Живая вода

Владимир Крупин
Живая вода

Кирпиков помнит, как он дошел до конца поляны, за ним докосила Варвара, наступавшая на пятки. Кирпиков наточил литовку и хотел начинать новый ряд, на свал. „Вот неналомный, – сдержала Варвара, – дай хоть отдохнуть-то. – Оглянулась и вдруг шепотом: – Отец!“

Он тоже оглянулся – дети догоняли их. Третьим рядом шел Николай, размашисто, по-мужицки укладывая траву; за ним Тоня, берущая нешироко, но чисто; дальше Борис, закусивший губу, нервничающий, чтоб не отстать; последним тюкался Михаил, прокосье вел неровно, маленькая литовка прыгала, все кочки были его. Всех сзади мелькало платьице младшенькой.

Варвара не стерпела, побежала помочь. Но никто не уступил ей свой ряд.

8

Почтальонка Вера брала по утрам свою сумку и, придерживая ее рукой, бегом разносила почту. Привычка к бегу осталась от тех времен, когда поселок был еще большой, а дети Веры были маленькие, и она торопилась к ним. Стали дети большими, разъехались, разъехались и у других. Подействовало и то, что леспромхоз перевели дальше на север. Поселок сгрудился около станции – и его можно было легко обойти пешком. И в дом не к кому торопиться, пусто, но – инерция – все равно Вера привычно бежала, торопливо махая свободной рукой, как бы увеличивая этим свою скорость. „Куда это я бегу?“ – думала она, проскочив поселок насквозь, и бежала обратно.

Вера первой узнала о торжестве у Кирпиковых и первой разнесла эту новость по домам. Зовут тех, говорила она, махая рукой, у кого Кирпиков пахал одворицы.

– Всем пахал дак, – говорили ей, – всех, что ли, зовет?

– Велели любому говорить: приползи, да приди.

Деляров долго чистил полуботинки. С утра он не бегал ни рысцой, ни трусцой, потому что из вчерашнего веселого вечера запомнил одно: Кирпиков научил собаку преследовать убегающего. Это надо проверить. Если собака есть, то реагирует ли на убегающего? Вообще Кирпикова за подобные шуточки надо привлечь куда надо.

Дуся тоже прихорашивала свою обувь и вообще всю себя, но цели ее были иные. Пора было доказать дочери, что ее мать умеет жить, и дать наконец дочери возможность произнести слово „папа“.

Зюкин обувь не чистил, считая это роскошью. „Если я хуже собаки, то зачем?“

Ботинки Афони сорок последнего размера почистила жена Оксана.

Из прочих приглашенных явились: почтальонка Вера, суетливо начавшая помогать Варваре и разбившая уже пару стаканов (привыкшая к звону стекла, Варвара удивилась бы, если б ничего не били); фельдшерица Тася, по фамилии мужа Вертипедаль (она тоже начала помогать); ее муж счетовод Павел Михайлович Вертипедаль; буфетчица Лариса, женщина необъятная, но энергичная; и продавщица Оксана. Не явились: жена Зюкина (она вообще сторонилась всяких обществ); лесничий Смышляев (его по причине удаленности не звали); лесник Павел Одегов; стрелочники Зотов Алфей Павлинович и его тихая жена Агура, происхождением староверы (не на кого оставить дорогу); глухой пенсионер Севостьян Ариныч и дочь его Физа и прочие.

В передней комнате хозяин занимал гостей.

– В подкидного! – объявил он.

Сели в дурачка. Трое на трое. Первая команда: Афоня, Деляров, Оксана; вторая: Кирпиков, Зюкин и Дуся. Начались обычные присловья:

– Карта не лошадь, к вечеру повезет.

– Дама, за уши драла.

– Король, за уши порол!

– Туз, по пузе буц!

– Леонтий Петрович, вы карты держите так, что в них выспаться можно, – предупредила Лариса. – Я не играю, но должно быть честно.

– Да кому это надо подглядывать? – возмутилась Дуся.

Она оттого, скорее, возмутилась, что противная Лариса как-то фасонисто, по-городскому ломает язык. Пе-ет-ро-вич! Ишь! Дусю осенило – а ведь приберут мужика. Она торопливо подвела свою команду и поздравила Делярова с победой.

– А вы, дурачки, – сказала она партнерам, – тасуйте колоду.

Партнеру Зюкину было привычно сидеть в дураках, а Кирпиков был настроен благодушно. Раздавал карты и шутил:

– С дураков меньше спросу. На умных воду возят. О, козыри крести – дураки на месте.

И точно: Дуся благополучно предала свою команду еще раз. Она подпихнула Делярову козырную крестовую даму – мрачную брюнетку, – и Деляров дал полный отбой.

– Вам, Леонтий Петрович, сплошная везетень, а уж мне не везет в картах, так хоть бы в любви повезло, – пожелала себе Дуся.

Тут уж Лариса увидела в ней соперницу. Но легкомысленно не поняла опасности. Что может дать Дуся? Работу на приусадебном участке? А к Ларисе приходи в буфет и сиди до закрытия и после. Какое может быть сравнение?

Между тем поспел стол. Но женщины вначале пошли навести красоту. На кухне Варвара показала отбитые горлышки с целехонькими колпачками.

Оксана попросила их себе. У нее есть процент списания на бой, и эти горлышки пригодятся. Но вообще, конечно, Кирпиков-то как бы не того. Женщины посмотрели на Тасю. Тася объяснила, что того или не того, это устанавливают в области. Даже в районе редко. Но вот она поедет за лекарствами и зайдет к психиатру.

С тем и вышли к столу. Пока разливали, успели поговорить, что погоду крутит, но дождя нет, а хорошо бы, в самый бы раз на посаженную картошечку-то.

Встал хозяин дома. Он готовился сказать красиво, но только и сказал:

– Прошу выпить и закусить.

Надо было ему хотя бы чистой воды в стакан налить, хоть что-то поднять. А то странно получалось: хозяин не пьет, а гости, значит, угощайтесь сами.

– За все хорошее! – сказала Дуся и чокнулась с Деляровым.

Деляров сегодня не сопротивлялся. Красные прожилки на щеках и носу, проступившие вчера, просили освежения. Он выпил, Дуся пригубила. Вася долго озирался и не пил. Но за окном чирикнул воробей, и Вася подумал, что можно ведь и воробья поймать. И выпил. Об Афоне и говорить нечего.

Стали закусывать. Кирпиков не выпил, ему есть не хотелось. Готовая речь вдруг подперла, и он встал.

– Наши дети должны знать, из какого корыта ели первоначальную пищу. – Кирпиков хотел сказать о краях отцов и о дедовских могилах, но сбился: упоминание пищи из корыта прозвучало не к месту.

Вечеринка пока не ладилась.

– Эх, – задорно сказала Дуся. – Девяносто песен знаю, а молитвы ни одной! – Ей хотелось петь, танцевать, веселиться.

Влюбленные как-то забывают, что во все века любовь мешала жить нормальным людям. Например, Варвара очень осудила Дусю. „Доложилась! – подумала она. – Еще не допили, еще не поели, а уж за пляску“.

Но любви и кашля не утаишь.

Павел Михайлович Вертипедаль, пришедший с гармоникой, сидя в зауголье стола, степенно наедался. Степенно заметил:

– Вот, Дуся, запомни: сколько здесь за столом посидишь, столько и в раю.

– Голодному цыгане снятся! – крикнул Зюкин.

– К убытку, – сказала Дуся и с вызовом посмотрела на Ларису.

Хорошо мужикам соревноваться – кто кого перепьет, тот победил, а бедным женщинам? Пьешь – осудят, совсем не пьешь – осудят, поёшь – значит, выхваляешься, пляшешь – высовываешься. Как себя показать? Как свалить супостаточку-соперницу?

– Ну, громадяне. – Павел Михайлович поднял стакан. – Предлагаю за одну горечь.

Дуся заслонила стакан – не надо.

– Тебе для дури запаха хватает, – сказала Лариса как бы в шутку.

И Дуся приняла это как бы в шутку, но мысленно отметила выпад.

Вечеринка пошла нормально. Уже Зюкин пробовал пропеть: „Привезли да и рассыпали осиновы дрова, это все, – он обводил всех рукой, – это все интеллигенция со скотного двора“, уже Павел Михайлович Вертипедаль отлаживал звоночки гармоники, Дуся постукивала каблуком, Варвара скатывала к печке половики, а хозяин сидел на кухне.

Не один. Его донимал Афоня.

– Так и запишем, – говорил Афоня.

– Так и запиши, – терпеливо повторял Кирпиков.

– Значит, сработал концевик? Учти, добром не кончишь.

– Учту.

– Значит, ты утром встал и пошел жить, а нам до одиннадцати ждать?

– Никто не заставляет.

В передней зазвенели колокольчики.

Делярову и не снилось, что за него началась борьба. Он сел рядом с Зюкиным и начал втолковывать ему, что в погребе у Кирпикова – взаперти! – сидит невинная душа.

– Я тоже от жены в сарае спасаюсь, – отвечал Вася.

– Но это душа не человечья, а животного.

– А она меня тоже за скотину считает.

Первой ударила дробью Лариса и критикнула нынешние нравы:

 
Раньше были кавалеры —
Угощали карамелью.
А теперя молодежь:
Напинают – и пойдешь.
 

Дуся вплыла плавненько, начала хитренько, будто совсем не интересуясь любовью:

 
Председатель на трубе,
Бригадир на крыше.
Председатель говорит:
– Я тебя повыше.
 

Тут и Васина музыкальная натура не стерпела. Он сунулся в круг и стал мешаться под ногами:

 
Где ни пели, ни плясали,
Всюду девки не по нам.
Задушевный мой товарищ,
Лучше выпьем по сту грамм!
 

Пошли было Вера и Тася, но быстро сшиблись, и остались на кругу две соперницы.

– Отец! – говорила Варвара, придя на кухню. – И ты, Сергей, чего вы здесь, айда-ко-те в комнату, больно добро девки-то распелись.

Радостная, она под музыку вспомнила подходящую ей частушку: „Я плясать-то не умею, покажу походочку. Мой миленок пить забросил распрокляту водочку“, – но осеклась: неизвестно еще, чем с „миленком“ кончится.

Состязание в передней накалялось. Грузная Лариса как будто легчала на килограмм с каждой частушкой. Дуся, наоборот, худая, тяжелела, но не сдавалась.

Лариса пошла в открытую:

 
Я свою соперницу
Увезу на мельницу.
Мели, мели, мельница,
Вертись, моя соперница.
 

И лихо рассыпала дробь. Дуся попыталась поправить положение:

 
Я и пела и плясала,
А меня обидели:
Всех старух порасхватали,
А меня не видели.
 

Все-таки счастье улыбнулось Ларисе. Она, легко прогибая половицы, подпорхнула к Делярову и стала его вызывать. И хоть он и не вышел, но уважение показал, встал и потоптался.

 


Дуся подскочила к гармонисту, отбила такт и заявила:

 
За веселье, за гармошку,
Ой, спасибо, играчок.
Наигралась и напелась,
Так зачем мне мужичок?
 

И достойно вышла из круга. Лариса же, показывая, что может плясать бесконечно, вызывала по очереди всех кавалеров. Никто не поддался. Вышел, правда, Павел Михайлович. За гармошкой его заменил Афоня. Но плясал Павел Михайлович не азартно, работали только ноги, сам был как деревянный и напряженно смотрел вдаль, будто ждал спасения.

– Туфли ты мне, Оксана, подтакала плохие нарочно, чтобы я ногу сбила.

Вот на что свалила Дуся свое поражение, на туфли, купленные в магазине Оксаны. Дуся жалела, что в пляске не вспомнила частушку, которую так бы в лицо и вылепить этой бочкотаре:

 
Ты его мани-заманивай,
Я песни буду петь.
На твои колени сядет,
На меня будет глядеть.
 

Но время было упущено.

Глядя на пляску, Кирпиков испытывал двойное чувство: ишь напились, скачут, но скачут хорошо.

Пошли за стол по второму заходу. Афоня уселся рядом и продолжил свои разговоры.

– Ты был мужик от и до. От и до. С тобой можно было поговорить и посоветоваться.

– И говори.

Афоня посмотрел на Кирпикова как на ненормального.

– Как же говорить без выпивки?

– Не с кем стало выпить, вот что. Всего-то?

Кирпиков хотел наговорить Афоне упреков, но сдержался, отсел от него и, возвращая естественный ход вечера, запел „Хас-Булат удалой“, а там пошли „Что стоишь, качаясь, тонкая рябина?“, и, конечно, „Что ты жадно глядишь на дорогу?“, и, конечно, „На Муромской дороге“, и, конечно, все ямщицкие, и, конечно, „Враги сожгли родную хату“. Тася так звенела, хватала такие верха, так солидно гудел Павел Михайлович, что никто не заметил, что в общем хоре не хватает двух голосов.

