bannerbannerbanner
Смена парадигм в лингвистической семантике. От изоляционизма к социокультурным моделям

Владимир Глебкин
Смена парадигм в лингвистической семантике. От изоляционизма к социокультурным моделям

Следующим этапом развития генеративной теории, предлагающим существенно иные инструменты описания, но не несущим принципиально новых методологических идей, стала теория принципов и параметров[26]. Оказавшись весьма продуктивной для решения конкретных синтаксических проблем, она, тем не менее, обладала громоздкой структурой и была лишена легкости и изящества, характерных, например, для теории тяготения или теория относительности. Методологические пристрастия Хомского позволяют предположить, что именно этот фактор стал решающим стимулом для появления Минималистской программы.

В рамках данной программы язык состоит из лексикона и «вычислительной» системы СHL «собирающей» из элементов лексикона пары (π, λ), которые относятся соответственно к фонологическому и логическому компонентам и интерпретируются в рамках сенсорного (articulatory-perceptual) и концептуального (conceptual-intentional) интерфейсов. При этом структура интерфейсов связана с особенностями структуры человека как биологического вида. Так, если бы люди могли общаться посредством телепатии, они не нуждались бы в фонологическом компоненте, по крайней мере, для целей коммуникации.

Система СHL осуществляет преобразования, последовательно используя две базовые операции: Merge (объединение двух независимых объектов Х и Y в единое целое) и Attract/Move (объединение объекта Х и объекта Y, являющегося частью Х). Первая из них характерна и для других сопоставимых с языком систем, вторая составляет особенность человеческого языка. Осуществляемые С преобразования удовлетHL воряют принципам экономичности (таким, как отсутствие лишних шагов в преобразованиях, например) и ведут к единственному решению при заданных граничных условиях (Chomsky 1995, p. 219–221, 378).

1.2. Эмпирические и методологические основания теории генеративной грамматики

Обратимся теперь к системе обоснований Хомским сформулированных выше утверждений, к экспликации их доказательной базы. В ней есть две составляющие: мировоззренческие основания базовых методологических постулатов и обоснование конкретных лингвистических моделей, описаний, наблюдений. Мы остановимся на первой составляющей, наиболее важной для нас в контексте данной работы. В целом аргументация Хомского распадается на два блока: первый касается специфики порождения и понимания человеком и, прежде всего, ребенком раннего возраста разнообразных языковых выражений и конструкций, второй обращается к рационалистической традиции XVIIXVIII веков, выступающей для американского лингвиста как главный методологический авторитет.

Аргументация первого блока Хомского выглядит следующим образом: отталкиваясь от принципа «остранения», предложенного Шкловским, он предлагает своему потенциальному собеседнику удивиться той легкости, с которой человек усваивает громадное число фонологических и синтаксических моделей, являющихся частью нашей языковой компетентности. Создание новых выражений кажется повсеместной практикой нормального человеческого поведения. Точное повторение высказывания представляет собой скорее исключение, чем правило, и проявляется лишь в ряде ритуальных формул (приветствие, прощание и т. д.)[27]. Особенно поражает способность к языку ребенка: количество предложений, которые он уже в раннем детстве оказывается в состоянии понимать, больше, чем число секунд, которые он прожил[28]. По Хомскому, полноценное осознание приведенных выше наблюдений делает абсурдной гипотезу эмпирического овладения языком по аналогии и ведет к однозначному выводу о наличии априорных структур, отвечающих за языковую компетенцию. При этом следует отметить, что он почти не ссылается на какие-либо психолингвистические эксперименты[29], и некоторые интуитивно очевидные для него факты кажутся, по крайней мере, неочевидными для других[30]. Место экспериментов занимают активно используемые сравнения, которые Хомский обрушивает на читателя (некоторые из них уже приводились выше): способность ребенка говорить аналогична его способности дышать или иметь две руки, различие языковых способностей у людей можно сопоставить с различием форм и характеристик сердца, способность ребенка к языку аналогична способности птиц к строительству гнезд или к производству характерных звуков и т. д.[31]. Не доказывая ничего по сути, они выступают как важное средство убеждения читателя.

Перейдем ко второму блоку. В обращении Хомского к рационалистической традиции XVII–XVIII веков можно выделить три составляющие. Первая (и наиболее важная для нас) связана с проходящими сквозь все его работы и во многом определяющими их структуру и эволюцию взглядами о том, что представляет собой подлинно научная теория. Так, он отказывается считать подлинными науками описательные дисциплины, к которым относит, например, социологию или естественную историю. Эти дисциплины, по его мнению, включают в себя массу интересных наблюдений, определенное число генерализаций, но не предлагают универсальных объяснительных принципов. Американский лингвист демонстрирует различие между подлинными и неподлинными науками, предлагая два различных понимания слова «интересное» (interesting). Факты и наблюдения социологии и естественной истории интересны сами по себе, как интересна новелла, например; факты физики, часто не содержа в себе ничего любопытного для стороннего наблюдателя, интересны как возможность подтвердить или опровергнуть фундаментальные теоретические предсказания (Chomsky 1998 (1977), p. 56–59, ср. р. 78–79, 179). Физика Ньютона, сводящая громадное разнообразие не имеющих, на первый взгляд, между собой ничего общего явлений (таких, как падение яблока на землю и движение планет вокруг Солнца) к одной охватывающей их закономерности (закону всемирного тяготения) воспринимается Хомским как идеальный прототип подлинно научной теории. Способность к языку, по Хомскому, является столь же универсальным свойством человека, как способность притягиваться к другим телам – свойством природных объектов, и поэтому лингвистика, если она претендует на статус подлинной науки, должна опираться на простые и универсальные закономерности, аналогичные открытым Ньютоном [32].

 

Еще одним фундаментальным методологическим утверждением Хомского, которое, однако, не лежит в основании его взглядов на язык, а, скорее, представляет собой универсальное обобщение этих взглядов, является представление об ограниченности теоретических моделей, которые может создавать человек, и о предопределенности возможного спектра моделей его антропологическими особенностями. Американский лингвист опирается здесь на представление Декарта о врожденных человеку идеях и на предложенное Пирсом понятие абдукции (Chomsky 2006, p. 79–80). В целом за позицией Хомского стоит вырастающее из его понимания языка представление о конструируемых человеком моделях реальности как результате неограниченного использования ограниченного набора ресурсов[33].

С данной установкой связано и предложенное Хомским противопоставление проблем (problems) и мистерий (mysteries). Под проблемами он понимает возникающие в процессе познания вопросы, которые допускают корректные и верифицируемые ответы, подтверждающиеся всем ходом развития науки (например, по каким законам тела притягиваются друг к другу); под мистериями – вопросы, ответы на которые все еще так же темны, как и много лет назад, несмотря на кипы бумаги, переведенные для их разрешения (например, проблема существования и внутренней организации иных, отличных от человеческого, типов сознания). Мистерии характеризуют ограничения человеческого познания, и в этом смысле мистерии для людей отличаются от мистерий для крыс или для условных марсиан, например[34].

Вторая и третья составляющие в обращении Хомского к рационалистической традиции XVII–XVIII веков связаны соответственно с утверждениями о врожденном характере языка и уникальности присущей людям языковой способности[35] и с непосредственным грамматическим и логическим анализом, с попытками выявления глубинных грамматических структур, предпринятыми в различных трактатах XVII–XVIII веков[36].

Если же говорить об обосновании Хомским конкретных лингвистических наблюдений, то ключевой здесь оказывается процедура интроспекции, которую мы обсудим чуть ниже.

1.3. Критика методологических установок Хомского и его ответы оппонентам

Постоянно ведущаяся полемика с разнообразными оппонентами составляет важную черту научного портрета Хомского. В разные периоды его активными критиками были Дж. Сёрль, У. Куайн, Х. Патнэм, Дж. Лакофф и М. Джонсон [37]. Важными интеллектуальными событиями 70-х стали диспуты Хомского, в частности, с Ж. Пиаже и М. Фуко [38].

Опуская критику Хомского в советский период, имеющую мало отношения к науке, среди отечественных авторов, критически анализирующих подход Хомского, можно назвать Я. Тестельца, А. Кравченко, Е. Кубрякову [39]. При этом исходный аргумент американского лингвиста в этих спорах сводился к тому, что его неправильно интерпретировали, что его теории придали существенно иной, иногда прямо противоположный ей смысл[40]. Это утверждение можно считать справедливым лишь отчасти. Во-первых, как уже отмечалось, Хомский последовательно менял свою позицию, что приводило к проблемам в интерпретации. Во-вторых, неопределенность введенных базовых категорий всегда оставляла ему возможность для маневра, и теория генеративной грамматики чем-то напоминает Протея, при необходимости резко изменяющего свой облик.

Опуская частности и неизбежные в полемике эмоциональные высказывания, основные методологические замечания к программе Хомского можно сформулировать следующим образом:

1. Несмотря на огромный массив сделанных в рамках генеративной грамматики частных наблюдений и выявленных закономерностей, носящих более или менее универсальный характер, научная программа Хомского в целом напоминает скорее идеологическую или квази-религиозную систему, чем научную теорию. Необходимым условием научности теории является ее опровержимость, неопровержимая теория (все происходит согласно судьбе, например) не может считаться научной.

Здесь уместно вспомнить один фрагмент из работы К. Поппера «Предположения и опровержения», который достаточно точно характеризует положение дел. Иллюстрируя необходимость проведения демаркационной черты между наукой и псевдонаукой, Поппер пишет о своих юношеских сомнениях в научном статусе марксистской теории истории, психоанализа и индивидуальной психологии А. Адлера. С его точки зрения, научная слабость этих теорий состояла в легкости, с которой они интерпретировали в свою пользу любой новый факт, в их поистине неограниченной объяснительной силе. Так, общая теория относительности Эйнштейна делала кажущиеся невероятными предсказания (например, предсказала красное смещение), и Эйнштейн предлагал крайне рискованные для созданной им теории эксперименты, которые, в случае отрицательного результата, наносили бы по ней сокрушительный удар. В противоположность этому любые факты в рамках указанных выше теорий с легкостью интерпретировались в их пользу, придавая основаниям этих теорий характер религиозных догматов[41]. В изложении оппонентов позиция Хомского близка установкам Маркса, Фрейда и Адлера: он болезненно относится к контрпримерам и предпочитает не замечать их или скрываться от них за неопределенностью и неверифицируемостью базовых категорий.

Характерную иллюстрацию приводят Лакофф и Джонсон. Хомский различает понятия «допустимый» (acceptable) и «грамматически корректный» (grammatical). Первое из них характеризует допустимость предложения с точки зрения обычного носителя языка, второе свидетельствует о том, что оно построено по моделям генеративной грамматики. Это дает ему возможность трактовать приводимые его оппонентами примеры, нарушающие универсальность открытых закономерностей, как допустимые, но не корректные грамматически (например, связанные с поверхностными эффектами, но не затрагивающие структуру Универсальной грамматики как системы). Таким образом, теория оказывается неопровержимой, но при этом теряет свой научный статус[42].

Нельзя сказать, что Хомский не реагирует на подобные обвинения генеративной грамматики в неверифицируемости. Он постоянно подчеркивает, что все базовые постулаты его теории – лишь эмпирические гипотезы, и он готов поменять их, если на то появятся серьезные основания. С другой стороны, он утверждает, ссылаясь на подробно описанные историками науки сюжеты, что никакая теория не должна объяснять все. Ее эмпирическая сила определяется масштабом и широтой обобщений, но при этом всегда остаются факты, на первый взгляд, противоречащие ей или не объяснимые в ее рамках. Они не отменяют теорию, но могут относиться к реальностям иного рода, интерпретируемым иными системами, или даже к мистериям, показывающим ограничения человеческого познания в целом. Так, обретение словом значения связано с работой поверхностных интерфейсов, которая характеризуется весьма сложным взаимодействием с другими когнитивными системами, и на объяснение этого процесса Хомский не претендует[43].

 

Пытаясь описать позицию Хомского «без гнева и пристрастия», следует признать, что она имеет двойственный характер. С одной стороны, американский лингвист прекрасно осознает отличия науки от псевдонауки и важность принципа фальсифицируемости для научной теории[44]. Более того, нельзя не признать, что его взгляды претерпевают существенную эволюцию (Минималистскую программу отделяет от Стандартной теории огромная дистанция), поэтому обращенные к нему обвинения в косности и догматизме не совсем уместны. Однако эта эволюция происходит по особым, сложно соотносящимся с внешней реальностью законам, определяющим вектором для которых является стремление создать лингвистическую теорию, аналогичную по фундаментальности и простоте базовых принципов теории тяготения Ньютона. Всякие сомнения в том, что такая задача в принципе выполнима, что законы организации языка столь же просты и универсальны, сколь универсален закон всемирного тяготения, безжалостно отбрасываются им, и он защищается от такого рода нападок своих коллег приемами, аналогичными описанным Лакоффом и Джонсоном. Факторы, размывающие базовые установки Хомского (социокультурная природа языка, язык как средство коммуникации и т. д.), воспринимаются как не имеющие отношения к делу, и здесь Хомский использует в полной мере свой дар полемиста, сокрушающего оппонентов неожиданными и яркими примерами (пусть даже они после тщательного рассмотрения оказываются сомнительными или просто некорректными). Более подробное обсуждение метода Хомского ведет нас к следующему пункту полемики – вопросу о критериях истинности сделанных в рамках генеративной грамматики утверждений.

2. Оппоненты американского лингвиста указывают на то, что ключевым критерием истинности в его методологии является его собственная лингвистическая интуиция, которую он никак не объективирует и не проверяет внешними средствами, т. е. критерий интроспекции. В этом Хомский проявляет себя как убежденный последователь Декарта. Он прямо говорит о том, что лингвистика работает с идеальным носителем языка, свободным от таких ограничений, как несовершенство памяти, переключение внимания и интереса, возможные языковые ошибки, и оставляет в стороне массу других «фоновых характеристик», которые присущи ученому-лингвисту: собственные методологические пристрастия, привязанность к создаваемым им теориям, включенность в конкретный профессиональный и социкультурный контекст и т. д. (Chomsky 1965, p. 3–4). Необходимость (и принципиальная возможность) отделения универсальной интуиции от искажающего идеальную картину фона в работах Хомского не обсуждается[45].

Постулаты, на которые опирается Хомский, говоря о верификации и фальсификации теории, можно проиллюстрировать на следующем примере. Обосновывая верифицирумость утверждения о врожденном характере языковой способности у человека, Хомский приводит характерную цитату из Декарта: необходимым условием восприятия ребенком треугольной фигуры, нарисованной на бумаге, является наличие в его сознании идеи истинного треугольника, с которой он соотносит эту фигуру, когда смотрит на нее. По мнению Хомского, этот тезис можно проверить, фиксируя с помощью компьютера нейронные схемы, возбуждающиеся при считывании глазом информации с линий, образующих этот треугольник (Chomsky 2006, p. 73–74).

Нельзя сказать, что приведенное обоснование выглядит убедительно. Непонятно, с чем будет соотносить Хомский зафиксированные компьютером нейронные схемы, что будет выступать в качестве образца, как эксплицировать это знание идеального треугольника, которым обладает его носитель – ведь истинный треугольник не дан нам в опыте. Здесь у Хомского происходит ключевое для его методологии смешение идеального языкового субъекта (или идеального картезианца) и реального человека, который ничего не знает об идеальных схемах, которым он должен удовлетворять. Американский лингвист ничего не говорит о том, как «вычистить» пласт эмпирической реальности у обычного человека, как превратить его в идеального «носителя языка», чьей интроспекции можно доверять. Создается впечатление, что Хомский считает этот переход самоочевидным и в исследованиях отождествляет себя с таким идеальным субъектом.

При этом неверно было бы утверждать, что Хомский не обсуждает других критериев верификации разрабатываемой им модели. Однако отсылки к ним носят случайный и во многом вынужденный характер. Если лингвистика трактуется как область психологии, можно говорить о двух типах экспериментальной проверки предлагаемых в ее рамках теорий.

Во-первых, это психолингвистические эксперименты. Когнитивистами и когнитивными лингвистами собран богатый экспериментальный материал, описывающий формирование и эволюцию системы языковой компетенции и ее взаимодействие с другими системами человеческого организма. Американский лингвист, как уже отмечалось, крайне неохотно обращается к собранной в этой области экспериментальной базе, и его интерпретация отдельных экспериментов носит идеологический характер (выбираются только те данные, которые наглядно подтверждают, по Хомскому, базовые положения генеративной грамматики). Мне неизвестны описания экспериментальных исследований, осуществленных непосредственно под руководством Хомского.

Во-вторых, таким материалом являются лингвистические наблюдения над различными языками, дающие возможность проверить универсальность сделанных утверждений. Проблема здесь состоит в том, что правила генеративной грамматики не должны знать исключений, поэтому любые контрпримеры разрушают базовые теоретические конструкции, что ведет к необходимости избавляться от них (например, путем различения «допустимых» и «грамматически корректных» предложений). Статистика, свидетельствующая о большей или меньшей универсальности синтаксических моделей, не несет полезной информации для генеративной грамматики как идеального проекта, что фактически закрывает для нее возможность экспериментальной проверки, опирающейся на компаративные исследования[46].

Резюмируя, можно сказать, что базовым критерием истинности для Хомского является интроспекция, определяющая описанные выше и некоторые другие особенности его научной программы, вокруг которых ведется полемика.

3. Одной из таких особенностей является утверждение о врожденности присущей человеку языковой способности. Критики Хомского обращают внимание на принципиальную неверифицируемость этого тезиса: непонятно, как терминологически описывать подобную «врожденность», какие конкретно биологические механизмы за ней стоят.

Хомский отстаивает свой тезис тремя способами. Основной из них – хорошо известное утверждение о «бедности стимула», т. е. уже подробно описанный выше аргумент, отсылающий к невероятной интенсивности освоения ребенком языка на крайне ограниченном фактическом материале[47]. Замечу еще раз, что данное утверждение выглядит для Хомского самоочевидным. Многочисленные экспериментальные исследования процессов овладения ребенком языка в раннем детстве почти не используются им в качестве аргументации.

Второй способ – использование разнообразных метафор, подчеркивающих физиологический базис языковой способности, формирующих представление о языке как ментальном органе человека. Так, полемизируя с интеракционистами, для которых главным фактором при освоении языка является взаимодействие с внешней природной и социокультурной средой, Хомский находит в их позиции прямую аналогию абсурдному утверждению, что развитие эмбриона определяется его взаимодействием c внешним окружением (Chomsky 2000, p. 101).

Третий аргумент звучит весьма неожиданно и обращает нас к обсуждаемому в предыдущем пункте высказыванию Декарта. Хомский утверждает, что можно сделать компьютерную программу, которая выстраивала бы подробный путь от глубинных структур к заданным поверхностным структурам в соответствии с принципами генеративной грамматики, эксплицировав таким образом в каждом конкретном случае работу языкового модуля в человеке. Однако, даже если предположить наличие соответствующей компьютерной программы (возможность конкретной реализации данной идеи вызывает большие сомнения), восстановление указанной цепочки не будет означать описания процесса реального развития языка[48]. Мы снова сталкиваемся с ситуацией подмены живого человека созданным в рамках определенной теории идеальным конструктом.

4. С такого рода подменой связан и еще один часто адресуемый Хомскому упрек в том, что он выстраивает естественный язык по модели формального, создавая его из «пустых», не наполненных никаким содержанием элементов, преобразующихся по формальным законам. Отметим, что и здесь ситуация оказывается двойственной. С одной стороны, Хомский неоднократно подчеркивает, что естественный язык представляет собой уникальную структуру и не имеет никаких аналогов среди формальных языков. Так, важнейшим элементом «языкового модуля» человека наряду с вычислительной системой является лексикон, несущий определенную семантическую информацию, так что базовые элементы естественного языка нельзя считать пустыми. Тем не менее, приведенные выше отсылки американского лингвиста к компьютерным программам, адекватно моделирующим языковую способность, равно как и сам используемый им инструментарий, дают возможность трактовать естественный язык в его модели как особую формальную систему, пусть и отличающуюся кардинально от других формальных систем.

5. В заключение следует акцентировать внимание на еще одном элементе полемики, объединив при этом два сюжета: автономию языковой системы как когнитивного модуля человека и автономию синтаксиса в рамках языковой системы. Оставляя в стороне вопрос о широко обсуждаемой в рамках когнитивной грамматики семантической нагрузке синтаксических конструкций и ключевую в данном контексте реплику Хомского о поверхностных эффектах, которые находятся вне поля его интересов[49], я бы хотел остановиться на крайне показательной дискуссии Хомского и Пиаже, касающейся автономии языковой системы. Частично соглашаясь с утверждением Хомского о независимости синтаксиса, Пиаже говорит, что использование гипотезы врожденности для его обоснования является слишком сильным и плохо верифицируемым тезисом и что существуют более простые способы объяснения, отсылающие к социальному опыту ребенка в раннем детстве. Так, ребенок оказывается в состоянии разделять содержание и структуру, т. е. «семантику» и «синтаксис» в ежедневно осуществляемых действиях (например, осознавать, что открывание коробки и открывание рта или раскрытие сжатой в кулак ладони обладают структурной общностью[50]). Подобные примеры показывают, что важным элементом в осознании относительной автономии синтаксиса и отделении синтаксических конструкций от их наполнения является перцептивный и проприоцептивный опыт человека. Хомский возражает на это следующим образом. В такой ситуации, по его мнению, одним из путей проверки гипотезы Пиаже о влиянии сенсомоторного интеллекта на освоение языка становится экспериментальное исследование процесса овладения языком детьми с остро выраженными формами моторной и перцептивной недостаточности (больными церебральным параличом, например). Он не знаком с такими исследованиями, но, насколько он знает, слепые дети осваивают язык при прочих равных условиях даже быстрее, чем зрячие (Lust, Foley 2004, p. 95). Следовало бы ожидать, что в силу важности такого рода исследований для подтверждения его теории Хомский обратится в своих работах к подробному их анализу, но ничего подобного не происходит. Более того, экспериментальные исследования освоения языка слепыми детьми показывают, что реальная картина крайне сложна, что такие дети испытывают изначальные трудности в освоении языка по сравнению со зрячими сверстниками, которые преодолеваются затем за счет различных компенсаторных механизмов (Mills 1983; Pérez – Pereira, Conti – Ramsden 1999). Результатом становится присущий им особый тип языкового сознания, характеризующегося целостным, образным (т. е. предполагающим большую эмоциональную окраску и менее четкую логическую структуру) восприятием в отличие от аналитического владения языком, более характерного для зрячих детей (Pérez – Pereira, Conti – Ramsden 1999, p. 134). Такая образность вполне укладывается в гипотезу Пиаже и противоречит базовым установкам теории Хомского.

Приведенный пример наглядно демонстрирует методологические установки Хомского и специфику его взаимоотношений с экспериментальной традицией.

Завершая данную главу, хотелось бы еще раз отметить, что, хотя Хомский и не занимался семантикой вплотную, влияние его базовых методологических установок и мировоззренческих постулатов (обращение к рационалистической традиции XVII–XVIII веков, формальное описание языка, сводящее его к небольшому набору универсальных правил, независимость языковой системы от социокультурного контекста и т. д.) на дальнейшее развитие семантики огромно. Тому, как конкретно оно проявляется в претендующих на универсальность семантических теориях и что нового появляется в них, посвящена вторая глава.

26См. о ней: Chomsky 1995, p. 13–128; Тестелец 2001, с. 554–613.
27Chomsky 2006, p. 21, 88. Ср.: Chomsky 1998 (1977), p. 98.
28Chomsky 2006, p. 100. Ср.: Chomsky 1998 (1977), p. 63; Chomsky 1998a (1975), p. 4, 161, 173; Chomsky 2000, p. 61–62, 120.
29В тех редких случаях, когда Хомский ссылается на данные экспериментов, бросается в глаза явная предзаданность интерпретаций, допускающих прямо противоположные толкования. Так, он упоминает исследование Л. Глейтман (Gleitman 1990; см. также: Fisher et al. 1994), где утверждается, что, по интерпретации Хомского (и отчасти автора статьи), маленькие дети осваивают значение придуманных экспериментатором слов, опираясь на синтаксические конструкции, в которые эти слова помещаются (Chomsky 2000, p. 122). Однако при этом упускается из виду, что каждая такая конструкция сопровождается наглядной демонстрацией синтаксически заданного действия, и гораздо более убедительным в данном случае кажется утверждение, что ребенок реагирует не на универсальные синтаксические закономерности, а на конкретную ситуацию. Пожалуй, наиболее интересным из экспериментальных «доказательств» модели Хомского, кажется исследование Н. Смита и коллег, в котором они описывают некоего Кристофера, получившего в младенчестве мозговую травму и испытывающего серьезные проблемы в координации, в осуществлении повседневных бытовых действий, трудности в выполнении ряда простейших интеллектуальных тестов, но одновременно обладающего способностью переводить с 16 языков на английский (Smith, Tsimpli 1995; ср. Chomsky 2000, p. 121). Однако и в этом исследовании теоретическая рамка, в которую оно помещалось, определялась конкретной теорией (Теорией принципов и параметров), что до известной степени предопределило интерпретацию. Исследование похожих по ряду внешних характеристик психологических феноменов, в котором перед испытуемым ставятся иные вопросы и задается иная проблемная рамка, показывают, что результаты исследования могут эксплицировать психологические механизмы, весьма далекие от интерпретации Хомского. См.: Лурия 1994.
30Так, например, крайне сомнительным выглядит утверждение Хомского, что, строя вопрос к фразе «The man who is tall is in the room», ребенок безошибочно произносит «Is the man who is tall in the room?» вместо «Is the man who tall is in the room?» (Chomsky 1998a (1975), p. 173–174). Сложно представить себе ребенка, который произносит подобные фразы в устной речи.
31См.: Chomsky 2006, p. 152; Chomsky 1998a (1975), p. 38, 155.
32См.: Chomsky 1995a, p. 3–4; Chomsky 1998 (1977), p. 78; Chomsky 2000, p. 83–84, 108–109, 166; Chomsky 2006, p. IX, 174, 180. Важно отметить, что, подчеркивая корректность проведенной параллели, Хомский настаивает на природном характере языка, принципиально не отличающем его от физических объектов, и устанавливает прямые соответствия между лингвистическими и физическими теориями, а также между «наивной лингвистикой» и «наивной физикой» (Chomsky 2000, p. 106–133).
33Хомский иллюстрирует соединение в человеческом познании ограниченности и бесконечности образом целых и действительных чисел: ряд целых чисел бесконечен, но целые числа составляют ничтожную часть более обширного класса – класса действительных чисел (Chomsky 1998a (1975), p. 124).
34См.: Chomsky 1998a (1975), p. 137–138; Chomsky 2000, p. 83, 107; Lycan 2003, p. 22–23; Chomsky 2003, p. 262.
35См.: Хомский 2005 (1966), с. 23–28; Chomsky 2006, p. 9–12.
36См.: Хомский 2005 (1966), с. 74–110; Chomsky 2006, p. 13–17. Хорошей иллюстрацией интерпретации Хомского является приведенный в его работах анализ авторами «Грамматики Пор-Рояля» высказывания «Невидимый Бог сотворил видимый мир», в котором ими выделяется уровень слов («невидимый Бог» «сотворил», «видимый мир») и уровень смыслов (суть предложения здесь сводится к трем утверждениям: «Бог невидим», «Мир является видимым», «Бог сотворил мир»).
37См.: Quine 1969; Searl 1972; Putnam 1988, p. 4–7; Lakoff, Johnson 1999, p. 469–512.
38См.: Lust, Foley 2004, p. 64–97; Chomsky, Foucault 2006.
39См.: Тестелец 2001, с. 654–663; Кравченко 2001, с. 24–27; Кубрякова 2004, с. 33–34.
40См., напр.: Chomsky 1998a (1975), p. 55–58; Chomsky 2000, p. 184–187. Замечу, что я не встретил ни одного текста, в котором Хомский явно признал бы возражения оппонентов справедливыми, согласившись с их доводами.
41Cм.: Popper 1962, p. 33–39 (русский пер.: Поппер 1983, с. 240–244).
42См.: Lakoff, Johnson 1999, p. 493. Здесь уместно вспомнить историю Лакатоса о ньютонианце, объяснявшем расхождение между результатами теории и данными эксперимента неучтенностью некоторых граничных условий (таких, как новая планета, например, или облако космической пыли). См.: Лакатос 1998, c. 24–28. Лакофф упоминает в данном контексте о тезисе Дюгема – Куайна, который представляет собой универсальное обобщение подобной стратегии. Как показывает Лакатос, данная стратегия иногда оказывается вполне позитивной в научном плане, защищая теорию от чрезмерного радикализма.
43Так, из предложения «John have lived in Princeton» мы можем заключить, что Джон – человек (а не собака, например), что Принстон – место, обладающее определенными физическими и социокультурными характеристиками, что Джон сейчас жив и т. д. Однако закономерности, ведущие к подобным утверждениям, столь сложны и запутанны, что их корректное научное описание пока невозможно (Chomsky 2006, p. 52–53).
44См., напр.: Chomsky 2006, p. 73.
45В книгах и статьях 60–70-х годов Хомский говорил о достаточности подробного изучения одного языка (например, английского) для выявления структуры языковой способности человека, так как человечество едино и итоговые выводы не должны зависеть от того, на каком материале они делаются. Это утверждение служит опорой и для его обращения к критерию интроспекции: language faculty одинакова для всех людей, поэтому не имеет значения, кого конкретно взять за образец.
46Ср.: Тестелец 2001, c. 657–658.
47Хомский дополняет этот тезис утверждением о творческом характере нашей языковой компетенции, т. е. способности носителя языка создавать в обычной речи новые лексические конструкции на основании уже имеющихся.
48Предложенная программа может быть формальной моделью, не имеющей ничего общего с процессом освоения языка человеком. Так, одни и те же физические факты могут быть объяснены в рамках классической и квантовой механики, теорий, опирающихся на принципиально различные базовые постулаты и использующих несопоставимый математический аппарат.
49См., напр.: Lakoff, Johnson 1999, p. 480–486; Langacker 2000, p. 1–44.
50Я привожу пример Пиаже полностью, ввиду его методологической важности: «I was able to observe a beginning of this symbolic function in two of my children. First, in one of my daughters: I showed her a half-opened box of matches, and while she watched I put an object in it (a thimble; I must specify that it was not something to eat, and we shall see why). The child tried to open the box to reach the object that was inside. She pulled on all sides, but nothing happened; finally she stopped, looked at the box, and opened and closed her mouth. This was the symbolization of what she had to do (since there was nothing good to eat inside). A new fact confirmed this interpretation: I repeated the experiment four years later with my son, at the same age, and he, instead of opening and closing his mouth when he did not succeed in opening the box, looked at the slit and at his hand, and then opened and closed his hand. It was, therefore, the same symbolization. This time, the hand was used instead of the mouth, but one immediately sees that it is again the representation of the goal to be reached (besides, once this evocation was over, he stuck his finger in the slit and started to pull). The two children, four years apart, resolved the problem only after this symbolic evocation» (Lust, Foley 2004, p. 97). Ср. описание В.Н. Романовым «конъюнктивных» и «дизьюнктивных» действий как ключевого элемента связи повседневных бытовых операций (выметание сора из избы, печение хлебов) и обрядовых действий в культуре русского крестьянства (Романов 1991, с. 23–63; Романов 2003, с. 68–181). Кажется, что такое наполнение «синтаксических» конструкций новым содержанием является одним из универсальных способов порождения новых культурных текстов (см. об этом: Глебкин 1998, с. 73–109, 121–140).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru