bannerbannerbanner
полная версияКошка, пущенная через порог

Владимир Шапко
Кошка, пущенная через порог

16. Записки Котельникова

1-е января, вечер… За что?! За что она так меня?! У Кучеренков кричал, размахивал руками. Грозил кому-то. (Кому?) Потом упал на стул и разрыдался. Истерика. Натуральная истерика. Господи, какой стыд! Галя и Николай мечутся, суют какие-то таблетки. Капают в рюмку валерьянку. Николай чуть не насильно вливает в меня стакан водки… Сидел потом за столом как идол, бесчувственный, тупой, заполненный слезами… Бедные Кучеренки. Им-то за что такой новогодний подарок с утра 1-го января?..

11-го января, ночь… Приходила всегда сама. Точно всё время боялась, что я заикнусь о другой встрече. О встрече у неё. Начну допытываться, где она живёт. А потом и вовсе – отрезала: «тебе об этом лучше не знать». Вот так. Для чего тогда приходила? Для физической близости только? Может, я у неё не один такой был? Но на слишком чувственную не похожа. Что же её заставляло встречаться со мной? Исчезать на недели, словно резать всё, и вновь появляться?.. Так и не узнал, не понял. И это сейчас мучит больше всего. Ведь не забыть мне её дельфиньего тела, её ореховых глаз. Всего, что было между нами за все эти встречи. Строил планы, мечтал…

20-го января, днём… В ванной по утрам не могу в зеркале смотреть на себя. Только длинный серый, как слизень, нос на лице остался. Да навек перепуганные, тесно составленные глаза… Господи, ну какая тут любовь! Ну какая тут может быть Татьяна! Она же ничего не оставила после себя! Она тщательно собрала всё в сумку! Наволочки и простыни, которые она привезла с собой из брезгливости – она просто бросила!..

27-января, ночь… Приезжала на неделю мать. Не дождалась в Калуге своего сыночка. «Что с тобой, Юра?» Первый её вопрос. Как вошла, даже ещё не раздевшись. Суетился, не мог в глаза ей смотреть. Что-то бормотал и точно прятался в её вещах у порога. Почти сразу же уехал в университет, хотя нужно было к двенадцати.

Мучительно было видеть каждое утро её тревожные глаза, переживающие за дурака сына. Когда выведала-таки всё – с каким-то даже облегчением воскликнула: «Аферистка, Юра! Зарилась на квартиру! А не вышло ничего – исчезла и адреса не оставила. Ты проверял, всё ли на месте?» Дико хохотал. Эх, мама, мама. Думаю, тут всё совсем не так. «Ну, думай, думай, Юра. Дурень думкой богатеет». Так и уехала домой в твердой уверенности, что сын попался на крючок аферистки.

Нет, мама, тут совсем другое… Она как будто всё время не давала мне полюбить себя… А я вот полюбил… А уж какая тут была цель у неё, мне не узнать теперь… Слабаком я оказался в любовных делах. Неопытным, если не сказать хуже. Всего одна женщина была у меня до неё. Если не считать юношеской любви к Тане Лапшиновой. Всего одна. Под названием – Ирина Зараева. Да лучше бы, наверное, её и не было. С химического факультета аспирантка. Познакомились на общеуниверситетском субботнике. Таская одни носилки с мусором. Постоянно глазастая какая-то, чумовая. Предметный мир явно боялись её. Она всё ломала, коверкала, разбивала. Ключи в замках, краны в ванных, стаканы, рюмки, тарелки. У меня сильные руки, не деликатные к предметам, говорила она. Грубые, следовало бы сказать точнее. Даже ласки её больше походили на экзекуции. «Да милый ты мой!» И нужно было бояться за волосы на голове. Или за уши. А после тисканий её – оставались синяки. Как меты… «Ах, какие мы нежные!» – говорила она, выворачивая тебе руку как народный дружинник. И ты вроде кобелька-импотента воротил потом от неё мордочку в сторону и только грустил, что называется, на ветру.

Впрочем, в постель ложилась серьезно. Всегда с развернутой газетой в руках. Как за канцелярский стол. Я должна быть в курсе! – говорила она. Впрочем, «курса» хватало ненадолго. «Да миленький ты мой!» А тут уж выворачивайся и беги. «Хлюпик ты, Юра», – сказала она в конце, уйдя от меня без сожаления.

И ещё из Зараевой: «Юра! Загадка: Чёрт-те что и сбоку болтается? А?.. Это ты вышел из ванной!» И покатывается. Сама вся голая – и ноги в виде длинных веретён…

Вспомнил сейчас это всё, посмеялся и немного на душе стало легче… А вообще, плохо мне. До сих пор плохо. С душой, как сказал поэт, ободранной хожу…

17. Больница

С памятного того утра 1-го января прошло около двух месяцев. За все эти ужасные дни Юрий Котельников не смог написать в диссертации ни слова. «Посиди над источниками! – внушал Кучеренко. – Посиди! Заразись! И дело пойдёт, Юра!».

И вот 23-го февраля, в свой свободный день и в День Всех Мужчин заставил себя поехать в Ленинку. В читальный зал. Чтобы в нем, наконец, «заразиться».

Вагон был битком. Людей колыхало из стороны в сторону как единую массу, как жидкий монолит. Котельников качался со всеми, стоя спиной к двери в соседний вагон. Всё думал о нерадостном. О Татьяне. Потом о верных Кучеренках. О Гале и Николае. Единственных его теперешних спасителях.

Вспомнил вдруг, как Галя прижала его голову к своей груди. Когда перед уходом снова заплакал. Прижала с какой-то материнской поспешностью, болью. Как голову своего ребёнка… Слёзы опять начали душить Котельникова. Нет, нельзя обо всём этом вспоминать. Нервы стали ни к чёрту. Сжатый со всех сторон, еле сумел достать платок. Вечером нужно съездить к ним. Коля по-настоящему служил. Поздравить его. Взять бутылку вина и съездить.

Красные близкие глаза соседа под шляпой в черепке сидели как в длительной больной засаде. Покачиваясь, сосед делил вонючее своё похмелье с Котельниковым. Тот, как мог, отворачивал лицо в сторону.

На «Киевской» после того, как часть людей вышла, вытолкалась… сердце у Юрия Котельникова упало – Татьяна Мантач суетливо заводила в вагон какого-то мужчину в потёртом пальто с каракулевым воротником. Мужчина качался, готовый упасть, и Татьяна поставила его у вертикальной стойки, в которую он сразу вцепился обеими руками. Он тяжело дышал, шапка его съехала на глаза. Котельников думал, что просто помогла мужчине зайти, но Татьяна поправила ему шапку и положила руку на плечо. Кто-то уступил им место, и она посадила его у самого выхода, ухватившись за закруглённый поручень и нависнув над ним. Он тут же схватил её руку своей, точно боясь, что она бросит его в вагоне.

Сначала лица мужчины Котельникову не было видно, но в какой-то момент стало свободнее у выхода, и он разглядел больного. На вид мужчине было лет сорок – сорок пять. Он был очень худой. Ходячие мощи, скрючившиеся сейчас в пальто. Лицо сырое, оттаивающее, свинцово-серого цвета. Словно каракуль с его пальто. Кто он? Брат? Муж? Друг? Котельников не успел понять – Татьяна начала поднимать мужчину и поворачивать лицом к двери. Заскользил кафель, полетела станция, скорость загудела, сжимая движение со всех сторон, и вагон, ткнувшись во что-то, стал. Расхлестнулись двери, и Котельников в растерянности смотрел, как Татьяна уже выводила больного и какой-то женщина ей помогала…

Котельников судорожно полез навстречу новому потолку людей, еле успев выскочить из вагона.

Шёл с толпой, высматривал, боялся потерять их из виду. Появлялись и исчезали впереди огненные волосы Татьяны. Как пест под разбитым гнездом, была под задрипанной шапкой тощая голова ведомого мужчины…

В кабинете пожилой Столбовский перебирал, читал привезённые бумаги из истории болезни. Волосинки склероза на чистом его лице словно до поры припрятались. С маху влепил большой снимок на светящийся экран. Затем второй. Долго разглядывал. Потом молчал и складывал всё в большой плоский картонный пакет. Заговорил, наконец, подняв на Татьяну усталые глаза: «Таня, милая, зря привезла его. Извини – тут я бессилен. Опухоль уже неоперабельна. В Калуге всё делали правильно. Надо было раньше хватиться. Понимаю, ты давно в разводе с ним, и раньше, видимо, не получилось. А сейчас – поздно… В общем, полежит у нас сегодня, боль снимем, тебе ампулок дадим, поколешь его в дороге. У него ведь, как я понял, новая семья в Калуге, новые родственники. Похоронят хоть по-человечески. Завтра и поезжай. Я Завьялову скажу. Трубина тебя подменит. Поезжай с Богом, Таня… Не плачь, дорогая, крепись…»

В ординаторской Коптев писал за столом, не поднимал головы.

В свою настенную секцию Татьяна повесила халат. Сняла шапочку, растряхнула скрученный жгут волос. С общей вешалки сняла пальто, надела. Сев на стул, стала обуваться. На левом сапоге не могла поднять молнию. Дёргала её, дёргала. Коптев бросился, помог. Татьяна сжала ему руку. Вышла.

На улице валил снег. В больничном парке деревья стояли, свесив тяжёлые пухлые ветви.

Пригнувшись на скамейке, покачивалась в обнимку с плоским картонным пакетом. Как будто на выпавшем из капюшона костре, мгновенно сгорал снег на её волосах и лице.

Чтобы не напугать, Котельников тихо позвал:

– Таня…

Она вскочила:

– Как ты сюда попал?!

Он хотел объяснить, но она, мотая головой, с какой-то мукой уже кричала:

– Уходи-и! Уходи отсюда-а! Никогда здесь не появляйся-а!

Он побледнел, попятился. Повернулся, пошёл. А она, упав обратно на скамью, уже раскачивалась и голосила простоволосой рыжей бабой. Голосила как по покойнику, отбросив пакет в снег:

– Никогда! Никогда-а! Слышишь! Никогда больше не приходи в эту больницу! О, Господи-и!..

Автобус с Котельниковым катился вниз. К Кутузовскому проспекту. Крупный снег несло впереди машины, кидало во все стороны. Шпиль-архангел на сталинской высотке словно горел, охватываемый белой круговертью. Полынью в излучине Москвы-реки накрывало белыми, срывающимися простынями.

Рейтинг@Mail.ru