На крыльце шел разговор как раз в эти два голоса.

– После обеда полежи, после ужина походи, – говорил мужской голос.

Женский отвечал:

– Конечно, вы мужчина кубатуристый, в вас много войдет, это надо понимать и ухаживать, а то корова расплясалась и вас дергает. Надо же понимать, человек – сердечник.

Дусе, это была она, хотелось окончательно уничтожить Ларису перед Деляровым. С ним она стояла.

– Знаете, как ее зовут? Заврыгаловка. Это же ужасно. До такого сраму дойти. А чуть чего – на пару с Оксаночкой через все решета протрясут, обсплетничают, все кости обмоют. А я никого не держу, ни за кем не бегаю, но вас, вас жалко, как они хитро вас обурали. А вы еще такой доверчивый. И хозяин, этот пьюха! Вчера бутылки бил, я говорю: Тася, проверь, может, его опасно здесь держать.

Деляров вдруг повернулся к Дусе:

– Это правда, у него есть большая собака?

– Не знаю, – разочарованно ответила Дуся. Она думала, что Деляров решился ее обнять. – Хотите выпить? – интимно спросила она. – Я принесу. Пусть они там сидят. Много им чести с вами сидеть.

Пока она бегала, Деляров боязливо косился в сторону двора. Там была конюшня, и когда мерин переступал на полу, Деляров думал, что это такая порода собак – с копытами.

– Вот она, из Москвы приперлась! – объявила Дуся о своем возвращении. – Сперва я сама проверю, не отравлено ли. Оп! – она отпила. – А теперь отсюда же… тяни! – Она резко перешла на „ты“.

Порция была великовата, но в Делярове сработал инстинкт исполнителя. Он выхлебал содержимое.

– Закуси!

Он счавкал то, что дала Дуся, и даже не понял что. Дуся тихо смеялась:

– Мы как нынешние: хлоп – и на брудершарф.

– Что он сделал первым делом? – громко спросил Деляров. – Я спрашиваю, что он сделал первым делом по случаю войны? Он запер в туалете машинистку, чтобы не утекла тайна.

– Простудишься, – ласково говорила Дуся, набрасывая петли шарфа на шею Делярова. – Я как выскочу с голым горлом, так неделю отгрохаю.

Она слегка затянула шарф. Деляров качнулся к ней. И как получилось, непонятно, только они обнялись. „Леонтий!“ – сказала она, и он, трусливо трезвея, поцеловал ее. Потекло молчание. Из дома донеслось: „Не осуждай несправедливо, скажи всю правду ты отцу…“

– Если мы сказали „а“, то должны сказать „бэ“, дойти до „вэ“, – сказал Деляров, – и вообще проделать всю азбуку.

– Леонтий, – как решенное сказала Дуся, – Кирпикову больше подносить не будем, вспахать ты и сам вспашешь. Ты же с мерином справишься. Вчера в магазин приезжал.

– Конечно, справлюсь.

Из дому через порог выпал Вася Зюкин. Деляров вспомнил свои опасения, поднял Васю и втолковал ему, что у Кирпикова есть собака. Вон там. Стучит лапами.

– Какая собака? – спросила Дуся. – Ты что, Леонтий?

– А стучит?

– Это в конюшне, мерин.

– Все, ребята, – сказал Вася Зюкин. – Мне конец. Эх, если бы хоть бы птичку. – И он стал подсвистывать голубей. Или воробьев. Кого получится.


Пьяные кажутся себе остроумными, способными на житейские и любовные подвиги, но на трезвый взгляд они смешны и придурковаты. А может, они и пьют оттого, что не сильные, не остроумные? Может, это и надо, чтоб человек подумал о себе лучше, чем есть? Как знать. Задолго до смутных времен сказано: „Бог нашей драмой коротает вечность. Сам сочиняет, ставит и глядит“. Но у него-то вечность, а у нас?

Напевшиеся женщины пошли обсуждать, как жить Варваре дальше; за столом остались мужчины. Павел Михайлович отключил звоночки и подыгрывал только голосами. Он пел сам для себя грустную песню своей молодости:

 
Еще косою острою трава в лугах не скошена,
Еще не вся черемуха тебе в окошко брошена…
 

– Я тебя понимаю, так как уважаю, – говорил Афоня и все придвигался к Кирпикову. Тот соответственно отодвигался. Вскоре диван кончился, и пришлось говорить стоя. – Я тебя понимаю, ты встал на подзарядку. Но ты объясни почему?

