести – вот в чем загвоздка; я должен принести их – сами они ко мне не придут; никто никогда не приходил ко мне по собственной воле. Тебе ведь очень тоскливо в палатке; быть может, ты даже считаешь часы и думаешь: «Я не могу заполучить его даже в свой собственный день рождения, как это глупо. И все потому, что муж обещал этим парням пригласить их на мой день рождения в Хиддензее, причем мы начнем отмечать его в полдень в субботу и закончим в воскресенье вечером, устроим пикник, разобьем палатки – сделаем все, что полагается». Да, именно об этом ты и думаешь, и ни о чем другом. А может быть, твоя соседка, подруга с мальчишеской фигурой, рассказывает тебе, как скучно все время спать с одним и тем же мужчиной. «Я верна ему», – говоришь ты. «До поры до времени», – отвечает подруга. «Мне это не трудно», – говоришь ты. «Потому что у тебя не было других мужчин», – возражает она. «Он делает все так, как мне хочется, – говоришь ты. – Я совершенно удовлетворена». – «Расскажи мне об этом», – просит подруга. «Нет-нет, я очень устала», – отвечаешь ты. «Ты лжешь, но что еще ты можешь сказать? Тебе надо попробовать с другими мужчинами», – советует подруга. «Их много, – говоришь ты, – но ни один меня не интересует». А подруга спрашивает: «Неужели? Послушай, дорогая, меня они тоже мало интересуют, понимаешь, что я хочу сказать?» И тогда ты говоришь: «Помнишь того мальчишку, который потерял из-за меня голову, но я его так пнула, что он растянулся на земле». Это правда. Это был хороший пинок, быть может, мишень и не заслуживала такого хорошего пинка. Но этим дело не закончилось. Увидев, что твой удар попал в цель и парень свалился на землю, ты еще наступила на него ногой. Но подруге ты об этом не говоришь. Ты попрала его своей туфелькой, да, Тайхман, а ведь ты уже имел дело с женскими туфлями. Чем все это закончилось? Не помню. Но зато хорошо помню, с чего началось. Пей, Тайхман, пей. Ты еще не напился вдрызг, ты выпил слишком мало, а память у тебя хорошая. Потребуется время, чтобы все забыть. Жаль, что нельзя завернуть кран своей памяти, как заворачивают кран с водой. Он все капает и капает, как бы сильно ты его ни крутил; быть может, он будет теперь капать постоянно, до конца твоей жизни. Так что пей и топи свою память в вине. Топи ее, свою прекрасную память. Все началось из-за моей руки. Из-за нее меня и отправили в город сопровождать тебя и отвести в кино. Ты ведь знаешь об этом, правда? Да и во второй раз я ходил с тобой не по своей воле. Ротный разрешил нам по воскресеньям, когда мы ходим в увольнение, носить бескозырки с ленточками. А у меня ее не было; да я и в город-то не попал – не пропустили на проходной. В воскресенье утром все нацепили свои бескозырки с длинными лентами и ушли, а в понедельник, в час ночи, неожиданно нагрянул старший сержант и стал проверять наши рундуки. На всех бескозырках, кроме моей, оказались длинные ленты, хотя понедельник-то наступил всего час назад. Но сержант заявил, что это непорядок, и в наказание устроил утром дополнительное занятие по строевой подготовке. Меня от него освободили. И тогда ротный велел мне отвезти белье в прачечную. Я рассказал тебе об этом, толкая перед собой тележку с бельем. Ты шла по правую руку от меня. Ты дразнила меня тем, что без тебя меня всегда задерживают на проходной, а с тобой пропустили без лишних слов. И теперь вас не будут пускать в город одного, сказала ты и рассмеялась. В прачечной тебе сказали, что стирка займет три часа – гораздо больше, чем обычно. И ты ответила, что ничего, подождешь. Потом ты вложила мне в руку талоны на пирожные и назвала кафе, в котором я должен ждать тебя. Среди талонов оказалась сложенная бумажка в двадцать марок. Не знаю, дала ли ты мне ее специально, или она оказалась среди них случайно. Потом я подумал, что, наверное, ты сделала это намеренно, и это подтвердили твои слова: «Закажите себе кофе и пирожное или что вы там еще захотите». Но ты увидела мое лицо – ведь я никудышный актер – и добавила: «И закажите что-нибудь сладкое для меня, ну, может, кусочек торта с пьяной вишней, если он у них еще продается. Я иду в парикмахерскую и буду в кафе через полчаса». И прежде чем я успел что-то сказать, ты ушла. Я оставил тележку в прачечной и отправился в кафе. Я заказал бутылку минералки и заплатил за нее из своих денег. Когда ты минут через пятьдесят пришла из парикмахерской, ты была очень красивой и разозлилась, увидев, что на моем столе нет ничего, кроме минералки. Ты положила мне на тарелку кусочек торта, и те же самые люди, которые, когда я вошел в кафе, смерили меня презрительным взглядом, желая дать мне понять, что нижним чинам здесь делать нечего, чуть не свернули себе шеи и, вылупив глаза, глядели на нас. Мы очень мило провели время. По крайней мере, мне так показалось. Как хорошо было сидеть рядом с тобой и слушать твой чувственный голос, в котором иногда проскальзывали ироничные нотки. У твоих духов был пряный, дурманящий аромат, а твои губы и руки и… Ты еще совсем ребенок, Тайхман, вот и все, ха-ха-ха. Но когда ты напиваешься, ты быстро взрослеешь. За твое здоровье, ребенок! Ты рассказала мне о своем детстве, школьных годах и о том, как ты написала шпаргалку с алгебраическими формулами, а когда учитель застукал тебя, засунула ее под кофточку и застегнула «молнию». Когда учитель посетовал, что он не женщина и не может вытащить у тебя эту шпаргалку, ты ответила: «Я уверена, что, если ли бы вы были женщиной, у вас никогда не возникло бы желания расстегнуть «молнию» на моей кофточке. Весь класс рассмеялся, а учитель вспыхнул и заявил, что он порядочный человек. И ты сказала, что на это и рассчитывала. Так, по крайней мере, ты мне рассказала. У меня хорошая память, даже после четвертой бутылки. Потом мы говорили о музыке – единственном виде искусства, в котором я разбираюсь. Ты это очень быстро поняла и о литературе и живописи больше не заикалась. Ты не хотела, чтобы я блефовал и предстал перед тобой дурак дураком. Ты, оказывается, умеешь быть тактичной. Наш разговор стал более интимным. Для тебя это, наверное, было вполне естественным. А для меня – нет. Я не привык к таким разговорам. Я не умею разговаривать с женщинами на такие темы. К тому времени ты была для меня не девочкой, а женщиной. А когда пришло время забирать белье из прачечной, ты спросила, не проголодался ли я и не хочу ли взять для своих друзей булочек с изюмом. Тогда я рассказал тебе правду. Я не хотел снова врать тебе, наверное, потому, что ты была красива, а красота вызывает у меня что-то вроде благоговения – я перед ней преклоняюсь. А может, и потому, что ты была ко мне добра и разговаривала со мной, семнадцатилетним парнем, как с равным, хотя я был простым матросом. А может быть, ты со всеми молодыми людьми так обращаешься. Впрочем, не обманывай себя, Тайхман, не лги себе. Все эти объяснения – чистая ложь. Ты решил признаться ей, поскольку у тебя мелькнула искра надежды. И это было хуже всего – пей, Тайхман, пей и топи эти воспоминания. Я сказал тебе, что меня совсем не интересовало кино, и я не съел ни одной булочки совсем не потому, что хотел отнести их своим друзьям – просто все время смотрел на тебя, а не на экран. Это была правда. Но, признавшись тебе, я сразу же понял, что не надо было этого делать, а ты, наверное, тут же увидела, что я это понял. Но ты просто подняла брови, эти твои прекрасные дуги над глазами, черт бы их побрал, и равнодушным тоном, с небрежностью, которая совершенно парализовала меня, – мои слова, наверное, отскакивали от тебя, как камешки от стены, – сказала, что пора идти. И официантке: «Господин хочет расплатиться». Я заплатил по счету. Мои глаза, наверное, сказали тебе больше, чем слова. Но эта мысль пришла мне в голову на обратном пути, когда было уже слишком поздно. Я катил тележку, ты шла по левому тротуару, между нами сновали машины и люди. Ты шла очень быстро. Когда я останавливался на переходах, мне приходилось потом ускорять шаг, чтобы догнать тебя. Потом я намеренно отстал, но ты ни разу не обернулась. Из таверны вывалились несколько пьянчуг и уставились на тебя. Они просто стояли и глазели. Много бы я дал, чтобы кто-нибудь из них заговорил с тобой или попытался облапить. Уж я бы ему показал. Я бы избил его до полусмерти, если бы ты захотела. Тогда бы тебе пришлось сказать мне спасибо. Но никто из забулдыг даже пальцем тебя не тронул; как и я, они глядели тебе вслед, только я был трезв, а они пьяны. В Денхольме ты пошла к дому по тропинке – так было короче. Мне же пришлось тащиться по дороге. Чтобы догнать тебя, я побежал, делая вид, что мне просто интересно пробежаться с тележкой. Мы миновали учебный плац. Чтобы не смотреть на меня, ты поглядела направо и, завернув за угол, обмерла от страха – перед тобой стоял солдат и кричал на весь плац: «Я не ухаживаю за твоей невестой – я забыл ее почистить». Это был мой друг Форхёльцер. Он давал сольный концерт. Он маршировал строевым шагом по плацу с винтовкой на плече. За ним шел сержант; через каждые десять шагов Форхёльцер останавливался и выкрикивал фразу о невесте. Он произносил слова громко и четко – за этим следил сержант. Когда Форхёльцер приближался к казарме, матросы отходили от окон, чтобы он их не видел; смеяться им не хотелось. Ты же сделала вид, что тебе очень смешно. И тогда я впервые убедился, что ты действительно можешь нам чем-то помочь. На следующий день ротный вызвал сержанта в канцелярию и орал на него так, что было слышно в холле, и все знали, кого сержант должен за это благодарить. Ты вошла в дом и попросила швейцара занести белье. Я оставил тележку и отдал ему сдачу с двадцати марок, добавил столько же своих денег, сколько потратил твоих, только вот талоны на пирожное мне было нечем восполнить. На этом наше знакомство закончилось, подумал я. Но я ошибался.

Еще дважды ротный посылал меня отбуксировать лодку, на которой ты и твоя подруга ходили в Хиддензее, поскольку ветер в это время был слишком силен для неопытных моряков. Из этого я заключил, что ты не пожаловалась на меня, и надеялся, что твоя реакция на мое неуклюжее… нет, непрошеное – признаемся себе в этом – признание была простым капризом. Дважды я поднимал парус и буксировал твою лодку в устье гавани. И оба раза ты посылала меня назад. «Но вы можете подождать», – говорила ты оба раза. Я ждал у конца мола, когда вы вернетесь, а затем брал вас на буксир и доставлял в порт. И не моя вина в том, что мне пришлось сопровождать тебя и в третий раз, поскольку твой муж пришел в док попрощаться с тобой. Твоя подруга собиралась провести несколько дней в Хиддензее и думала, что ты составишь ей компанию. По дороге я не проронил ни звука. Твоя подруга, жена командира порта, у которой были все основания не разговаривать со мной, несколько раз пыталась втянуть меня в разговор, но ты самым бесхитростным образом пресекала эти попытки. Ты должна признать, что я вел себя как подобает. На Хиддензее ты попросила подождать тебя. Я удивился, поскольку думал, что ты собираешься остаться на острове со своей подругой. Через четыре часа ты вернулась, села в лодку и велела мне отчаливать. Впервые после нашего разговора в кафе мы оказались одни. Я хотел попросить тебя забыть то, что я сделал, но, когда я произнес: «Фрау Вегенер», ты перебила меня и спросила, хочу ли я сообщить ей что-нибудь касающееся управления лодкой. Я ответил: нет. «Тогда молчите, – велела ты. – Вам приказано отвезти меня на Хиддензее и назад. Развлекать меня приказа не было». Именно так ты и сказала. И все мои надежды рухнули. Ветер крепчал, и наша лодка рывком перешла с правого галса на левый. Ты потеряла равновесие и чуть было – впрочем, я не уверен в этом – не свалилась за борт. В любом случае мне надо удержать тебя. Я не собирался дотрагиваться до твоей груди. «Если вы дотронетесь до меня еще раз, я доложу о вашем поведении ротному командиру». Услышав это, я еле сдержался, чтобы не выкинуть тебя за борт. Ты почувствовала это, и мне показалось, что впервые меня испугалась. И в то же самое время я понял, что ты мне никогда не простишь своего испуга. Мы больше никогда не встретились бы, если бы ротный не велел мне снова отвезти белье в город; в конце концов, я знал, где находится прачечная. Увидев меня у двери, ты не удивилась. До этого ты вела свою игру безупречно, и вот случился первый прокол. Я понял, что ты сама попросила ротного послать меня. Я увидел твою спальню, хуже того, я увидел твою ванную. Ты велела мне засунуть белье, твое грязное белье, в сумку. У тебя под платьем сползла с плеча бретелька, и ты засунула туда руку и подняла ее. Раньше ты отвернулась бы, – ты умеешь быть очень тактичной. Когда в первый наш совместный поход в город сержант осматривал меня, ты отвернулась. И даже более того. Теперь же ты, забыв всякий стыд, дразнила меня. Но это было еще не все. Пока я в ванной запихивал белье в сумку, ты ушла в спальню и вернулась, завернувшись в простыню, и бросила мне белье, которое ты только что с себя сняла. Потом ты вышла из ванной, чтобы дать мне время… В том, что случилось потом, не было ничего нового, ровным счетом ничего – просто еще одна вариация на старую тему. Теперь все кончено, и я чувствую себя круглым дураком, потому что поддался тебе. Может быть, во всем виноват мой возраст – сначала я выпью, если ты не возражаешь, иначе я так никогда и не доберусь до конца. Проклятье, почему я все время думаю об этом, ищу оправдания себе и ей, этой чертовой сучке, которая выглядит совсем невинной девушкой. Может, мне станет лучше, когда я допью эту бутылку. Наверняка станет. Мало-помалу я научусь тебя ненавидеть. К черту свитер и туфли. К черту всю эту историю. Надо выбросить ее из головы. Раз и навсегда. И никогда больше я не клюну на твое кокетство. Как бы ты ни старалась. Даже если ты будешь завлекать меня, как накануне своего дня рождения, когда ты неожиданно снова стала со мной ласковой. Из-за этой ласки я подумал, что ты перестанешь наказывать меня и забудешь, что произошло между нами. Может, ты сменила гнев на милость из-за того, что я никому не разболтал о твоем бесстыдном поведении. Разве я мог знать, что это очередное притворство? Я-то принял все за чистую монету. А не то я сказался бы больным, чтобы не ездить на этот пикник на Хиддензее. Утром мы вместе с ротным отправились туда на моторном баркасе. Мы нашли места для палаток и разбили их там, где трава была густой и шелковистой. Твою палатку мы поставили на опушке соснового леса. Капитан сказал мне, что под шелест ветвей дамы будут крепче спать; что ты думаешь об этом? «А может быть, они побоятся спать здесь», – предположил я. «Только не моя, – ответил он, – да и другая тоже жена моряка». – «И все равно, господин капитан-лейтенант, – сказал я, – шелест ветвей не заставит их крепче спать». – «Почему вы так думаете?» – «Ну, если дамы пугливы, значит, им чужда романтика». – «Наверное, вы правы. Я что-то не замечал романтических чувств у своей жены. Я бы даже сказал, что подобные вещи ей совершенно чужды. А вы, я вижу, разбираетесь в женской психологии. Теперь я понимаю, почему моя жена всегда просит, чтобы на яхте с ней ходили именно вы, ха-ха-ха». А потом мы вернулись в Денхольм. Ротный велел мне привязать парус и опробовать яхту, чтобы позже все прошло без сучка без задоринки. В три часа дня я вернулся из пробного плавания. Отъезд был назначен на четыре. Поднявшись на борт, ты поздоровалась со всеми членами команды и каждому пожала руку. Я тем временем возился с главным фалом. Я тоже могу быть тактичным! Ты подошла ко мне, протянула руку и спросила: «Вы меня не заметили, да?» Ты спросила это так ласково, что слова прозвучали как дружеская шутка. Незадолго до отплытия ты сказала мужу: «На улице теплее, чем я думала, оставлю-ка я свитер и туфли дома и надену лучше брюки, на природе в них удобнее». И ты спустилась вниз. Потом появилась со свитером и туфлями под мышкой. «Пусть вот этот большой парень отнесет их на берег. Он быстро бегает, даже с тележкой, не правда ли, господин Тайхман?» Твой муж сказал: «Хорошо, отнесите эти вещи в эллинг, да побыстрее». Когда я уходил, ты подошла ко мне поближе и с самой обольстительной из своих улыбок сказала: «Отнесите их лучше домой, зачем им лежать на виду у ваших товарищей, заходящих в эллинг? И не торопитесь, мы подождем». Эллинг располагался метрах в ста от причала, а твой дом – в семистах. Чем дальше я бежал, тем яснее мне становилось, что ты вновь меня одурачила. Я побежал медленнее. Потом перешел на шаг. Дойдя до казармы первой роты, я поднялся на третий этаж, из окна которого была хорошо видна гавань. Яхта ушла уже далеко от берега. Вы, должно быть, снялись в большой спешке. Твой муж, верно, и не заметил, что одного члена команды не хватает. Если ты ему не сказала об этом, он и не узнал. Когда я убегал, он был внизу. Вот и вся история. Если вдуматься, все это ерунда, сущая ерунда. Но она ранит, и очень сильно. На мгновение мне показалось, что я не вынесу этого. Но ты можешь вынести все, даже это, а ведь ты мягкотелый сентиментальный дурак и, только когда выпьешь, становишься болтливым, как старая прачка. Иди и повесься. Но нет, сучка, я не повешусь, не надейся. Ты все очень четко рассчитала. Но я понял намек. В семнадцать лет человек еще плохо умеет просчитывать свои шаги. Но я собираюсь подвести черту под своими расчетами, да, в семнадцать лет я уже могу это сделать. Но сначала я выпью. Здесь. А теперь вот что я тебе скажу – я тебя ненавижу. В семнадцать человек уже умеет ненавидеть. Я не пьян. Не приходи потом и не говори, что я был пьян. Мне семнадцать, а тебе сегодня исполнился двадцать один год. Когда тебе будет двадцать, мне исполнится двадцать четыре. Нет, наоборот, когда мне будет двадцать, тебе будет уже двадцать четыре. А когда мне будет двадцать четыре, тебе будет двадцать восемь. Запомни это. А когда мне будет двадцать восемь, тебе исполнится тридцать два, и ты станешь потасканной старой каргой. Я буду внимательно следить за тобой; я ведь знаю, как ты живешь. Никогда не включай свет по ночам, даже ненадолго, если живешь напротив казармы, забитой молодыми солдатами. Сначала закрой окно. Ах, ты не хочешь терять на это время. Очень мило с твоей стороны. Ты так легко относишься к жизни, черт бы тебя побрал, и ведешь себя так, будто сам Бог благословил твой брак. И все у тебя получается. Ты не хочешь детей, и их у тебя нет. Ты можешь даже порой протянуть человеку руку помощи. Но ты так здорова и безнравственна, что это не имеет никакого значения. Я видел твою ванную. И даже это не умалило твоей красоты. Да, ты красива. Но и только. Кроме красоты, у тебя ничего нет, ничего. Но хватит, Тайхман. Беда в том, что у тебя никогда не было девушки. И ты, сука, это сразу же поняла, разве не так? Но ты все равно не можешь выпить столько, сколько я. Ты и половины этого не выпьешь. Так что не думай, будто я пьян. Я хорошо знаю, что делаю. Сейчас я возьму твой свитер, расстелю его перед дверью твоего дома и засуну в него туфли, как раз туда, где должна быть твоя грудь, и я хочу, чтобы мимо твоей двери прошло завтра как можно больше мужчин и чтобы ты нашла завтра вечером свой свитер и туфли точно в таком виде, в каком я их оставляю. Я раскладываю его очень тщательно, чтобы ты не думала, что был пьян, и чтобы до тебя дошло, зачем я это сделал. А теперь я иду спать, и поверь мне, я буду спать как убитый.

 
1Наполас – национальная политическая ассоциация.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru