bannerbannerbanner
Ушел!

Владимир Короленко
Ушел!

Это был человек серьезный и деловитый, и, узнав, что я не имею в виду заказа, – не пожелал терять время на пустые разговоры. Об Андрее Ивановиче он или действительно ничего не знал, или просто не желал распространяться. У соседей тоже ничего почти узнать не удалось Андрей Иванович исчез так, как делал все – быстро и с внезапной решительностью.

В куче зевак, собравшихся около меня на пыльной и истомленной от скуки улице, говорили разно. Одни сообщали, что Андрей Иванович ушел к раскольникам, которые за это дали ему денег, другие – что он уехал искать счастья «на низ», третьи – что он умер…

Когда зайдя в ближайшую мелочную лавочку, я предложил тот же вопрос, то лавочница, рыхлая особа средних лет, вязавшая на досуге чулок, как будто даже обиделась:

– Не знаем… Мало ли их, хоть и сапожников… Был, да нету, и все тут… Другой пьяница нашелся… Есть кому подметки-то подкинуть…

Из этого я понял, что Андрей Иванович, человек довольно строптивый и всегда высказывавший обличительные наклонности, – расстался с соседями не особенно дружелюбно. Можно было даже предполагать, что он излил в минуты расставания всю горечь, накопившуюся за многие годы в его бурной душе против человеческого рода вообще и против сословия лавочников в частности.

Как бы то ни было, Андрей Иванович исчез с моего горизонта, и я не без грусти думал об этом обстоятельстве, возобновляя свои экскурсии. Несмотря на некоторые неровности своего настроения, товарищ он был отличный и часто интересный собеседник, очень восприимчивый, после многих месяцев усидчивой работы, к красотам природы. Туча, золотой закат, птица на придорожной ветке, переливы хлебов или даже стадо, пригнанное в знойный полдень к болоту, – все это потрясало его, умиляло, вызывало усиленную жестикуляцию и экспансивные, часто неожиданные восклицания. Человеческая добродетель и человеческие пороки тоже сильно действовали на его воображение, и он находился во всегдашней готовности содействовать торжеству первых и посрамлению вторых. К сожалению, его оценка не всегда отличалась правильной перспективой, а его предприятия кончались нередко неожиданностями, иной раз довольно печального свойства.

Некоторые изгибы этой непосредственной души всегда интересовали меня, и мне казалось, что под этими часто нелепыми поворотами настроения чувствуются запросы души довольно глубокой и не находящей удовлетворения. Каждый раз, выходя в путь среди ясных дней лета, с ощущением освобождения и беззаботности, он глядел на мир радостными глазами, полными какого-то ожидания. Его беседы с встречными людьми, его пытливые расспросы о предметах веры и поклонения, серьезные и тоскующие сомнения, с которыми он иной раз обращался ко мне, – все это показывало, что он не просто развлекается, но что он ищет чего-то и на что-то надеется… И всякий раз, на обратном пути, он падал духом, раздражался, как-то особенно принижался, частью ввиду предстоящего свидания с строгой супругой, частью – казалось мне – от разочарования… В эти минуты он как бы сжигал все, чему еще недавно поклонялся, а постылые будни, от которых с такой ненавистью отрывался еще недавно, теперь старался реабилитировать, как бы признавая их законом природы…

Отношения его ко мне также отличались двойственностью и неровностью. Я знал, что за глаза он отзывается обо мне с большим расположением, не отступая даже перед авторитетом Матрены Степановны. Но в глаза он часто говорил мне резкости и держался холодно, иной раз даже враждебно… Общий тон наших отношений носил отпечаток какого-то затаенного недовольства. Андрей Иванович как будто ждал от меня чего-то и не получал ожидаемого. Нам случалось где-нибудь на привале, под откосом берега или в тени придорожных берез говорить обо многом и говорить «по душе». Но именно после таких разговоров особенно обострялось недовольство моего спутника. Мне казалось, что я понимаю его: разговор по душе располагал к дальнейшему, к тому, чтобы сказать уже все, не оставляя в важных предметах ничего недосказанным. Но он никогда не умел поставить вопроса, что, пожалуй, простительно и понятно, а я не умел дать ответа на подразумеваемые вопросы. Это, может быть, и непростительно и непонятно, но… так уже было… И было, вероятно, потому, что предмет, около которого вращались запросы Андрея Ивановича, был болящий и серьезный, в котором особенно боишься неверной, фальшивой или просто неуместной ноты. Как бы то ни было, несмотря на обоюдное желание, у обоих нас не хватало чего-то… какой-то теплоты, какого-то вдохновения, что ли, которое внезапно, иной раз случайно раскрывает душу и показывает то место, где в ней хранится заветное и святое… может быть, странное, может быть, чуждое… но в котором другой не усумнится все-таки признать святыни…

Для этого нужно много взаимного понимания и, кроме того, повторяю, – своего рода вдохновение… Оно могло когда-нибудь придти, но пока не приходило, и мы расставались после лучших из наших бесед так, как будто именно в них был повод для ссоры. Андрей Иванович, по-видимому, подозревал с моей стороны высокомерие, которого не было. А я, кажется, более понимавший его, чем он меня, уносил все-таки вопрос: что это бурлит в этом простом, нелепом, но хорошем человеке, и куда приведет его это неугомонное душевное брожение.

И вот этот самый человек неожиданным и удивительным образом очутился передо мной. Обстановка, в которой я его увидел, меня немного огорчила: странная, смешанная одежда, с какими-то претензиями, бутылка вина и беспомощный Миня, – все это показывало, что Андрей Иванович сошел очень основательно с обычных рельсов, и порывистая натура устремлялась куда-то не в обычном и не в надлежащем направлении.

– Ну так как же, – сказал он снисходительно… – Хотите, то можете ко мне зайти на перепутьи.

– А как же ваш товарищ?

– Не трог, – отлежится. Вот ведь удивительное дело, как ослаб!.. А глазом все-таки смотрит.

Опьянение Мини было действительно какое-то странное. Он глядел на нас открытыми, круглыми глазами с просящим выражением, но двинуться не мог. Однако взгляд казался сознательно беспомощным и печальным. Губы что-то шептали.

Андрей Иванович наклонился и опять попытался взять его за плечо. Собственные его движения были не вполне уверенны, и неопределенны. – А? Что говоришь? – спросил он слабо лепетавшего что-то Миню.

– Еж-жели бы он… странник… за другую бы руку… – умоляюще говорил Миня.

– Дожидайся! – ответил Андрей Иванович решительно. – Станут с тобой, с неучем, возжаться. Отлежишься, приходи. Что ты за человек за такой? Не можешь сам себя поддержать. Бревно! И ведь думаете – заснет! Как же! Так вот и будет все лежать да кверху смотреть одним глазом. А чтобы встать… ни за что. Подойди, к примеру, скотина…

Андрей Иванович несколькими неудобными выражениями дорисовал картину беспомощности своего друга и вдруг сказал с неожиданным для меня выражением удивления:

– А люблю этого человека! Поглядите вы на него: ведь хорош!

– Пьян.

– Пьян, а хорош. Посмотрите вы на меня: есть у меня румянец?

Я поглядел и заметил, что лицо моего приятеля осунулось, постарело и сильно подурнело за то время, что мы не виделись: около глаз собрались морщины, и во взгляде виднелось какое-то притаившееся тоскливое выражение.

– Да, вы осунулись.

– У вас тоже лицо не очень-то… Даром, что господин и ведете легкую жизнь. А он вот… нарезался, вроде несловесного животного… Неделю уж этак обращается. А обратите внимание на лицо: каков колер!

Действительно, беспомощный молодой человек обладал замечательным цветом лица, нисколько не пострадавшим от опьянения. Щеки у него были пухлые, мягкие, белые, как молоко, с нежным румянцем. Мелкие, блестящие кудри обрамляли красивую голову.

– Обратите внимание, – говорил Андрей Иванович, – что лицо, что под лицо. Белизна, румянец! Нечего сказать: свежий человек, румяный. Просто сказать: натуральный человек. А отчего?.. Как вы думаете?..

– Не знаю, Андрей Иванович.

– Такая его совесть! Легкая! Все одно вот – птица, например, летит… Села, чирикнула на кусточке, клюнула, что бог послал… Дальше. То и он: мыслей не имеет… А вы что думаете, от мыслей человек пуще всего сохнет…

– Вы бы его хоть под навес положили: смотрите – туча идет.

– Плевать: дождем вымочит, ветром высушит. Говорю: натуральный человек… Тот же останется. Прощай, Миня. Отлежишься, приходи! Мы чай станем пить.

Мы двинулись в гору. У одной из крайних изб, стоявшей на отшибе, под глинистым обрывом, Андрей Иванович как-то насупился. Изба была построена широко, но несколько странно: строго, без затейливых украшений и полотенец. Ворота были плотно затворены. Окон на улицу не было. Когда мы проходили мимо, мне послышался какой-то шум, вроде заглушённого пения.

– Это моленная, верно? – спросил я. Андрей Иванович угрюмо кивнул головой.

– Что же это… кажется, сегодня не праздник.

– Отпевают…

– Кого?

– Степана Корнеева.

– Как Степана Корнеева? – изумился я от неожиданности. – Да разве он умер?

– Не умер, так не отпевали бы. Нешто живых отпевают?

– А как же девчонка сказала, что уехал?

– Здесь все так. В этой деревне никто не умирает: уехал и только… Потом и нет человека.

– Я что-то не понимаю, Андрей Иванович.

Андрей Иванович как-то скосил глазами. Казалось, ему совестно было высказывать недоверие ко мне, но и разъяснять дальше он как будто затруднялся.

– Что тут понимать, – произнес он наконец. – Дело известное: хорониться на церковном кладбище не хотят. Почитают за скверность… Ну, тайком похоронили… а попу и уряднику говорят: уехал… Конечно, не без того: сунут сколько-нибудь… Подите вон за селом овраг: каждую весну вымывает кости… колоды-те круглые, старинные… Нашими гробами тоже брезгают… А то еще, которые побогаче, – на свои кладбищи везут… Есть такие на Керженце… Ну и в прочих местах…

Я вспомнил, как однажды, спускаясь в лодке по Керженцу, набрел на такое уединенное кладбище близ небольшого поселка. Прибрежный холм выделяется из остальных необычайно буйной растительностью, которая, возвышаясь над остальной зарослью, одна выдает это место. Пробравшись замаскированной тропкой с берега, я очутился среди густо насыпанных могил. Грубые, массивные, восьмиконечные кресты и какие-то небольшие срубы, прикрытые двухскатными крышами, показывали, что здесь покоятся все люди древнего благочестия, ушедшие в это затишье от мира, овладевающего все больше и жизнью, и смертью. Я слышал, что, боясь попасть на церковное кладбище, некоторые старообрядцы, официально числящиеся церковными, чувствуя приближение смерти, нарочно уезжают в соседство с этими приютами и там ожидают последнего часа. Кажется, что именно этот обычай подал повод к рассказам об изуверной секте «подпольников», якобы убивающих больных и стариков «ради мученического венца и царствия небесного». Вид у Андрея Ивановича, когда мы проходили мимо этой избы, был угрюмый и серьезный. Казалось, на минуту его оставило даже значительное опьянение, которое до тех пор как будто только усиливалось. Из-за толстых бревенчатых стен на нас пахнуло чем-то угрюмо торжественным и печальным…

 

– Так Степан Корнеев умер, – сказал я, – кому же достанется его дом и харчевня?

Андрей Иванович усмехнулся и сказал:

– Наследник-то, пожалуй, есть… Самый Миня. Внучек он Степану приходится… Да только навряд… Они обчеством-те так ладят, чтобы ему одни стены достались. «Спустит, дескать, все одно». А вы как об этом полагаете? – спросил он, внезапно и круто останавливаясь…

– Судя по тому, что я видел, конечно, спустит, – ответил я.

Андрей Иванович поглядел на меня долгим внимательным взглядом и сказал как-то страстно:

– Ну и пущай! Кому дело!.. А может, и не спустит. Как ему бог поможет. Может, с этого случаю он бы свою жизнь мог переменить. Так я говорю, ай нет?.. Ведь это как бог.

– Пожалуй, хотя все-таки вероятия мало.

– То-то вот – пожалуй! Пожалуй так, а пожалуй и этак! Больше бога не узнаешь. А по-моему: делай сам правильно, как богом приказано. А что выйдет – бог и в ответе… А они, значит, для бога-то над Миней неправильность сделали: у него возьмут, богу отдадут на моленную… Хорошо это? Ведь он, как бы то ни было, сирота! Значит, сироту обидели, для бога-то!.. Хорошо, – он такой человек лехкой… А другой, может, от этого самого на зло пойдет… Э-эх!

Андрей Иванович махнул рукой с таким озлоблением, как будто я защищал утилитарные взгляды старообрядческого общества, обездолившего беспутного Миню в пользу общественной молельни… Оставив меня на улице, Андрей Иванович решительным шагом направился в ближайшую избушку. Вероятно, здесь какой-то разорившийся бедняга занимался корчемством. По крайней мере, Андрей Иванович вышел оттуда с новой посудиной в руках, а по его походке и покрасневшему лицу я заключил, что он, вероятно, успел еще основательно приложиться в избушке. Глаза его блуждали сильнее, лицо еще более покраснело, голос стал резче и крикливее. А в глазах отложился еще некоторый осадок той же глубоко засевшей тоски…

Рейтинг@Mail.ru