bannerbannerbanner
Каторга. Преступники

Влас Дорошевич
Каторга. Преступники

Следует с особой осторожностью относиться ко всем этим «убийствам с целью грабежа». Часто там, где предполагают грабеж, таится месть, многолетняя, глубокая, затаенная так, как умеет затаивать обиды только каторга.

У поселенца Потемкина, в селении Михайловском Александровского округа, беглый Широколобов зарезал жену. И случай этот вызвал сочувствие к Широколобову всей каторги.

– И поделом. Не он – другой бы это сделал.

– За что же?

– Да вы не знаете, барин, что он за человек, этот Потемкин. Майданщик бывший, «отец», на нашей крови, как клоп, раздулся. Нашими слезами напился. Сколько народу из-за него навек погибло, скольких до «свадьбы» (смены имен) довел, сколько в бега от него пустилось и из малосрочных в вечные каторжники перешло, сколько народу из-за него перерезано!

Мне пришлось остановиться у одного богатого поселенца, дом которого положительно представлял собою вооруженную крепость. По стенам, над постелями – везде револьверы.

– А на ночь мы вам, барин, на столике около револьвер положим, а свой-то вы под подушку суньте. Который будет ловчее достать.

Я удивился.

– Что так?

– Грабить меня собираются. Широколобов тут в округе балует. По ночам мне военный караул отряжают. В сараюшке тут непременно прячется. Пусть придут, пусть пограбят.

Но насмерть перепуганная, слезливая хозяйка не удержалась и поведала мне истинную причину ожидавшегося нападения:

– Убивца одного беглого хозяин-то мой в Александровске признал. За то и порешили всех перерезать. Не любят они хозяина-то: лют он с ними, что греха таить! Деньгу любит и берет.

Ну, да ведь для того и на Сакалине живем, чтобы чем ни на есть себя вознаградить. Каторгу, поселение отбыли – должны за это что нажить. Ведь у нас дети.

И так во многих случаях, где сначала подозревают только один грабеж. Много бывает случаев и убийств с целью только грабежа. Безработица, голод, полное неумение заняться тем делом, которым заставляют заниматься, очень часто непривычка к труду, нежелание трудиться, порча человека тюрьмой, страсть к картам, – вот что толкает сахалинца идти убивать и грабить. Среди всех этих причин страсть к картам и невозможность что-либо заработать – главнейшие. Нигде, конечно, нет столько «голодных убийств», как на Сахалине. Мне рассказывали двое каторжан, как они, окончив каторгу «по рассейскому преступлению» и выйдя на поселение, уже на Сахалине убили поселенца. Выпросили у кого-то на время «поработать» топор и пошли.

– Бить должен был Степка, потому он в те поры был посильнее.

Степка размахнулся топором.

– Ударил поселенца по голове, да с размаха-то и сам на него повалился.

– Почему же?

– Ослаб больно. Три дня перед тем ничего не ел. Он, поселенец-то, ежели бы захотел, сам бы нас всех как котят передушил. Убили – и сейчас это на куфню за хлебом. Ен тута лежит, а мы жрем. Смехота!..

Так их и накрыли.

Но веревка как устрашающее средство обанкротилась и в деле предупреждения этих убийств.

Когда происходили все эти ужасающие убийства, вроде до сих пор памятного даже на Сахалине убийства лавочника Никитина? В то время, когда казнь в Воеводской тюрьме была в самом разгаре, и палач Комлев, по его выражению, «работал».

Эти случаи были, есть и будут, пока на Сахалине не изменится многое, толкающее людей на преступление.

Имеет ли смертная казнь вообще такое устрашающее влияние, какое приписывают ей господа сахалинские сторонники повешения «для примера»?

Надо вам сказать, что благодаря невежеству и полному незнакомству с законом очень многие преступники, совершая преступление, были уверены, что им за него «полагается веревка».

Полуляхов, убивая семью Арцимовичей в Луганске, был вполне уверен, что его, если поймают, непременно повесят.

– Ведь не кто-нибудь – член суда. Был уверен, что за это веревки не избежать.

Единственным последствием этой боязни было то, что он убил и мальчика, сына Арцимовича.

– Жаль было его убивать. Рука не поднималась… Даже и удара-то я ему не мог нанести как следует… Но как подумал, что ни о чем другом, о моей жизни идет тут речь, – и убил.

Викторов, своим убийством молодой девушки в Москве наделавший очень много шума, был тоже уверен, что его за это непременно повесят.

Он и на суде ждал смертного приговора. Его ужас был так велик, что он не сознавал, что говорил на суде. Он до сих пор уверен, что прокурор, указывая на окровавленные вещи жертвы, требовал, чтоб его, Викторова, тоже разрубили на части. Когда объявили, что он приговорен к каторге, Викторов «так обрадовался, что даже не знал: верить или нет».

Только этот страх смертной казни заставил Викторова разрубить труп убитой им девушки на части, запаковать в чемодан и отправить по железной дороге. В то время все удивлялись этому хладнокровному зверству преступника. А в сущности это «хладнокровное зверство» было не чем иным, как страхом перед веревкой.

Знаменитый когда-то на юге преступник Позульский зарезал в Херсоне помощника смотрителя тюрьмы при совершенно исключительных обстоятельствах. Помощник смотрителя приказал его отколотить прикладами. Позульский дал обещание отомстить. Затем он бежал, два года скрывался, был пойман и через два года, попав снова в херсонскую тюрьму, «исполнил свое слово». Знал ли он, что его за это ждет веревка? Был в этом уверен.

Но его положение было таково, что иначе он поступить не мог. Ценой больших трудов он завоевал себе в мире преступника титул «настоящего ивана». В этом мире его боялись, его приказания исполнялись беспрекословно. Он, как это подтверждали мне смотрители тюрем, одним приказанием усмирял арестантские бунты; он давал, как, например, сосланному в Одессе банкиру Иовановичу, рекомендательные письма, с которыми рекомендованные им лица пользовались льготами во всех тюрьмах. Я сам на Сахалине видел то прямое невероятное почтение, которым в арестантском мире окружен Позульский: с ним никто не смеет говорить в шапке. Его уважали, потому что боялись. Слушались, потому что перед его угрозой дрожали. В случае с херсонским помощником смотрителя он ставил на карту все. Он дал слово – и должен был исполнить угрозу. Его боялись, потому что он сам не боялся ничего. Люди такого сорта должны держать слово. Иначе тюрьма увидит, что поклонялась простой деревяшке, когда с идола слезет позолота. Как бы издевалась, как бы глумилась тюрьма над струсившим Позульским, как поступают люди вообще с тем, кто падает с высокого пьедестала?

И Позульский предпочел смерть такой жизни – и зарезал.

На Сахалине некто Капитон Зверев зарезал доктора Заржевского. Это был доктор старого закала, каких очень любили господа смотрители. Для него не было больных и слабосильных. Когда являлись на освидетельствование, он обыкновенно писал: «Дать 50 розог». Зверев надорвался на работе, не был в состоянии выполнять уроков и, получив массу «лоз», явился к доктору отпроситься от работ. Доктор Заржевский прописал ему свой обычный «рецепт». Тогда Зверев выхватил заранее приготовленный нож и зарезал доктора. Это было еще в те времена, когда вешали.

– А не боялся, что повесят? – спрашивал я Зверева.

– Даже удивились все, как я от веревки ушел. Уверен был, что повесят.

– Зачем же делал это?

– Да устал больно на «кобылу» ложиться. Так решил: лучше уж смерть, чем этакая жизнь.

– Ну, и покончил бы с собой.

– А он, мучитель, других мучить будет? Нет, уж так решил: ежели мне конец, то пусть уж другим хоть лучше будет. Помирать – так не одному.

Антонов-Балдоха, долго наводивший на Москву трепет как один из коноводов гремевшей когда-то шайки замоскворецких башибузуков, все время ждал, что «поймают – беспременно повесят». Так ему и другие товарищи говорили. Это заставляло его только, по его выражению, «работать чисто».

– Возьмешь что – бьешь. Потому уличить может, зачем в живых оставлять, – веревка.

Страх смертной казни заставляет преступника быть более жестоким, – это часто. Останавливает ли от преступления? Факты говорят, что нет.

Не следует забывать об одном важном, так сказать, элементе преступной натуры – о крайнем легкомыслии преступника. Всякое наказание страшит преступника, но он всегда надеется, что удастся избежать и не быть открытым. Разберите большинство преступлений, и вас в конце концов поразит их удивительное легкомыслие.

– Почему же ты убил?

– Слыхал, что деньги есть.

– Ну, а сам ты знал, есть ли деньги, сколько их?

– А почем я мог знать? Не знал. Люди говорили, будто есть. Ан, не оказалось.

– Да ведь, оставив в стороне все прочее, ведь, идя на такое дело, ты рисковал собой?

– Известно.

– Как же ты, рискуя всей своей жизнью, не знал даже, из-за чего ты рискуешь?

Что это, как не крайнее легкомыслие! Или:

– Убил, потому – мужик богатый. Думал, возьму тыщи две. Хату нову построю, своя-то больно развалилась.

– Так. Ты был, говоришь, мужик бедный?

– Беднющий.

– И вдруг бы хату новую построил. Все бы удивились: на какие деньги? А тут рядом богатый сосед убит и ограблен. У всякого бы явилось на тебя подозрение.

– Оно, конечно, так. Известно, ежели б раньше все обмозговать, – может, лучше б и не убивать. Да так уж в голову засело: убью да убью, – хату нову поставлю, своя-то уж больно развалилась.

Или: убил, ограбил и ушел в притон, начал пьянствовать, хвастаться деньгами, – там его и накрыли. А человек бывалый: был стрелком, форточником, поездошником, парадником, громилой. Прошел все стадии своего ремесла, ничем другим, кроме краж, в жизни не занимался. Должен знать все «насквозь».

– Ну зачем же пьянствовать сейчас же пошел, – да еще куда? Знаешь ведь, что, случись грабеж, полиция первым делом в притон бросается: там вашего брата ищет.

– Известно. Это у нее дело первое.

– Ну, зачем же шел?

– Думал, что на поезд пойдут искать. Будут думать, что из города уехал.

 

Это изумительное легкомыслие заставляет их и с Сахалина бежать. Люди знают, что идут на верную смерть, что впереди Татарский пролив, лесная пустыня, а идут, потому что «надеются».

Этого легкомыслия не пересилит даже страх веревки.

С другой стороны, есть люди, которых, как Позульского, толкают на преступление обстоятельства: ему лучше умереть.

С третьей стороны, можно человека, как Зверева, довести до такого состояния, когда смерть покажется благом.

Наконец, не следует забывать, что не всегда преступления на Сахалине совершаются по личной инициативе. Очень часто они совершаются по приговору каторги человеком, на которого пал жребий. Для такого человека нет выбора: исполнит или не исполнит он приговор каторги, – его одинаково ждет смерть.

Я не собираюсь писать трактата о смертной казни вообще. Моя задача гораздо более узкая: сказать то, что я знаю о смертной казни на Сахалине.

Но несомненно, что один из главных доводов, который приводят противники смертной казни – непоправимость наказания в случае ошибки правосудия, – нигде не выступает так ярко, как именно на Сахалине. Нигде он не витает таким страшным призраком.

Правосудие ошибается повсюду. Но вряд ли где так трудно избежать ошибки, как на Сахалине. Производить следствие там, где вы должны допрашивать без присяги, где ничто уже не грозит за лжесвидетельство, производить следствие в среде исключительно преступной, нищей, голодной, в среде, где люди продаются и покупаются за десятки копеек, где ложь перед начальством – обычай, а укрывательство преступников – закон, – производить следствие, творить суд в такой среде, при таких обстоятельствах особенно трудно.

Тут труднее, чем где бы то ни было, узнать истину. И правосудию, окруженному непроходимой ложью, нигде так не легко впасть в ошибку.

При таких условиях непоправимость наказания вселяет особенный ужас. Смертная казнь, это страшное, непоправимое, могущее часто быть ошибочным, 23-летним опытом доказавшее свою несостоятельность в деле устрашения наказания, 4 года было спрятано в архив на Сахалине, и никому никакого худа от этого не вышло.

Палачи

Толстых

– Здравствуй, умница!

– Здравствуй, дяденька!

– Кому, дурочка, дяденька, а твоему сожителю крестный отец! – весело шутит на ходу старый сахалинский палач Толстых.

– Да почему же ты ему крестный отец?

– Драл я ее сожителя, ваше высокоблагородие!

– А много ты народа передрал?

Только посмеивается.

– Да вот все, что кругом, ваше высокоблагородие, видите, – все мною перепорото!

Толстых лет под шестьдесят. Но на вид не больше сорока. Он бравый мужчина, в усах, подбородок всегда чисто-начисто бреет. Живет по-сахалински зажиточно. Одет щеголевато, в пиджак, высокие сапоги, даже кожаную фуражку – верх сахалинского шика. Вообще «себя соблюдает». Настроение духа у него всегда великолепное: шутит и балагурит.

Толстых, как и по его странной фамилии видно, сибиряк. На вопрос, за что попал в каторгу, отвечает:

– За жану!

Он отрубил жене топором голову.

– За что ж ты так ее?

– Гуляла, ваше высокоблагородие.

Попав на Сахалин, этот сибирский Отелло «не потерялся». Сразу нашелся: жестокий по природе, сильный, ловкий, он пошел в палачи.

Человек рожден быть артистом. Человек изо всего сделает искусство. Какой инструмент ему ни дайте, он на всяком сделается виртоузом. Сами смотрители тюрем жалуются:

– У хорошего палача ни за что не разберешь: действительно он порет страшно или вид только делает. Удар наносит, кажется, страшный…

Действительно, сердце падает, как взмахнет плетью…

– А ложится плеть мягко и без боли. Умеют они это, подлецы, делать. Не уконтролируешь!

Толстых научился владеть плетью в совершенстве. И грабил же он каторгу! Заплатят – после ста плетей человек встанет как ни в чем не бывало. Не заплатят – держись.

Человек ловкий и оборотистый, он умел вести свои дела «чисто»: и начальство его поймать не могло, и каторга боялась.

Боялась, но в те жестокие времена палача, с которым можно столковаться, считала для себя удобным.

– Знал, с кого сколько взять! – поясняли мне старые каторжане на вопрос, как же каторга терпела такого грабителя.

– Мне каторга, неча Бога гневить, досталась легко! – говорит Толстых.

Окончив срок каторги, Толстых вышел на поселение с деньгами и занялся торговлей. Он барышничает, скупая и перепродавая разное старье.

Его никто не чурается – напротив, с ним имеют дело охотно.

– Парень-то больно оборотистый!

Когда я познакомился с Толстых, он переживал трудные времена: кому-то надерзил, и его на месяц отдали «в работу» – назначили рассыльным при тюрьме.

– День-денской бегаю. В делах упущенье. Хотя бы вы за меня, ваше высокоблагородие, похлопотали! – просил Толстых. – За что же меня в работу? Затруднительно.

– В палачах, небось, легче было?

– В палачах, известно. Там доход.

– Что же, опять бы в палачи хотелось?

– Зачем? Я и торговлишкой хлеб имею. Палач – дело каторжное. А я теперь поселенец. Так, порю иногда по вольному найму.

– Как «по вольному найму»?

– Палача в прошлом вот году при тюрьме не было. Никто не хотел. А приговоров накопилось – исполнять надо. Ну, и перепорол пятьдесят человек за три целковых.

– А правду про тебя, Толстых, рассказывают, что ты нанимался за пятнадцать рублей насмерть запороть арестанта Школкина?

Только посмеивается:

– Сакалин, ваше высокоблагородие!

Медведев

Палач Корсаковской тюрьмы Медведев, быть может, самое отвратительное и несчастное существо на Сахалине.

Вся жизнь его – сплошной трепет.

Проходя мимо тюрьмы, вы увидите у ворот приземистого, нескладного арестанта. Руки как грабли. Большие оттопырившиеся уши торчат как лопухи. Маленький красненький нос. Лицо – словно морда огромной летучей мыши.

От ворот он не отходит ни шага. Это Медведев «гуляет». Он все время держится на глазах у часовых и ни за что не отойдет в сторону.

Будто прикованный!

Медведев и в палачи пошел «из страха».

В 1893 году он судился в Екатеринодаре за убийство хозяина постоялого двора, у которого служил в работниках. Убийство с целью грабежа. Хозяин, по словам Медведева, был ему должен и не отдавал денег.

– По подозрению в убийстве! – говорит Медведев.

И этот человек, вызвавшийся быть палачом, вешавший, – упорно отрицает, что он убил хозяина.

– Не мой грех, да и все.

После того как мы познакомились больше, Медведев объяснил мне, почему он так упорно отрицает свою вину.

– Не в сознании я судился.

– Ну?

– Ну, и положили мне наказание. А скажу, что я, – пожалуй, еще наказание прибавят. Мне теперь говорить нельзя.

В палачи Медведев пошел из страха перед каторгой.

– Слыхал, что в каторге людей под земь сажают. Боялся я шибко. Потому и в палачи вызвался – думал, в Рассее при тюрьме оставят.

В тюрьме, где содержался Медведев, предстояла казнь двух кавказцев-разбойников. Палача не было, Медведев и вызвался.

Об этой казни Медведев рассказывает с тем же тупым, спокойным лицом, равнодушно, до сих пор только жалеет, что «не все по положению получил».

– Рубаха красная мне следовала. Да сшить не успели – так рубаха и пропала. Халат только новый дали.

– Что ж ты, перед казнью водку хоть пил?

– Нет, зачем. Захмелеть боялся. Был тверезый.

– И ничего? Не страшно было?

– Ничаво. Только как закрутился первый, страшно стало. В душу подступило.

И Медведев указал куда-то на селезенку.

– Ну, а если бы здесь вешать пришлось?

– Что ж. Прикажут – повешу.

Надежды Медведева не сбылись: палачом его при тюрьме не оставили, а послали на Сахалин.

– Ну, хорошо. Там ты в палачи пошел, боялся, что под земь на каторге посадят. А здесь-то зачем же в палачах остался? Здесь ведь ты увидел, что это все сказки и под земь не сажают.

– А здесь уж мне нельзя. Мне уже в арестантскую команду идти невозможно: палачом был – пришьют. Мне из палачей уходить невозможно.

И он держится в палачах из страха.

Медведев живет в страшной нищете: никакого имущества. Ничего, кроме «кобылы» да плети – казенных вещей, сданных ему на хранение.

Из страха он не берет даже взяток.

Когда пригоняется новая партия, между арестантами всегда идет сбор «на палача» – для тех, кто пришел на Сахалин с наказаньем плетьми или розгами по приговору суда. Ни один арестант никогда не откажет в копейке, последнюю отдает при сборе «на палача». Это обычный доход палачей.

Но Медведев и от этого отказывается:

– Нельзя. Возьмешь деньги да тихо драть будешь – из палачей выгонят. А возьмешь деньги да шибко пороть начнешь – каторга убьет.

И то, что он не берет, в один голос подтверждает вся тюрьма.

– Хоть ты ему что – запорет!

Дерет он действительно отчаянно.

– Так, пес, смотрителю в глаза и смотрит. Ему только мигни – дух вышибет. Нешто он что чувствует!

А «чувствует» Медведев, когда перед ним лежит арестант, вероятно, многое. Этот трус становится на одну минуту могучим. Все вымещает он тогда: и вечное унижение, и вечный животный страх, и нищету свою, и свою боязнь брать. Все припоминается Медведеву, когда перед ним лежит человек, которого он боится. За всю свою собачью жизнь рассчитывается.

И чем больше озлобляется, тем больше боится, и чем больше боится, тем больше озлобляется.

Из страха Медведев даже не пользуется тем некоторым комфортом, который полагается палачу.

Палачу полагается отдельная каморка. Медведев в ней не живет:

– Ночью выломают двери и пришьют.

Он валяется у хлебопеков. От хлебопеков зависит количество припека: смотрители хлебопеков ценят, хлебопеков не дерут – хлебопекам не за что злобствовать на палача, – и у них Медведев чувствует себя в безопасности. Хлебопеки его, конечно, презирают и «держат за собаку». Когда кто-нибудь из хлебопеков напьется, он глумится над Медведевым, заставляет его, например, спать под лавкой.

– А то выгоню!

И тот лезет под лавку, как собака.

– Ночью-то он на минутку выйти боится!

Медведев со страхом и ужасом думает о том, о чем всякий каторжник только и мечтает: когда он кончит каторгу.

– О чем я вас попросить хотел, ваше высокоблагородие! – робко и нерешительно обратился он однажды ко мне, и в голосе его слышалось столько мольбы. – Попросите смотрителя, когда мне срок кончится, чтоб меня в палачах оставили. Как мне на поселение выйти? Убьют меня, беспременно убьют!

И он даже прослезился – этот человек, мечта которого остаться до конца жизни палачом, ужас которого – выйти на свободу.

Он повалился в ноги:

– Попросите!

И хотел целовать руки.

Комлев

Против окон канцелярии Александровской тюрьмы бродит низкорослый, со впалой грудью, мрачный, понурый человек. И бродит как-то странно. Голодные собаки, которых часто бьют, ходят так мимо окон кухни. Не спуская глаз с окон и боясь подойти близко: а вдруг кипятком ошпарят.

Это Комлев, старейший сахалинский палач. Теперь отставной.

Он прослышал, что в Александровской тюрьме будут вешать бродягу Туманова, стрелявшего в чиновника,[24] и пришел с поселья, где живет в качестве богадельщика:

– Без меня повесить некому.

Он повесил на Сахалине 13 человек. Специалист по этому делу и надеется «заработать рубля три».

А пока, в ожидании казни – как я уже говорил, – он нанялся у каторжанки, живущей с поселенцем, нянчить детей.

Таковы сахалинские нравы.

Комлев пришел к тюрьме проведать: «не слышно ли, когда» – и бродит против окон канцелярии, потому что здесь есть надзиратели.

Комлева ненавидит вся каторга. Где бы ни встретился – его каждый бьет. Бьют как собаку, пока не свалится без чувств где-нибудь в канаву. Отдышится – и пойдет.

Живуч старик необычайно. Пятьдесят лет, и грудь впалая, и тело все истерзано, и от битья кашляет иногда кровью, а в руках сила необычайная.

«Комлев» – это его палачский псевдоним.

Когда бьют розгами тонким концом, это называется:

– Давать лозы. Когда бьют толстым – это:

– Давать комли.

Отсюда и это прозвище – Комлев. Комлев – костромской мещанин, из духовного звания, учился в училище при семинарии и очень любит тексты, преимущественно из Ветхого Завета.

Он был осужден за денной грабеж с револьвером на двадцать лет. В 77-м году он бежал с Сахалина, но в самом узком месте Татарского пролива, почти достигнув материка, был пойман гиляком, получил 96 плетей и 20 лет прибавки к сроку. В те жестокие времена палачам работы было много, и палачу, тоже сахалинской знаменитости, Терскому, потребовался помощник. В тюрьме бросили жребий: кому идти в палачи. И жребий выпал Комлеву.

 

Но Комлев все еще мечтал о воле, и в 89-м году опять бежал, – его поймали на Сахалине же, прибавили еще 15 лет каторги.

– Итого, пятьдесят пять лет чистой каторги! – с чувством достоинства говорит Комлев.

И приговорили к 45 плетям. Плети давал «ученику» Терский.

– Ну, ложись, ученик, я тебе покажу, как надо драть. И «показал». В 97-м году Комлев говорил мне:

– До сих пор гнию. И разделся. Тело – словно прижжено каленым железом.

Страшно было смотреть. Местами зарубцевалось в белые рубцы, а местами вместо кожи – тонкая красная пленочка.

– Пожмешь – и течет!

Пленочка лопнула, и потекла какая-то сукровица. На луетической почве это наказание разыгралось во что-то страшное.

Так глумился палач над палачом.

Скоро, однако, Терского поймали в том, что он, взяв взятку с арестанта, наказал его легко.

Терскому назначили 200 розог и наказать его дали Комлеву.

– Ты меня учил, как плетями, а я тебе покажу, что розгами можно сделать.

Терский до сих пор гниет. То, что он сделал с Комлевым, – шутка в сравнении с тем, что Комлев сделал с ним.

– По Моисееву закону: око за око и зуб за зуб! – добавляет Комлев при этом рассказе.

– Я драть умею: на моем теле выучили.

Беглый каторжник Губарь, который был приговорен к плетям за людоедство, после 48 комлевских плетей был унесен в лазарет и через три дня, не приходя в себя, умер. И Комлев сделал это, получив взятку от каторги, которая ненавидела Губаря.

Доктора, присутствовавшие при наказаниях, которые приводил в исполнение Комлев, говорят, что это что-то невероятно страшное.

Это не простое озлобление Медведева. Это утонченное мучительство. Комлев смакует свое могущество. Он даже особый костюм себе выдумал: красную рубаху, черный фартук, сшил какую-то высокую черную шапку. И крикнул:

– Поддержись!

Медлит и выжидает, словно любуясь, как судорожно подергиваются от ожидания мускулы у жертвы.

Докторам приходилось отворачиваться и кричать:

– Скорее! Скорее!

Чтобы прекратить это мучительство.

– А они меня мало бьют? Всю жизнь из меня выбили! – говорит Комлев, когда его спрашивают, почему он так «лютеет», подходя к разложенному на «кобыле» человеку.

Чем-то действительно страшным веет от этого человека, который выкладывает по пальцам, «сколько их всего было»:

– Сначала один в Воеводской… потом еще два в Воеводской… Двух в Александровской… Да двух еще в Воеводской… да еще один… да еще три… да еще один… да еще один… Всего мною было повешено тринадцать человек.

И было жутко, когда он рассказывал мне подробно, как это делал; рассказывал монотонно, словно читал по покойнику, не говорил ни «казнимый», ни «преступник», а, понижая голос: «Он».

– Первым был Кучеровский. За нанесение ран смотрителю Шишкову его казнили в Воеводской, во дворе. Вывели во двор сто человек, да двадцать пять из Александровской смотреть пригнали. На первом берет робость, как будто трясение рук. Выпил два стакана водки… Трогательно и немного жалостливо, когда крутится и судорогами подергивается… Но страшнее всего, когда еще только выводят и впереди идет священник в черной ризе, – тогда робость берет.

– По вечерам было особенно трогательно, когда выходишь, бывало, все «он» представляется.

После первой казни Комлев пил сильно:

– Страшно было.

Но со второй привык и ни до казни, ни после казни не пил.

– Просят только: «Нельзя ли без мучениев». Белеют все. Дрожат мелкой дрожью. Его за плечи держишь, когда на западне стоит, а через рубашку чувствуешь, что тело холодное. Махнешь платком, помощники подпорку и вышибают.

– И ты пришел теперь, чтобы делать это?

– Жрать-то нужно?

«Какой ужасный и отвратительный человек», – скажете вы. А я знал женщину, ласками которой он пользовался.

И у этой женщины еще был мужчина, который избил ее и отнял подаренные Комлевым две копейки.

Меня интересовало, что скажет Комлев, если ему сказать такую вещь:

– А знаешь, скоро ведь телесные наказания хотят уничтожить.

– Дай-то Бог… Когда бы это кончилось! – сказал Комлев и перекрестился.

24См. очерк «Смертная казнь».
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38 
Рейтинг@Mail.ru