Вернулся Деляров, спросил, есть ли чего с морозца. Уже все кончилось. В прежней своей жизни Кирпиков со стыда бы сгорел, что гостей не упоил вусмерть, а тут, наоборот, подумал: хватит. Хуже худшего опротивели ему пьяные Афоня, Вася да и Деляров.

– Где женщины? – спросил Кирпиков. – Куда разбрелись? Плясать и петь перестали.

– С чего петь? – нагло спросил Деляров.

– Ты с ним не говори, – заявил Афоня, – у него не все дома.

– Точно, не все, – сиротливо сознался Кирпиков. – Детей нет, внуков нет. Так мне и надо.

Женщины на кухне дотолковались до того, что Варваре теперь будет не жизнь, а каторга, а когда она в простоте душевной показала паспорт с надписью „Свободна“, было решено – вот кукиш ему. Не пьет, не курит – это его дело. Такой дуры не найдет, чтоб все его дикости терпеть. И как только ему, седому бесу, дикотолому не стыдно! Не мог раньше вывихнуться, нет, он вначале чужую жизнь переехал, все соки выпил, да и вообще все мужики такие. И собрать бы их всех в одно место и бомбу бы бросить. Эх-хо-хо, жена да муж – змея да уж.

– Редко-редко бывают исключения, – вставила Дуся. Она вернулась с улицы посвежевшая от вечерней прохлады.

– Ой, а что это мы мужчин забыли? – сказала Лариса.

Пошли в комнату. Навстречу женщинам, пытаясь их облапить, пошел Афоня. Все увернулись, только Дуся не успела, застряла, но тут же стала выкручиваться. Афоня положил освободившиеся руки на гармонь. Стало тихо.

– Сейчас Сашка сказал, – объявил Афоня, – что у него не все дома.

– Эх, – сказал Кирпиков, – как смешно, не все дома. А у вас? Вспаханы у вас огороды? Посажено? Что еще? Копать? Выкопаю.

Гости начали расходиться. Павел Михайлович ушел с музыкой и увел Веру и Тасю, Афоню увела Оксана. Хоть Оксана публично и осуждала Кирпикова, но втайне мечтала, чтоб и ее муженек взял пример с Кирпикова. Горлышки бутылок с целыми колпачками Оксана не забыла.

Сложнее всех получилось с Деляровым. Он перепугался так, что Дуся предложила ему переночевать у нее. „Домой“, – шептал он. Дуся и Лариса подлезли под его руки с двух боков и повели. Далеко у переезда затихала гармоника Павла Михайловича. Деляров сползал с плеча Ларисы и валился на более низкую Дусю. Пришли. Ни одна из женщин не решилась бросить его. Обе самоотверженно дежурили всю ночь. Поправляли подушку, совали питье, капли, растирали ноги, делали массаж, клали на лоб мокрую марлю, мерили температуру – словом, замотали Делярова к утру окончательно, замотались сами и только на рассвете уснули.

А с Васей случилось вот что. Жена его при настольной лампе читала книгу „Служебное собаководство“. Вся свора дружно дрыхла. В дверь стали робко царапаться и скулить. Жена подумала, что вернулась с улицы последняя собака, и открыла. Вася Зюкин побежал на четвереньках к окну и завыл на луну.

– Фу, – строго сказала жена и стегнула его ремешком. Она прочла в книжке, что излишняя нежность вредит нашим четвероногим друзьям.

А хозяева? Кирпиков сорвал накопившуюся за вечер злость на Варваре. Ну, если чужие не понимают, должна хотя бы жена оценить, понять, каких усилий стоит прекращение одурманивания табаком и выпивкой.

И Варвара, только и ждавшая ухода товарок, чтоб рассказать своему Сане, чего они тут плели, плели, конечно, от зависти, а она не поддалась, тоже обиделась на мужа. И было с чего. Пошла на ночь лоб перекрестить, а на что? Иконы нет. Высунулась в окно – хоть бы одна звездочка.

– Ну смотри, Саня, все отольется. Ну смотри. Я думала, не пьет мужик, домолилась, допросилась, пусть Бог от меня отдохнет, – нет, видно, тебе, лешему, ничего не дорого. Да будь ты лучше пьяней грязи да живи по-людски.

– Пил – не считала человеком, перестал пить – опять не человек? Как же! Сашка-конюх да вдруг всегда Александр Иваныч.

– Пей, да в меру.

Но что такое мера? Где она? Давно сказано: душа – мера, а душа у нас без берегов.

Ночевал Кирпиков на сеновале. Внизу отдыхал от страды Голубчик, сверху шуршал по крыше мелкий рассеянный дождь. Нет ничего лучше этих ночей. Сколько их было, много, кажется, а ни одна из них не продлилась.

9

Этот легкий, успокаивающий нервы дождь был первым и последним в этом году. Лето выпало нестерпимо жарким.

В зареке горели торфяники. По утрам небо затаскивало серым дымом. Солнце вставало рано, но поднималось медленно. Сквозь дым оно выказывалось красным. Светло-серые шиферные и выбеленные временем деревянные крыши нехорошо розовели, воздух стоял палевый. Курицы прятались, собаки бесились, старухи предрекали войну.

Но поезда шли точно по расписанию, мчались так же резво, колесные пары промелькивали так быстро, что заслоняли просвет под вагонами. Много пыли поднималось и неслось вслед.

В лесу было тихо. Шиповник, рябины, елочки и все, что стоит с приходу, было в пыли как в цементе. Пересохшая трава ломалась и сама превращалась в пыль.

– Дождался Африки? – поддевала мужа Варвара.

Лесник Пашка Одегов, приезжающий за едой, передавал, что огонь понизу идет к питомникам, что остановить его – задача неимоверная, что льют жидкую глину, копают канавы, но все без толку.

Лесничий Смышляев с ног сбился, не разувался по неделям – шутка ли, такая жара, были случаи, что хватало искры из-под колеса. Отгребали все, что может гореть, от полотна, чистили лесосеки. Курили в рукав. Смышляев исхудал, выскался, по выражению Варвары.

А вот Кирпиков от жары раздался. Он тяжело переносил ее, ничего не мог поделать, толстел. Это Кирпиков-то, худыр – восемь дыр, раздобрел. Но и вернуться к курению не тянуло. Столько ночей, особенно ближе к утру, он надсадно откашлял. „Опять дрова рубит“, – жалостливо думала Варвара. Передвигаться Кирпиков стал медленнее. Лицо разгладилось, видно, лишняя кожа ушла на живот. „И с чего тебя так разносит, батюшко? – спрашивала Варвара. – И ешь вроде немного“. – „С голоду пухну“, – отвечал муж.


Из других новостей были такие: всех собак жена Зюкина выгнала. Они разбежались по дворам, лаяли без разбору, от жары бесились. Может, не только от жары, но и оттого, что кончилась беспечальная жизнь. Ночами они перелаивались и корили друг друга – и чего было ссориться у общего корыта? Всем бы хватило. Все жадность наша, все раньше других надо, вот и получай. Нет, не умеем мы ценить хорошее, лаяли собаки и сговаривались пойти к Зюкиным с повинной. Но выгнали их вовсе не из-за грызни у корыта. Это объяснилось тем, что Вася один заменил всех. Он сам занимался по учебнику, вдобавок ему не надо было отдельно готовить, ел то же, что и хозяйка.

 

Любовный треугольник Дуся – Деляров – Лариса не распался. Деляров ходил по графику обедать то к одной, то к другой. Иногда женщины сговаривались и делали общий обед. Деляров позволял себе капризы. Он бросил бегать и рысцой и трусцой и выцыганивал поочередно у влюбленных по четвертинке.

Любая новость приедается, и к этой привыкли. Оксана даже с радостью: ее подозрения, что муж похаживает к Ларисе, исчезли, и она крякнула и денежкой брякнула – заказала привезти цветной телевизор. Рассчитала точно – Афоня пристрастился смотреть футбол и выписал со второго полугодия несколько спортивных изданий. К нему приходил Павел Михайлович Вертипедаль. За месяц они стали знатоками не хуже Озерова и мечтали почитать мемуары Пеле и Круиффа.

Тася тоже ездила в район за продуктами, заходила к психиатру, но он был на совещании, а ждать было долго. Да и зачем? Кирпиков на людей не бросался, в справке, что ударит и не отвечает, нужды не имел, и Тася, переночевав у деверя, вернулась в поселок.

Главное страдание Кирпикова было даже не в жаре. Не привезли Машу, а ведь это было ее последнее лето перед школой. И хотя и других детей почти не было в поселке, Кирпикову казалось, что невестка специально не пускает Машу к нему. В пивную Кирпиков не ходил, дни казались долгими. Он слонялся по дому, брался за тетрадку, в которой в апреле записал о своем втором рождении. Ему по-прежнему хотелось оставить свое жизнеописание. Начав уважать себя, он и жизнь свою представлял более значительной, чем раньше. Еще бы – он помнил лапти и ходил в них, а вот уж человек ступил на Луну, вот уж и сердце чужое стали вставлять, вот на заморозку людей кладут. Конечно, все эти свершения были достигнуты без него, и на Луне бы побывали, не будь Кирпикова вообще, но взять поближе – он помнил конную вывозку леса по лежневкам и застал лучковую пилу, а уже досыта нагляделся и на могучие трелевочные трактора, и на ленточные пилы. А война? Нет, Кирпикову было что рассказать. Но рассказать было некому. А раз некому, могло пропасть. Записать не получалось. „Грамотешку бы мне“, – повторял он и наконец нашел занятие: сел учиться.

Книг в доме было немного, остались от ребят в основном учебники. „Собачьи“ книги – „Каштанка“ и „Муму“ – Кирпикову не понравились: он не верил, что Герасиму обязательно надо было топить Муму. Ведь он же все равно уходил в деревню. Взял бы с собой, а там-то кто бы ее тронул? Также и в „Каштанке“ хотелось поворота сюжета: уж очень фашистская забава была у сына столяра – привязывать мясо на нитку, давать глотать, а потом тянуть обратно. И к этому уходить от хорошего человека? Или уж судьба такая: не угодив хозяину – быть утопленным, а угодив – бежать от него?

Но в руки попалась „Занимательная математика“. И на ней Кирпиков застрял. И застрял именно на картинке: в разинутый рот великана входит состав, везущий продукты, съедаемые одним человеком в течение жизни. Цифры приводились ошеломляющие. Приходилось верить, хотя вряд ли Кирпиков съел столько тонн сладостей и фруктов, сколько называлось в книге. По картошке, может, и перевыполнил, но это же было в среднем на среднего человека.

Кирпиков не хотел бы, чтоб труд его и результаты труда, которые, в общем, сводились к питанию и одежде, были только в этом питании и одежде. Физический труд означал большее – он был радостью; когда он не давал радости, превращался в тягостную необходимость. Любой труд Кирпиков делал добросовестно, иначе не мог. При его сноровке и смекалке Кирпиков мог бы рассчитывать в жизни на что-то большее, но нужно было учиться, а было не до учебы. Он крепко следовал рассуждению, что если все будут ученые, то кто же будет ученых кормить? Кирпиков знал, что жил честно, а значит, хорошо, но если бы спросили, желает ли он такой жизни детям, он ответил бы: нет. Потому и выучил. И сверстники его учили детей, а те, подумал он с усмешкой, воротили морды от родителей. Но это другой вопрос. Ведь все-таки учили. Страдали, что некому будет на земле работать, но время двигалось, урожаи убирались, и длинные составы с продовольствием шли в громадный рот среднестатистического человека. Помогли выученные сыновья – взамен себя послали на землю машины. Изнашивались они быстрее человека, но человек успевал сделать следующую машину. Уважение к машине заменило радость ручного труда, ничтожного в сравнении с машинным. Чего теперь жалеть серп, и косу, и лошадку с сохой, и топор дровосека. И уже пахарей и дровосеков в прежнем тысячелетнем виде можно будет скоро увидеть только в кино, и легко представить, как на них посмотрит Маша. Как на туземцев. А еще сто лет пройдет – кто объяснит? Какой труд приходил на землю во все века, что было на ней, матушке, до железных машин? Не зря же сейчас любую старину тащат в музей. Вот куда надо завещать сохи и прялки, зачем они детям, куда они с ними в своих квартирах? Но главное в большем – соху-то и прялку сохранить легче всего, но ведь при них человек был, о чем-то думал, при них не день, не два – жизнь проходила.


Икона так и лежала на полатях. Варвара обтерла ее и завернула в целлофан. К старухам она с тех пор ходила один раз. Начиналась жара, и они пугали разговорами о преставлении света.

Это преставление казалось Варваре сплошной чернотой. Она вспоминала свой давнишний сон, который был за ночь до выкидыша. Она тогда надорвалась на сплаве (лето было тоже сухое, вода быстро скатывалась, горизонты ее понижались, и всех мобилизовали „чистить пески“), ей бы только для виду налегать на багор, да она и поберегалась, но под артельную „Дубинушку“ забылась – и ночью схватило. Она терпела, думала, пройдет, к утру отпустило, и вот она увидела сон. Будто бы она вынесла ребенка в розовой рубашке (значит, была бы девочка) и подходят будто бы три женщины, все в черной одежде. Вот и весь сон. Теперь он повторился.

Варвара проснулась и отнесла воспоминание на жару. Вышла на крыльцо – горизонт по-прежнему был блеклым, в полном безветрии воздух толокся на одном месте. Деревья, трава, забор казались засыпанными пеплом. Апокалипсическое солнце дожигало сквозь синюю полумглу сухую землю. „Преставление света“, – вздохнула Варвара. Понесла пить мерину.

Бедному мерину тоже было тяжко. Исхудавший в посевную, он так и не сгладился. Прошлогоднее сено ломалось, было не едкое, сушило горло, а нынешняя трава сохла на корню. Он подолгу стоял у кормушки и ел овес. Но зубы были старые, и овес был не в радость. Мог бы хозяин его измельчить, но он совсем перестал заниматься хозяйством.

– Дома ли, нет ли мужик? – спросили из-за забора.

Варвара увидела – лесничий Смышляев. Они поговорили. Варвара поплакалась, что мужик совсем отбился от хозяйства, все молчит и как бы неладно не было, ведь бес горой качает. Второй день не видно.

Найти Кирпикова помог мерин. За разговором Варвара не закрыла мерина, и тот вышел. Но на улице было еще жарче, чем в конюшне, и мерин потянулся к Дусиному погребу. Он сунулся в него мордой и услышал родной голос:

– Куд-да, мать-конташка?

Мерина заперли обратно, Варвару Кирпиков попросил удалиться, а с лесничим начал разговор.

– Послушай меня. Ты их всех поумнее, – сказал Кирпиков. – Я тут сижу не только из-за прохлады, я думаю. Вот правильно – посохло. Значит, есть наше бессилие, назвали по радио безумие солнца, и где мы с нашей наукой? Трактор сделала наука, а ведь лошадью труднее управлять, чем трактором. Лошадь надо понять, а трактор только смазывать и подвинчивать. Я конюх. Вот и читаю – заносят в Красную книгу зверей, а меня кто занесет? Ведь я вымираю. У всех на глазах.

– Эх, Александр Иваныч, и мой возраст подпер. И вроде занимался делом долговечным, а все не больше чем лет на сто. То, что сажал в парнях, после техникума, это уже поспевает. И вырубят. Сейчас посажу – снова сеча. Эти питомники у меня были с отросточков, как будто с детского сада. Сейчас горит школа, а там были бы университеты. В профессорах под топор.

– Я тебе завидую: тебе есть из-за чего переживать, – искренне сказал Кирпиков, – ты много сделал, а я? Да без меня бы обошлись. Пахать-то? Тьфу! Ради детей жить, так они ой как свободно без меня обходятся. Так мне и надо, – признался вдруг Кирпиков. – Они ведь послевоенные. А я вернулся – грудь в крестах, Россию спасал! Ну, спасал. Не я один, а сколько убитых? Наших-то во сколько раз больше погибло. Спасли. И вот били себя в грудь, вот гордились, а бабы все волокли да волокли. И детей я прокараулил, а ко внукам сунулся, да они как чужие. Во-от.

– Ты уж очень-то тоже чересчур.

– А уж чересчур не чересчур – толку не дам. Мебель эта в голову вступила – ведь она переживет березу. Значит, надо все перевести в вещи. Лен сгнил бы на корню, а, смотри, рубаху, если не побрезгуют, могут и сын, и внук носить. Надо и мне во что-то перейти.

– В любом случае станем частью природы.

– Я весь запутался, – признался Кирпиков, – и, кажется, то ли рехнусь, то ли пойму. Как башкой о забор. И не прошибешь, и щели нет. Вот меня бы и Машка Колькина научила. Я не смеюсь. Она рассуждает – о! В ее годы я с четверть ее не знал. А что ж дальше? Она с такой скоростью дальше. И до чего дойдет?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru