bannerbannerbanner
Семьдесят два градуса ниже нуля (сборник)

Владимир Санин
Семьдесят два градуса ниже нуля (сборник)

Объяснение

Перед выходом из Мирного Тошка ярко расписал снаружи камбузный балок. На одной стенке был изображен императорский пингвин, чем-то неуловимо похожий на Петю Задирако. Одним ластом пингвин держался за живот, а другим совал в клюв бутылку с этикеткой «Касторка». Надпись гласила: «Заходи – угощу!» Противоположную стенку украшала жизнерадостная коровенка с рекламным стендом на рогах: «Вперед, вегетарианцы! Му-уу!», – а на торцовой стороне девушка в чрезвычайно экономном купальнике призывно восклицала: «Попробуй догони!» Гаврилов велел заменить эту безыдейную надпись на более выдержанную, однако Тошка дерзко ответил, что у него кончились белила.

Сначала при виде камбузного балка походники не могли сдержать улыбок, но потом привыкли, а кроме них оценить Тошкино искусство было некому. К тому же солнечный диск выползал как раз в то время, когда поезд останавливался на отдых. Заманчиво было поглазеть на мир в свете уходящего дня, но еще больше манила постель. А потом темнело, и все краски становились на один цвет. Так что и страдающий животом пингвин, и развеселая коровенка, и ехидная девушка внимания больше не привлекали.

Встречи на камбузе три раза в сутки были для людей маленьким праздником. В походе камбуз – центр притяжения, столовая и клуб, единственное место, где люди могут собраться и посмотреть друг на друга. Шесть человек садились за откидной столик, остальные размещались по углам. В тесноте, да не в обиде.

Раньше на камбузе было тепло, электрическая плита поддерживала нужную температуру даже в сильные морозы. Но уже через неделю после выхода из Мирного камбузная электростанция, работавшая на бензине, вышла из строя: двигатель гнал масло, оно горело, и в помещении нечем было дышать. Пришлось вместо электрической плиты ставить газовую, а на большой высоте пропан сгорал не полностью, и камбуз приходилось часто проветривать. К тому же после пожара баллонов с газом оставалось в обрез, и газ следовало экономить. И если в пути камбуз получал тепло от двигателя тягача, то на стоянке в помещении было холодно и неуютно. Когда Сомов глушил двигатель, камбуз быстро покрывался инеем, и на потолке образовывались сосульки. Температура, правда, ниже нуля не опускалась, но никто не раздевался, и даже Петя, несмотря на свою крайнюю, чуть ли не анекдотическую аккуратность, не снимал рукавиц, а белый халат надевал поверх каэшки.

Несмотря на это, ужин обычно проходил оживленно. Знали, что не масло и соляр сейчас греть пойдут, а себя в спальных мешках – на семь законных и долгожданных часов. В эти часы человек принадлежал уже не походу, а самому себе, своим близким, которых, если повезет, можно увидеть во сне. И настроение за ужином поднималось на несколько градусов.

Сегодня ели молча. За сутки поезд прошел шесть километров, но люди так вымотались, что говорить никому не хотелось.

Большую часть ночи меняли шестерню первой передачи у Сомова… Обычно шестерни эти летели на пути к Востоку, когда каждый тягач тащил за собой груз тонн в пятьдесят. По ледяному куполу груженым тягачам положено идти на первой передаче, а это значит, что ее шестерня находится в работе значительно больше времени, чем предусмотрено расчетом, и, следовательно, быстрее изнашивается. Гаврилов и Никитин несколько лет назад представили докладную записку, обосновывая необходимость особой обработки этой шестерни для антарктических тягачей, но бумага та, видимо, попала в долгий ящик.

А менять шестерню в условиях похода было делом до крайности кропотливым и мучительным. Следовало снять облицовку и радиатор, отсоединить коробку передачи от планетарного механизма поворота и от двигателя, вытащить ее, весом в полтонны, на божий свет, снять крышку, сбить с вала шестерню и заменить ее новой. И проделать все операции в обратном порядке.

Восемь часов меняли, будь она проклята! И то спасибо Тошке, – не будь Тошки, на ремонт ушло бы суток двое. Походники – люди крупные и сильные, но это несомненное достоинство превращалось в свою противоположность, когда требовал ремонта главный фрикцион. А маленький и юркий Тошка раздевался до кожаной куртки, ужом заползал в двигатель, словно в спальный мешок, сворачивался там калачиком и орудовал ключом, а пальцы шплинтовал с ловкостью фокусника. «Мал золотник, да дорог!» – не дожидаясь похвалы, восторженно отзывался о себе Тошка, когда его вытаскивали за ноги, силой распрямляли и уводили греться.

А детали все были тяжелые, стальные, и не каждую сподручно поднять артелью. Коробку передач – ту Валера вытаскивал краном своей «неотложки», шестерни и облицовочные щиты поднимали руками, а двадцать – тридцать килограммов на куполе при морозе на все сто тянут. Без рук, без ног остались, полумертвые притащились на камбуз, даже Ленька Савостиков в тамбур забрался с третьей попытки. Никто не смеялся над Ленькой – поработал он побольше крана.

Спасли тягач, а за ужином молчали, в непривычной тишине сидели, сосредоточенно глядя каждый в свою тарелку, и пронизывало эту тишину какое-то напряжение. Ухом старого солдата уловил его Гаврилов. Наэлектризованная тишина, плохая, подумал он, будто перед артналетом. Заметил, что вилка в руке Сомова подрагивает, задерживается у самого рта, словно Сомов хочет что-то сказать и никак не найдет нужного слова. На пределе Вася, подметил Гаврилов, исхудал, каэшка висит, как на пугале, борода пошла сединой, это в его-то тридцать пять лет. Понять бы, где он, верхний предел усталости.

– Чего буравишь? – Сомов зло посмотрел на Гаврилова.

Так и есть, угадал – не выдержал Василий. Бывало, цапался с ребятами, однако на него еще не кидался. Зря, Вася… Как говорит Ленька, в разных весовых категориях мы с тобой работаем. Капитан Томпсон рассказывал, что, когда молодым матросом умирал от морской болезни, боцман расквасил ему физиономию – и вылечил. Может, так и было, но у нас свои законы, мы и без мордобоя обойдемся.

– Давай, давай, – кивнул Гаврилов, продолжая с аппетитом есть макароны по-флотски. – Выговаривайся, раз приперло.

– И скажу! – Сомов бросил вилку на стол.

– Слово для прений имеет знатный механик-водитель товарищ Сомов! – выскочил Тошка. – Часу хватит, товарищ механик?

Никто не улыбнулся.

– Чай пить будете? – заикнулся было Петя, но ему не ответили – все неотрывно смотрели на Сомова.

– Давай жми, – поощрил Гаврилов, тоже кладя вилку на стол. – Про то, как я поход затеял на твою погибель. Точно?

– Орден на нашей крови захотел получить? – сдавленно крикнул Сомов.

Мертвое молчание повисло над камбузом.

– Все так думают? – спокойно спросил Гаврилов.

– Что ты, батя, – подал из угла голос Давид. – Разве можно, батя…

– Орденов у меня шесть штук, не нужно мне седьмого, Вася.

– Это не ответ! – вставил Маслов.

Так, отметил Гаврилов, Сомов и Маслов – уже двое.

– Я кого неволил? – проговорил он пока все еще спокойно. – Силком за собой тащил? Отговаривал, кто хотел лететь?

– Ну, глупости сделали. Не полетели, – угрюмо сказал Маслов. – Пошли с тобой. Нам друг с другом юлить ни к чему, не один пуд соли вместе съели. Ответь людям, батя.

– Зачем на смерть повел? – уже не крикнул, а скорее простонал Сомов. – Ну, сам на ладан дышишь – твое дело, потешил свою командирскую спесь. А за что меня погубил и этих сопляков? За что, – яростно ткнул пальцем в покрытые заиндевевшим стеклом фотографии детей, – их сиротами сделал?

– Не хотел говорить, а скажу, – решился Маслов, – теперь все равно. Знаете, что Макаров на Большую землю радировал? «Поезд под угрозой гибели» – радировал!

– Из-за тебя, краснобай, остались! – набросился на Валеру Сомов. – «Не огорчайте батю, ребята, пошли вместе…» Распелась канарейка! Вот и пошли… Выхаркивай теперича легкие, чтоб батя не огорчался!

Валера прикрыл рукой глаза.

– Подонок ты, Васька, – сплюнув, сказал Игнат. – Думал, просто жмот, а ты еще и подонок!

– За подонка – знаешь? – Сомов рванулся к Игнату и затих, прижатый к месту тяжелой рукой Леньки.

– Драться не дам, я с Игнатом согласный, – хмуро сказал тот.

– Куда мне драться… – Лицо Сомова скривилось, голос дрогнул, перешел в шепот: – Подохнуть бы спокойно…

– Все высказались? – тихо спросил Гаврилов.

И, подождав мгновение, взревел:

– Эй, ты, мокрица, протри глаза, слез на дорогу не хватит! Разнюнился… баба! Слюни распустил… На тот свет собрался? Туда тебе и дорога, живые по такому сморчку плакать не будут! – И свирепо повернулся к Валере: – Зачем их уговаривал, кто разрешил?! Пусть бы улетели к чертовой матери, чем гирями на ногах висеть! Молчать, когда начальник поезда говорит! (Все свирепея.) Да, виноват – баб в поход взял! Зачем свой троллейбус бросил, если кишка тонка? (Сомову.) А ты чего писал «с благодарностью принимаю приглашение», когда знал, что я не в Алушту собрался? (Это Маслову.) Тьфу! Я вам дам помирать, на том свете тошно будет!

Перевел дух, бешеным взглядом обвел притихших людей:

– Чего носом стол долбишь? (По адресу Леньки.) За девками бегать легче, чем по Антарктиде ходить? А вы? (На братьев.) Полудохлый тюлень веселее смотрит! Зарубите себе на носу каждый: помереть никому не позволю. Пригоним хотя бы полпоезда в Мирный – ложись и помирай, кто желает. Тебя, Сомов, отстраняю от машины, сдай Жмуркину Антону. С тобой, Маслов, разговор особый. Всем пить чай и располагаться на отдых.

– Не вставайте, ребята, сам разолью, – заторопился Петя. – Пейте, ребята, пока горячий.

– Раз пошла такая пьянка… – сбивая напряжение, пошутил Алексей Антонов, – разреши, батя, каждому по сигарете.

Закурили, молча и с наслаждением подымили.

– Ты главное ответь, – поднял голову Сомов. – Когда с Востока уходили, знал или не знал про солярку?

– Не знал, Вася, честно говорю, – ответил Гаврилов. – А если б знал… – докурил до пальцев сигарету, загасил в пепельнице, жестяной крышке из-под киноленты – …все равно пошел бы!

– Один? – недоверчиво спросил Маслов.

 

– Один в поле не воин. – Гаврилов взял протянутый Валеркой окурок, благодарно кивнул, жадно затянулся. – В походе одному делать нечего. С Игнатом пошел бы, с Алексеем, с Давидом, с Валерой. «Коммунисты, вперед!» – как когда-то на фронте… И Ленька небось посовестился бы дядюшку, почти родного, бросать. А может, и еще кто.

– Как главный фрикцион или коробку менять, все бегают, орут: «Где Тошка? Куда задевался Тошка?» – затараторил Тошка. – А как в кино идти или пряники жевать, про Тошку никто ни ползвука!

– И Тошка, – серьезно добавил Гаврилов. – Нельзя было, сынки, не идти в этот поход… Был у меня кореш – комбат Димка Свиридов, два года рядом провоевали, сколько раз друг друга из беды вытаскивали – и счет потерял. Да такое никто на фронте и не считал, там, как и у нас в полярке, выручил друга – и знаешь: завтра он тебя выручит. Так я вот к чему. Зимой сорок пятого Вислу форсировали, нужно было до зарезу с тыла прорваться к деревне. – Гаврилов рукой сдвинул посуду и при помощи вилок показал, как располагались стороны. – А с тыла, вот здесь, по разведданным, то ли было, то ли могло быть минное поле. Времени в обрез, не возьмем деревню, посередь которой шло шоссе, – сорвется операция. Сподручней всех заходить в тыл было свиридовскому батальону, а Димка, мы ушам не поверили, стал тянуть резину: так, мол, и так, машины не в порядке, личный состав неопытный, боеприпасов недокомплект… Что на него нашло, никто понять не мог. Другой батальон с тыла бросили. На минах три танка потеряли, остальные прорвались, взяли деревню… А со Свиридовым я до конца войны не здоровался, ни разу руки не подал. Не знаю, где он сейчас, чем командует…

– Поня-ятно, – протянул Игнат.

– Не хотел, сынки, чтоб вся Антарктида плевалась в нашу сторону, если б на следующий год Восток закрыли, – закончил Гаврилов. – Я-то что, я уже на излете, а вам жить да жить да людям в глаза смотреть…

На камбузе с каждой минутой холодало, под каэшки лез мороз.

– Полаялись и забыли, батя, – с извинением проговорил Маслов. – Не из капрона нервы, сам понимаешь. И помирать опять же никому не охота.

– Не помрем, – сказал Давид. – С Комсомольской дорога под горку пойдет, полегче будет.

– Факт, – поддержал Алексей. – Морозы ослабнут, повысится и давление воздуха и количество кислорода в нем.

– Выйдешь на улицу, – размечтался Тошка, – а там сущая чепуха: минус пятьдесят. Сымай кальсоны и загорай!

Растаяли, заулыбались.

– Как вернемся, – продолжал мечтать Тошка, – соберу пингвинов штук тыщу, расскажу им лекцию про поход. А если кто каркнет, что брешу, – перья из… повыдергаю!

На этот раз не выдержали, рассмеялись.

– Все, Давид, – вытирая слезы, пробормотал Валера, – побаловал тебя, и баста. Тошка, собирай чемоданы – и домой!

Тошка вопросительно взглянул на Гаврилова.

– Пойдешь вместо Сомова, – еще раз повторил Гаврилов.

Сомов хрустнул пальцами.

– Ну, батя, вылез из оглоблей, было такое… Только машину сдавать не принуждай, рано списывать меня: в пассажиры пригожусь…

– Сдашь, – проговорил Гаврилов, – на одни сутки. Отдохнуть тебе надо, Вася.

– На сутки – другое дело, – обмяк Сомов. – А то «сдай машину», бог знает, чего подумаешь.

– Кончен бал. – Гаврилов поднялся. – По спальням!

И все разошлись «по спальням». Дежурные разожгли печки-капельницы, салон «Харьковчанки» и жилой балок быстро прогрелись, а в тепле раздеваться одно удовольствие. Залезли в мешки с пуховыми вкладышами, глаза сами собой закрылись.

Светало. Понемногу выплывал из тьмы желтый диск, окрашивая в нежно-розовые тона снег и часть небосклона, а позади, где-то над Южным полюсом, густел темно-синий занавес. И оттого солнце казалось не настоящим, а бутафорским, словно осветитель в театре баловался своим искусством. Лучи были косые, на все пространство их не хватало, и на теневых участках снег казался то изумрудным, то красноватым. Но так продолжалось недолго, часа полтора. А потом, по мере того как солнце пряталось, нежно-розовые тона превращались в багровые, с каждой минутой темнея. И вскоре на почерневшее небо выплыли луна и звезды.

Однако люди ничего этого уже не видели. Точнее, видели, и не раз, но не сейчас, а в прошлые походы, когда шли днем, а спали ночью.

Поезд спал. Утихли двигатели, умолкла рация, и лишь слегка посвистывал ветерок, чуть взметая снежную пыль.

Так спит пружина, пока ее не натянут. Но пружине легче, она стальная, а люди сделаны из плоти и крови.

Василий Сомов

Сомов заснул в тишине и проснулся от тишины. Выглянул из мешка – никого. Тело протестовало, требовало покоя, но оно всегда протестует и требует, к этому Сомов давно привык. Жаль покидать мешок, так бы, кажется, всю жизнь в нем и провалялся. Слава богу, тепло из балка выдуть еще не успело. Значит, только-только остановились, прикинул Сомов. Проканителишься минут двадцать – будешь лязгать зубами, надевая штаны при минусовой температуре. Вылез. На нижнее шелковое белье надел шерстяное, потом свитер из верблюжьей шерсти, кожаную куртку, каэшку – штаны и телогрейку опять же на верблюжьей шерсти, натянул унты, подшлемник, шапку и, запакованный по всем правилам, вышел из балка на мороз.

Первая мысль: утро, сутки проспал, и впереди снова сон, вместе со всеми. Это хорошо.

Глянул – Комсомольская! Полузасыпанный домик, раскулаченный тягач, что еще в позапрошлом походе бросили, разбитые ящики, разная рухлядь… А цистерна? Круто обернулся, увидел метрах в двухстах цистерну и возле нее людей. Побежал бы, да нельзя здесь бегать, шагом дойти – и за то ногам спасибо. Дошел, не стал задавать вопросов, потому что увидел, как Игнат вытаскивает из горловины щуп, залепленный густой массой.

Завернул Игнат горловину, спустился вниз.

– Привет, Плевако!

Постояли, понурясь. Ждали, рвались на Комсомольскую… Была надежда, и нет ее. Гаврилов махнул рукой, пошел к домику, за ним потянулись остальные. Ни слова никто не сказал. Но – удивительное дело! – думал Сомов о цистерне на Комсомольской много раз и замирал от этих дум, а удар перенес без горечи, даже равнодушно. Потому что кожей чувствовал: быть и в той цистерне киселю, и потому, что весь выплеснулся во вчерашнем разговоре, и еще потому, что хорошо выспался и скоро снова ляжет спать на восемь часов. А там видно будет.

Ленька уже откапывал дверь. Молодой буйвол, здоровый, ничем в жизни не связанный, для себя живет, позавидовал Сомов. А слабак! Таких Сомов видел не раз и не испытывал к ним уважения. Все хорошо – козлами скачут, а как прижмет их – слова не выдавишь. Первый и последний раз парень в походе, точно. Мазуры, Никитин, даже этот шкет Тошка – другое дело, тертые калачи, не говоря уже о бате. Стреляный волчара, битый-перебитый.

Ленька распахнул дверь. На пути к Востоку торопились, в домик не заходили, да и ни к чему было заходить. А теперь все рвутся, может, разжиться чем удастся. Картина знакомая: дизельная электростанция, законсервированная, камбуз, в кают-компании стол, стулья, две полки с книгами, стены покрыты толстым слоем игольчатого инея. Никитин – к полке с книгами: Толстой, Флобер! А Сомов – в жилую комнату, к тумбочкам. Открыл одну, вторую… Есть! Стащил рукавицу, трудно гнущимися пальцами пересчитал: двенадцать штук «Беломора». Так-то, брат Никитин, Флобера курить не будешь…

Узнав про такую удачу, перерыли всю станцию, разгребли по углам сугробы – откопали десяток мерзлых бычков… Зато из камбуза с радостным подвыванием вышел Петя, прижимая к груди несколько килограммовых пачек смерзшейся в камень соли. Тогда только походники и узнали, что соли у них оставалось от силы на неделю.

Вот и все, больше до Мирного жилья не увидишь…

За ужином о цистерне никто не вспоминал – батю щадили и нервы свои берегли. А думали о ней, по глазам было видно. А глаза-то у всех ввалились, носы острые, губы серые – краше в гроб кладут. Хотел Сомов спросить, как перегон дался, но смолчал: и без слов видно, что по уши нахлебались, пока он сон за сном смотрел.

Поужинали, растопили капельницу, улеглись. Сомов привычно расслабился, ожидая, что сию же секунду мозг отключится, но не тут-то было, сна ни в одном глазу. Оглушительно храпел Тошка, посапывал Ленька беззвучно. Как мертвые, лежали Валера и Петя, а Сомов все бодрствовал. Капельница прогрела бак градусов до тридцати, стало жарко. Машинально выпростал из мешка руку, чтобы достать «Шипку», и шепотом выругался. Хотя бы одну «беломорину» заначил, дурак… Курить захотелось до кругов в голове, сладкая слюна заполнила рот, что хочешь отдал бы за три-четыре затяжки. Мысли сосредоточились на камбузной полке, где Петя хранил скудный запас курева, и в мозгу начали возникать варианты, при которых он, Сомов, имел бы законное право пойти на камбуз и всласть накуриться. Но варианты эти были сплошь надуманные, по закону ничего не выходило, а раз так, то лучше про курево не вспоминать. Через четырнадцать часов обед, тогда и подымим.

Сразу засыпаешь – ни о чем не думаешь, во сне все беды проходят, а когда валяешься без смысла и цели, начинают болеть помороженные щеки, нос и кисти рук, стреляет в колене – ревматизм, что ли, начинается, бунтует желудок, вызывая изжогу. Сомов встал, зачерпнул кружкой ледяной натаянной воды из бидона. Прогрел воду у еще не остывшей капельницы, проглотил две таблетки бесалола, запил. Изжога прошла, заснуть бы теперь в самый раз…

А в голову назойливо лез вчерашний разговор. Ненужный был разговор, зряшный. Все равно Гаврилов оказался прав.

Сомов выругал себя: сорвался… Лучше всего молчать. В троллейбусном парке его так и прозвали – молчун. В праздники наряды выписывали – молчал, благодарность объявляли – молчал, ругали – молчал. По своему опыту Сомов знал, что молчаливых не то что любят, а стараются не очень задевать: работает человек – и пусть себе работает, всем кругом польза. А если с начальством спорить, то сегодня выиграешь десятку, а завтра проиграешь сотню.

Обидно, сорвался. В первый раз, а какая разница? Кому самый захудалый тягач подсовывали? Сомову. «Ты, Вася, у нас опытный, ты у нас золотой и серебряный», – уговаривали. Кто три дня на Востоке грузы сдавал, соляр перекачивал, пока остальные водители дрыхли без задних ног? Сомов. Всегда так: вкалывать нужно – Сомова зовут, а премии, грамоты получать – Иванова, Петрова, Сидорова. Хотя, конечно, бывало и другое. Сомов не без удовлетворения припомнил случай с Гусятниковым, в прошлую экспедицию. Нахрапистый был мужик, громче всех орал на собраниях, Валерку оттирал – к бате лез в замы. «Сомов такой и сякой, – орал, – безынициативный!» А когда на припае у Гусятникова трактор заглох и лед под ним хрустнул, чуть «медвежьей болезнью» не заболел. Трещина узкая, с полметра, нужно неисправность устранить и вперед рвануть, пока не разошлась, а выступальщик этот драпанул с машины. Кто трактор и сани с продовольствием спас? Сомов. Тогда батя за его здоровье выпил и на руках носить пообещал. Нам на руках не надо, ноги пока еще ходят, ты лучше хорошее помни, а плохое забудь. Так нет, запомнит, ввернет что-нибудь такое в характеристику, прощай, Антарктида. Садись, Вася, за баранку троллейбуса номер двенадцать и гоняй до одури по маршруту: гостиница «Националь» – больница МПС.

В который раз подсчитал в уме, что имеет здесь, в Антарктиде. Если все собрать, то раза в два с половиной больше, чем зарабатывал в парке. Ладно, была бы шея, а хомут найдется… Дойти бы…

Два раза отзимовал – шесть лет забот не знал, нешуточное дело восемь едоков прокормить, обуть и одеть одному. Конечно, Жалейке неплохо бы сотнягу прирабатывать, но где ей, с хозяйством еле справляется. Вспомнил разговоры друзей: «Куда махнешь в отпуск?» – «В Ялту, а ты?» – «Думаю, в Палангу, на машине!» Горько усмехнулся. Он-то вернется, получит отпускные – и за баранку, да еще сверхурочные ездки будет выпрашивать. Кружка-другая пива – вот и все удовольствие. Для них, подумал Сомов о товарищах, Антарктида – это почет, портреты в газетах, борьба с природой… Вам бы столько нужно было, сколько мне, поняли бы, что такое для меня Антарктида…

Не спится, курить хочется, хоть вой. Чертов Ленька, сунулся тогда в пожар, не мог курево из балка выкинуть. Знал бы такое, первый бы полез… Хотя вряд ли, Ленька – сам себе кормилец, ему море по колено, красуйся, проявляй геройство. А моим хлеб нужен, не портрет с черной окаемкой…

Еще раз позавидовал Леньке, и заныло под ложечкой: вспомнил Сомов молодого Ваську, неженатого, удачливого. Первая удача – в танковых войсках служил, обучился на механика-водителя. Хотя просился на флот, чтоб тельняшку носить и брюки-клеш, пыль девкам в глаза пускать. Не видать бы тогда Антарктиды как своих ушей, для Гаврилова только танкист – человек. Но с батей встреча случилась через шесть лет, а до того отслужил, закончил курсы бульдозеристов и завербовался в Братск. Деньги там были несчитанные, как от них избавиться, не знал.

 

Воспоминание об этих деньгах до сих пор мучило Сомова, как только может мучить тяжелая и непоправимая ошибка. Послушался бы умных людей, оставил бы на книжке – горя бы не знал. Так нет, полгода по Кавказу мотался, пока до копейки не спустил. Правда, на всю жизнь нагулялся, цыплятами табака завтракал, шашлыками обедал, вино дул, как воду. И Жанна… Вообще-то ее звали Аней – в паспорте случайно подсмотрел. Ноги длинные, грудь высокая, синими глазищами взглянет – до позвонков пробирает. До последней десятки деньги выжала и хвостом вильнула. Продал часы, купил билет и махнул в столицу – устраиваться. Вышел из поезда, сел в первый же попавшийся троллейбус, прочитал объявление и прямиком в парк. И заработок неплохой обещали и работа почище, чем на бульдозере. Поселился в общежитии. Через год женился. Может, и рано было жениться, но уж очень хотелось забыть, вытравить из памяти ту синеглазую ведьму.

А с Жалейкой забыл, вытравил…

Вспомнил Сомов их первую встречу. Ехал в автобусе к приятелю в гости и стал свидетелем смешной сцены: контролер, здоровенный мужик, выжимал штраф из зайца-студента. Тот хлопал глазами, шарил в портфеле и лопотал насчет стипендии, что завтра получит, а контролер весь светился от радости, что поймал: «Так будем платить штраф, гражданин?» Студент не знает, куда деваться от позора, уже не просит, а стоном исходит. Тут-то Сомов и увидел Жалейку. Простенькая такая, собой нескладная – пройдешь мимо и не заметишь. Только глаза большие и скорбные, как на картине. Подошла, спросила, можно ли за студента штраф заплатить. Контролер: «Плати, твой будет заяц!» Покраснела, как малина, заплатила, а тот ухмыльнулся, пошутил плоско и пошел новых зайцев ловить. Студент приготовился на блокнотике адрес записать, чтоб завтра деньги принести, а она – что вы, говорит, не надо. Шмыг к выходу – и выскочила на остановке.

Сомов за ней. Сто раз удивлялся, какая сила его толкнула, зачем вышел, ведь ехать-то было еще далеко. Догнал, напросился проводить, слово за слово – в общем, познакомились. В кафе «Мороженое» пригласил, о том о сем рассказал и поинтересовался, почему это она чужой штраф заплатила.

– Жалко его стало, – ответила. – Тихий он такой, беспомощный.

– Много их, зайцев, – возразил. – Я троллейбус вожу, знаю ихнего брата. Всех не пережалеешь, которые бесплатно норовят.

– Не все от жадности, – тихо так сказала, будто извиняясь. – Нельзя людей ногами топтать.

– Эх ты, Жалейка! – посмеялся Сомов.

Так и прозвал ее – Жалейка.

Чудная девка оказалась, не видел он таких. Штукатур, в общежитии жила, в комнате шесть вертихвосток, и каждая: «Варька, погладь! Варька, отнеси каблук набить!» – кому не лень, все на ней воду возили. Половину заработка отцу с матерью в деревню отсылала да еще сестричку, что в техникуме училась, кормила, самой только на хлеб да на суп с вермишелью и оставалось. А девка была хоть и не видная собой, а плотная, девки – они воздухом сыты бывают.

Присмотрелся к ней Сомов и решил, что получится из Жалейки верная и надежная жена. Сыграли свадьбу, парк выделил молодоженам комнату, начали жить, а добра не наживали. Безответная была Жалейка, робкая, а характер гранитный. «Ты уж меня прости, Вася, но как жила, так и жить буду – по совести». И старикам продолжала посылать, и сестричку кормила, и, Васю своего не спрашивая, его родителям в деревню двадцатку в месяц. Сомов хмурился, выражал недовольство, голос повышал, чтоб понимала, кто в семье хозяин, но верха не взял и покорился. Кореши, с которыми на троих перестал разливать, посмеивались, называли подкаблучником, но Сомов не обижался, зная, что вовсе он не подкаблучник, а просто в глазах у Жалейки есть такая правда, против которой не попрешь. Ни напиться, ни выругаться, ни человека обидеть не позволяли, с таким укором смотрели, что хоть на колени становись – клянись, оправдывайся.

Вот и получилось, что не он жену воспитал, а она его. Любила своего Васю, ласкала, без чистой рубахи на улицу не выпускала и день за днем, год за годом переделывала по-своему. Научила стариков почтительно любить, семью ценить превыше всего, человека в себе беречь – не только тело, но совесть в чистоте держать.

Заболеет соседка, Жалейка ночь у ее постели сидит, погорельцы по домам ходят – платье свое отдаст, о стиральной машине сколько мечтала, дождалась премии – и старикам на сено для Зорьки послала. Эх, Жалейка, Жалейка…

За пять лет двух мальчиков-погодков ему родила, девочку, и все бегают у нее чисто одетые, умытые, любо-дорого смотреть, когда за стол садятся, галчата голодные. Гордое слово – семья, сколько в нем скрыто для человека радости. Смысл жизни – семья!

Екнуло сердце: вспомнил про бычка, который, может, еще лежит в кармане кожаной куртки. Не докурив, Сомов никогда не выбрасывал бычка, а бережно гасил и совал в карман. А вдруг и сейчас там лежит, забытый? В балке уже похолодало, но ради такого водой ледяной дал бы себя облить. Вылез, нащупал куртку, юркнул обратно в мешок, рванул «молнию» на кармане… Вот он, родной, желанный! Давно уже такой радости Сомов не испытывал, как от этого бычка. Прислушался – спят. Не спали бы – дал бы каждому по затяжке, а раз спите – во сне покурите. Крутанул зажигалку, жадно затянулся, раз, второй, третий – даже в голове зазвенело от облегчения.

И постыдился: нехорошо, не по совести. Проснулся бы кто, увидел, что он курит, бог знает, что бы подумал. И так не любят его, жмотом в глаза и за глаза обзывают, скопидомом. А ты зайди ко мне, посмотри, сколько в доме накоплено?!

Сомов вздохнул. Дорого она обходится, Жалейкина правда, чистая совесть.

Семь лет назад, в гололед, такая приключилась история. Возвращался Сомов ночью в парк, и в его троллейбус врезалась «Волга». Признали, что водитель троллейбуса ничего не нарушил, а с двоих, которых из-под обломков «Волги» вытащили, вину смерть списала. Вот и вышло, что оказался как бы виноватым в этой беде один человек – Василий Сомов. Не перед судом, к которому он и не привлекался, – перед своей обнаженной совестью. Понял это, когда трех сироток решили определить в детский дом.

Не позволила Жалейка!

Взяли детей к себе. Яблоки зимой покупали, на море летом возили – чтоб жили, как раньше. Полюбили, как родных, заменили отца и мать, не во всем, конечно, потому что родителей вообще нельзя заменить. Но здоровье детям сохранили и детство прожить дали, старшего до института довели. Поневоле жмотом станешь, деньги, брат, у нас считанные…

Еще пять лет, подумал Сомов, и полегче будет. Заработок Костя в семью принесет, младших поднять поможет. Как Давид Мазур – не забывает, помнит, помогает.

По анкете – трое детей, по столу обеденному – шестеро… И никто из походников не знает, и пусть не знает, жалеть мы сами умеем, нас жалеть ни к чему. Живым бы вернуться!.. Зря вчера Валеру попрекал, не он от самолета отговорил – Жалейка отговорила!

Так он лежал и думал. Выспался, покурил, до звонка еще часов шесть – давно такой удачи не выпадало. Всех вспомнил: жену, своих стариков и ее стариков, Витю, Колю, Галку, Зойку, Костика и Леночку, никого не забыл. Стал думать, что кому купит, если живым останется. Жалейке мохеровый шарф на плечи, мальчишкам джинсы и нейлоновые куртки; девчонкам тоже куртки поярче и нейлоновые купальники – это на валюту, в Лас-Пальмасе. А дома – всем новую обувь, а девчонкам – высокие сапоги, Костику для института шерстяной костюм, старикам – отрезы… Сам – за баранку, а семью – в Евпаторию на месяц, пусть жизни радуются.

Вспомнил, что как-то Игнат его спросил:

– Вася, а ты когда-нибудь в жизни смеялся?

– Что я, клоун, что ли? – нехотя ответил, хотя вообще мог бы не отвечать на такой глупый вопрос.

Вспомнил же Сомов про этот вопрос Игната потому, что лежал и улыбался – так хорошо ему было думать про то, как обрадуются дома его подаркам и его возвращению.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru