bannerbannerbanner
Фомка-разбойник (cборник)

Виталий Бианки
Фомка-разбойник (cборник)

3. Мечты и действительность

Только я соскочил с мостков на песок, из лесу вышел человек с ружьем в верблюжьем костюме. Это был мой отец.

Мой отец был строгий человек. Узнай он, что я ездил на Пять Братьев, да еще в такой ветер, не бывать бы мне больше в лодке до следующего года.

Ведь мне было всего десять лет, и отец строго запретил мне одному, без взрослых, брать лодку.

Но я был на берегу. Отец, наверно, подумал, что я удил с мостков. В этот день мне везло. Солгать отцу я не мог бы. Но, действуя по вдохновению, я избежал прямого вопроса и, можно сказать, выскочил сухим из воды.

– Папа! – закричал я вместо приветствия. – Я поймал морского черта!

– Ну, что за пустяки! – отозвался отец, с любопытством, однако, взглянув на мою добычу, все еще бившуюся на конце удочки. Он был большой знаток природы и с великой страстью изучал ее.

– А любопытно, – прибавил он, перехватив у меня лесу. – Это бычок-подкаменщик. Удивительная мелководная рыбка. Прячется под камнями, а проплывет кто-нибудь мимо – рыбка ли, водяная мокрица, жучья личинка, – стрелой вылетит и – в пасть. Обжора страшный!

Я слушал и ликовал: гроза миновала, отец не видел меня на Пяти Братьях! Когда-нибудь, когда я буду большой, я сознаюсь ему в своем проступке. А пока – я герой.

И что ж такого, что это не морской черт, а всего чертенок, бычок какой-то, рыбка, умещающаяся на моей ладони? Сам отец говорит, что это удивительная рыба.

И что ж такого, что Пять Братьев совсем не скалы, а просто пять камней в каких-нибудь ста метрах от берега? И что там не пучина морская, а совсем мелко?

Ведь я-то вправду рисковал жизнью, поехав туда в лодке один, в такой ветер.

И я вправду поймал там замечательное маленькое чудовище – все из колючих крыльев-плавников да из хвоста с шипами.

Отец пойдет сейчас дальше – он вышел на охоту, а я побегу домой и буду хвастать своей необычайной добычей матери и всем своим товарищам. И все будут ахать и удивляться. А кой-кому из товарищей я даже шепну на ушко, как я этого морского черта добыл с риском для жизни.

И все равно, над морем – бездонное небо, а под ним – бездонные моря и океаны, и весь огромный мир кругом меня, надо мной и подо мной полон неизведанных тайн. И я их буду открывать всю жизнь, потому что это самое интересное, самое увлекательное занятие в мире!

Сумасшедшая птица

Когда мне было десять лет, я прожил целую зиму в деревне.

Я бегал по лесу, выслеживал птиц и узнавал разные интересные подробности их жизни. Это было моим любимым занятием, и я очень скучал, когда что-нибудь мешало моим прогулкам.

Но вот ударили крещенские морозы. Поднялась сильная метель.

Отец долго не выпускал меня из дому. Время тянулось ужасно медленно.

Наконец, через несколько дней я, проснувшись утром, увидел в окошко ясное голубое небо. Я сейчас же отпросился у отца, оделся и выскочил во двор.

На дворе было морозно, но тихо. Ярко светило солнце. Глазам было больно от белого снега.

В лес нечего было и думать пробраться. Там намело такие сугробы рыхлого снега, что я на каждом шагу проваливался по пояс. Пришлось направиться вдоль по реке. С нее, наоборот, ветром смело почти весь снег, так что местами был виден голубоватый лед.

Птиц не было нигде.

Передо мной тянулась длинная белая полоса реки. Справа и слева на ее крутых берегах молчаливо стоял засыпанный снегом лес. Даже писка синиц не было в нем слышно.

Я подумал: «Верно, птицы плохо чувствуют себя после такой долгой метели».

Скоро я увидел перед собой на снегу черное пятно.

Оказалось, что это мертвая ворона. Она лежала, уткнувшись головой в сугроб, распластав крылья.

Я поднял ее, осмотрел со всех сторон. Она уже окоченела. Нигде на всем теле ее не было ни следа раны или ушиба.

Я понял, что ворону убил мороз.

Мне было очень жалко эту большую крепкую птицу, замерзшую тут, посреди сугробов. Я утешал себя мыслью, что не все птицы погибли в эти дни. Наверное, мне удастся еще сегодня поймать какую-нибудь полумертвую птичку. Я снесу ее домой обогрею, накормлю и буду держать до весны.

Словно в ответ на мои мысли, невдалеке послышалось тихое щебетанье.

Я поднял глаза. Впереди была прорубь. По краю ее, у самой воды, прыгала белогрудая птичка. Она дергала коротким хвостом и заливалась на все лады самой веселой песней.

«Вот сумасшедшая, – подумал я. – Как она может радоваться в такой мороз?»

Белогрудая птичка не обращала на меня никакого внимания. Мне захотелось ближе посмотреть ее. Но едва я сделал несколько шагов к ней, как птица с размаху бросилась в прорубь вниз головой. Одно мгновенье я еще видел, как она быстро двигала крыльями, словно летела в воде. Потом она исчезла подо льдом.

Я так и остался стоять с выпученными глазами и открытым ртом.

«Утопилась!» – мелькнула вдруг у меня страшная мысль. Я бросился к проруби. Мелкая вода текла здесь очень быстро.

Утопленницы нигде не было видно.

Слезы навернулись мне на глаза.

Я прибежал домой, к отцу, с мертвой вороной в руках и с удивительным рассказом про белогрудую птицу-утопленницу.

Ворону отец велел мне сейчас же выкинуть, а над моим рассказом долго смеялся. Я не понимал, что тут смешного, и очень сердился на отца.

– Дурачок! – сказал он. – Ведь это была оляпка. Она вовсе не утонула, а прыгает теперь снова по льду и радуется, что обманула тебя.

– Неправда! – горячился я. – Она сошла с ума и утопилась. Я сам видел, как ее утянуло под лед. Течение там такое быстрое…

– Ну, вот что, – остановил меня отец, – беги-ка опять на то место, где ты ее видел. Она будет там. А если там нет, значит, неподалеку от первой проруби оляпка выскочила во вторую, нырнув от тебя под лед.

Я опять побежал на реку. Отец мой любил и хорошо знал птиц. Если он говорит, что оляпка бросилась в прорубь нарочно, – значит, есть надежда, что моя белогрудая птичка жива.

У проруби оляпки не было. Но дальше на реке я увидел вторую прорубь, пошел к ней – и вдруг заметил мою утопленницу на обрывистом берегу реки. Она была жива и здорова, бегала по снегу и распевала свою негромкую песенку, похожую на плеск и журчанье ручья.

Я побежал к ней. Она слетела к проруби, закачалась на высоких ножках, словно кланялась мне, а когда я приблизился, бухнула в воду, словно лягушка в болото.

Стоя над прорубью, я видел, как она гребла под водой крыльями, словно пловец руками. Потом она побежала по дну, цепляясь изогнутыми коготками за все его неровности. В одном месте она даже задержалась немножко и на моих глазах перевернула клювом камешек и вытащила из-под него водяного жука.

А через полминуты она уже выскочила из другой проруби.

Я с трудом верил своим глазам. Мне все хотелось еще поближе рассмотреть ее. Несколько раз подряд я заставлял ее кидаться в воду.

Меня очень удивляло, что под водой она блестит, как серебряная рыбка. Я не знал еще тогда, что перья оляпки смазаны тонким слоем жира. Когда птица погружается в воду, воздух пузырится на ее жирных перьях и блестит.

Наконец ей надоело нырять. Она поднялась на воздух, полетела над рекой прямо, как по ниточке, и в одну минуту скрылась у меня из глаз.

* * *

Прошло почти два месяца со дня моей первой встречи с оляпкой. За это время я очень полюбил ее. В хорошую погоду я отправлялся на реку, следить за ней. Она всегда успевала юркнуть от меня в прорубь. И всегда при этом вид был такой веселый, словно мы играли в «кошки-мышки».

Вся деревня знала эту забавную маленькую птицу. Крестьяне звали ее водяным воробьем.

* * *

В конце зимы снова затрещали морозы, еще крепче крещенских. В эти дни моя оляпка уже не пела больше.

Теперь мне приходилось долго разыскивать ее, прежде чем я находил ее где-нибудь под ледяным навесом берега. Тут она сидела нахохлившись. Вид у нее был грустный и недовольный. Когда я подходил к ней, она молча снималась и улетала куда-то далеко, всегда в одну и ту же сторону. И вот, наконец, настал день, когда она улетела с этого места: проруби замерзли. Лед мешал оляпке нырять в воду за жуками. Я очень тревожился о моей белогрудой приятельнице.

«Может быть, – думал я, – она лежит теперь где-нибудь в снегу, как та ворона, что я нашел на реке после метели».

Дома отец сказал мне:

– Возможно, твоя оляпка попала в когти какому-нибудь хищнику. А всего верней, она просто отправилась искать себе другое место на реке, где вода не замерзает в самые крутые морозы.

На следующее утро опять выглянуло солнце, и я отправился на розыски оляпки. Миновав знакомые проруби, я взобрался на обрывистый берег и пошел вдоль реки.

Скоро путь мне преградила маленькая речка. Она быстро неслась с горки и круто обрывалась с берега, по которому я шел, в большую реку.

Это был настоящий водопад. Речка широкой струей хлестала с обрыва и пенилась внизу, крутясь в бурном водовороте. В этом месте на большой реке была широкая полынья.

Я никогда прежде не видал водопада. С восторгом и страхом смотрел я на бешеный поток, готовый смять под собой всякого, кто неосторожно к нему приблизится.

Вдруг я заметил двух птиц, летевших прямо к водопаду.

Впереди неслась, сверкая белой грудью, моя оляпка. Сзади быстро настигал ее огромный серый ястреб.

Не успел я опомниться, как сумасшедшая птичка исчезла в стремительной струе водопада.

Ястреб круто взмыл кверху перед падающей стеной воды, на одно мгновенье повис в воздухе, повернулся и медленно полетел прочь. Добыча ускользнула из его когтей.

Ястреб не знал, что сталось с оляпкой. Но я видел, как она стремглав пронеслась сквозь стену водопада, сделала небольшой полукруг и как ни в чем не бывало уселась на камне под обрывом, с которого падала вода.

Сквозь шум водопада не было слышно ее голоса. Но по ее движениям я понял, что она поет свою веселую песенку.

 

Домой я возвращался с прогулки вприпрыжку. Теперь я был уверен, что моей смелой маленькой приятельнице не страшны ни когти ястреба, ни холод, ни голод зимы.

Да зиме уж недолго оставалось мучить птиц. День был по-весеннему теплый.

Солнце припекало, и вокруг меня с легким звоном рушился снег. Скоро должны были кончиться морозы.

С такими веселыми мыслями бежал я домой. У знакомой проруби мне пришло в голову: «Хорошо бы попробовать, очень ли холодная вода, в которой так любит купаться оляпка?»

Недолго думая, я подбежал к проруби и сильно топнул ногой по тонкому льду.

Я хотел только сломать лед, чтобы потом попробовать воду рукой. Но тонкий ледок, затянувший прорубь, уже подтаял. Он легко проломился под моим ударом. Я с размаху влетел в прорубь, сначала одной ногой, а потом, не удержав равновесие, и всем телом.

К счастью, воды в этом месте было мне всего по колено.

Как ошпаренный, выскочил я на лед и, стуча зубами от холода, сломя голову помчался домой. Вода, в которой так любила купаться оляпка, оказалась очень холодной.

В тот же день я слег в постель в сильном жару и проболел целых два месяца. А когда выздоровел, мне еще досталось от отца за то, что я искупался в проруби.

– Только сумасшедшие, – говорил отец, – нарочно лезут в воду зимой.

– А оляпка? – перебил я.

Отец рассмеялся и больше не стал бранить меня.

Фомка-разбойник

Широко ходит океанская волна. От гребня до гребня – двести метров. А внизу вода темная, непроглядная.

Много рыбы в Ледовитом океане, только ловить ее трудно.

Над волнами стаей летают белые чайки: рыбачат.

Часами на крыльях, присесть некогда. Глазами впились в воду: следят, не мелькнет ли где темная спинка рыбы.

Большая рыба – в глубине. Малек – тот самым верхом ходит, табунами.

Заметила чайка табун. Скользнула вниз. Окунулась, схватила рыбешку поперек тела – и опять на воздух.

Увидели другие чайки. Слетелись. Кувыркаются в воду. Хватают. Дерутся, кричат.

Только зря ссорятся: густо малек идет. На всю артель хватит.

А волна катит в берег.

В последний раз встала обрывом, лопнула – и гребнем вниз.

Громыхнула галькой, вскинулась пеной – и назад в море.

А на грядке – на песке, на гальке – рыбешка дохлая осталась, ракушка, морской еж, черви. Тут только не зевай, хватай, а то шальной волной прочь смоет. Легкая пожива!

Фомка-разбойник уж тут как тут.

Посмотреть на него – чайка как чайка. И ростом тот же, и лапы с перепонками. Только темный весь. А рыбачить не любит, как другие чайки.

Стыдно прямо: пешком по берегу бродит, пробавляется дохлятиной, как ворона какая-нибудь.

А сам то на море, то на берег глянет: не летит ли кто? Любит подраться. Зато и прозвали его разбойником.

Увидал – кулики-сороки на берегу собрались, морские желуди с мокрых камней выбирают.

Сейчас туда.

В один миг распугал всех, разогнал: мое здесь все, – прочь.

В траве мышка-пеструшка мелькнула. Фомка на крылья – и туда. Крылья у него острые, быстрые.

Пеструшка – бежать. Катится шариком, спешит к норке.

Не успела! Фомка догнал, стукнул клювом. У пеструшки дух вон.

Уселся, разделал пеструшку. И опять на берег, бродит, дохлятину подбирает, в море поглядывает – на белых чаек.

Вот отделилась одна от стаи, летит к берегу. В клюве – рыбка. Детям несет в гнездо. Изголодались, поди, маленькие, пока мать рыбачила.

Чайка ближе и ближе. Фомка на крылья – и к ней.

Чайка заметила, чаще крыльями замахала, стороной, стороной забирает. Клюв у нее занят – нечем защищаться от разбойника.

Фомка за ней.

Чайка ходу – и Фомка ходу.

Чайка выше – и Фомка выше.

Нагнал! Сверху, как ястреб, ударил.

Взвизгнула чайка, однако рыбку не выпускает.

Фомка опять вверх забирает.

Чайка туда, сюда – и мчится изо всех сил.

Да от Фомки не уйдешь! Он быстрый и верткий, как стриж. Опять сверху повис – вот-вот ударит!..

Не выдержала чайка. Закричала от страха – выпустила рыбку.

Фомке только того и надо. Не дал рыбешке и в воду упасть – подхватил в воздухе и проглотил на лету.

Вкусна рыбка!

Чайка кричит, стонет от обиды. А Фомке что! Знает, что чайке его не догнать. А и догонит – ей же хуже.

Глядит, – не летит ли где другая чайка с добычей?

Ждать недолго: одна за другой потянули чайки домой – к берегу.

Фомка им спуску не дает. Загоняет, замучит птицу, подхватит у нее рыбешку – и был таков!

Из сил выбились чайки. Опять рыбу высматривай, лови!

Наконец наловили. Кругом, кругом – подальше от разбойника – летят вдоль берега домой.

А уж дело к вечеру. Пора и Фомке к дому.

Поднялся, полетел в тундру. Там у него гнездо между кочек. Жена детей высиживает.

Прилетел на место, глядит: ни жены, ни гнезда! Кругом только пух летает и скорлупки от яиц валяются.

Глянул вверх, а там вдали чуть маячит на облаке черная точка: орлан-белохвост парит.

Понял тут Фомка, кто его жену съел и гнездо разорил. Бросился вверх. Гнался, гнался – не догнать орла.

Фомка уж задыхаться стал, а тот кругами все выше, выше поднимается, того и гляди, еще схватит сверху.

Вернулся Фомка на землю.

Ночевал ту ночь один в тундре, на кочке.

* * *

Никто не знает, где у чаек дом. Уж такие птицы. Только и видишь: носятся в воздухе, как хлопья снега, или присядут отдохнуть прямо на волны, качаются на них, как хлопья пены. Так и живут между небом и зыбкими волнами, а дома им точно и не полагается.

Для всех секрет, где они своих детей выводят, только не для Фомки.

На другое утро – чуть проснулся – летит к тому месту, где в океан большая река впадает.

Тут против самого устья реки словно бы громадная белая льдина в океане. Только откуда же летом льдине взяться?

У Фомки глаз зоркий: видит, что это не льдина, а остров; и сидят на нем белые чайки. Сотни их, тысячи на острове.

Остров песчаный – намела река желтого песку, а издали весь белый от птицы.

Над островом крик и шум. Чайки поднимаются белым облаком, разлетаются в разные стороны на рыбный промысел. Стая за стаей летит вдоль берега, артель за артелью принимается ловить рыбу.

Видит Фомка: совсем мало чаек осталось на острове, и те сбились все на один край. Видно, к тому краю рыба подошла.

Фомка сторонкой, сторонкой, над самой водой – к острову. Подлетел и сел на песок.

Чайки его не заметили.

Разгорелись глаза у Фомки. Подскочил к одной луночке. Там яйца.

Клювом кок – одно, кок – другое, кок – третье! И все выпил. Подскочил к другой лунке. Там два яйца и птенец.

Не пожалел и маленького. Схватил в клюв, хотел глотнуть. А чайчонок как пискнет!

В один миг чайки примчались. Откуда взялись – целая стая! Закричали, кинулись на разбойника.

Фомка чайчонка бросил – и драла!

Отчаянный был, а тут струсил: знал, что несдобровать. За своих птенцов чайки постоять сумеют.

Мчится к берегу, а наперерез ему – другая стая чаек.

Попал тут Фомка в переплет! Лихо дрался, а все же два длинных острых пера выщипали ему чайки из хвоста. Еле вырвался.

Ну, да не привыкать драчуну к колотушкам.

* * *

Ночь в тундре провел, а утром опять на берег потянуло. Чего голодать, когда там обед под ногами валяется!

Только прилетел, видит: неладное что-то творится на острове. Вьются над ним чайки, кричат пронзительно. Прилететь не успел, а уж какой галдеж подняли!

Хотел уж было назад повернуть, глядь – летит к острову громадный орлан-белохвост. Широкие крылья простер, не шевельнет ими. Скользит с высоты прямо к чайкам.

Загорелся Фомка от злости: узнал врага. Взлетел – и к острову.

Чайки стонут от страха, взвиваются выше, все выше, чтобы в когти не попасть.

А внизу, в песчаных луночках, – маленькие чайчата. Прижались к земле, дохнуть боятся: слышат – тревога, и дух замер.

Увидел их орлан. Наметил троих в одной луночке и когти разжал. Когти длинные, закорючками, сразу всех троих схватят.

Только раз шевельнул орлан крыльями – и понесся круто вниз, прямо на птенцов.

Рассыпались перед ним чайки во все стороны.

Только вдруг мелькнула в их белой стае темная тень.

Сверху стрелой упал Фомка на орлана и что есть силы ударил его клювом в спину.

Быстро обернулся орлан. Но еще быстрее увернулся, взмыл Фомка. Еще раз упал, ударил клювом в широкое крыло.

Заклекал орлан от боли. Забыл чайчат – уж не до них ему! Обернулся в погоню за Фомкой. Взмахнул тяжелыми крыльями раз и другой, понесся за дерзким забиякой.

А Фомка уж дал круг в воздухе и мчится к берегу.

Чайки снова сбились в кучу, кричали, пронзительно хохотали.

Они видели, как белохвост, не тронув их птенцов, погнался за Фомкой.

Через минуту обе птицы – большая и маленькая – исчезли у них с глаз.

* * *

А утром на следующий день чайки снова увидели Фомку: цел и невредим, он пролетел мимо их острова – вдогонку за перепуганной вороной.

По следам

Скучно Егорке целый день в избе. Глянет в окошко: бело кругом. Замело лесникову избушку снегом.

Белый стоит лес.

Знает Егорка полянку одну в лесу. Эх, и местечко! Как ни придешь – стадо куропачей из-под ног. Фррр! Фррр! – во все стороны. Только стреляй!

Да что куропатки! Зайцы там здоровые! А намедни видал Егорка на поляне еще след – неизвестно чей. С лисий будет, а когтищи прямые, длинные.

Вот бы самому выследить по следу диковинного зверя! Это тебе не заяц! Это и тятька похвалит.

Загорелось Егорке – сейчас в лес бежать!

Отец у окошка сапоги валяные подшивает.

– Тять, а тять!

– Чего тебе?

– Дозволь в лес: куропачей пострелять!

– Ишь чего вздумал, на ночь глядя-то!

– Пусти-и, тять! – жалобно тянет Егорка.

Молчит отец; у Егорки дух заняло – ой, не пустит!

Не любил лесник, чтоб парнишка без дела валандался. А и то сказать: охота пуще неволи. Почему мальчонке не промяться? Все в избе да в избе…

– Ступай уж! Да гляди, чтоб до сумерек назад. А то у меня расправа коротка: отберу фузею и ремнем еще настегаю.

Фузея – это ружье. У Егорки свое, даром что парнишке четырнадцатый год. Отец из города привез. Одноствольное, бердана называется. И птицу и зверя из него бить можно. Хорошее ружье.

Отец знает: бердана для Егорки – первая вещь на свете. Пригрози отнять – все сделает.

– Мигом обернусь, – обещает Егорка. Сам уже полушубок напялил и берданку с гвоздя сдернул.

– То-то, обернусь! – ворчит отец. – Вишь, по ночам волки кругом воют. Смотри у меня!

А Егорки уже нет в избе. Выскочил на двор, стал на лыжи – и в лес.

Отложил лесник сапоги. Взял топор, пошел в сарай сани починять.

Смеркаться стало. Кончил старик топором стучать.

Время ужинать, а парнишки нет.

Слышно было: пальнуло раза три. А с тех пор ничего.

Еще время прошло. Лесник зашел в избу, поправил фитиль в лампе, зажег ее. Вынул каши горшок из печи.

Егорки все нет. И где запропастился, поганец?

Поел. Вышел на крыльцо. Темень непроглядная.

Прислушался – ничего не слыхать.

Стоит лес черный, суком не треснет. Тихо, а кто его знает, что в нем?

– Вуу-вооу-уу!..

Вздрогнул лесник. Или показалось?

Из лесу опять:

– Воуу-уу!..

Так и есть, волк! Другой подхватил, третий… целая стая! Екнуло в груди: не иначе, на Егоркин след напали звери!

– Воуу-воуу-уу!..

Лесник заскочил в избу, выбежал – в руках двустволка. Вскинул к плечу, из дул полыхнул огонь, грохнули выстрелы. Волки пуще. Слушает лесник: не отзовется ли где Егорка?

И вот из лесу, из темноты, слабо-слабо: «бумм!»

Лесник сорвался с места, ружье за спину, подвязал лыжи – и в темноту, туда, откуда донесся Егоркин выстрел.

Темь в лесу – хоть плачь! Еловые лапы хватают за одежду, колют лицо. Деревья плотной стеной – не продерешься.

А впереди волки. В голос тянут:

– Вуу-ооуууу!..

Лесник остановился, выстрелил еще.

Нет ответа. Только волки. Плохое дело!

Опять стал продираться сквозь чащу. Шел на волчий голос.

Только успел подумать: «Воют, – пока, значит, еще не добретись…» Тут разом вой оборвался. Тихо стало.

Прошел лесник еще вперед и стал.

Выстрелил. Потом еще. Слушал долго.

Тишь такая – прямо ушам больно.

Куда пойдешь? Темно. А идти надо.

Двинулся наугад. Что ни шаг, то гуще.

Стрелял, кричал. Никто не отвечает. И опять, уж сам не зная куда, шагал, продирался по лесу.

Наконец совсем из сил выбился, осип от крика. Стал – и не знает, куда идти: давно потерял, в какой стороне дом.

 

Пригляделся: будто огонек из-за деревьев? Или это волчьи глаза блестят?

Пошел прямо на свет. Вышел из лесу, – чистое место, посреди него изба. В окошке свет.

Глядит лесник, глазам не верит: своя изба стоит!

Круг, значит, дал в темноте по лесу.

На дворе еще раз выстрелил. Нет ответа. И волки молчат, не воют. Видно, добычу делят.

Пропал парнишка!

Скинул лесник лыжи, зашел в избу. В избе тулупа не снял, сел на лавку. Голову на руки уронил, да так и замер.

Лампа на столе зачадила, мигнула и погасла. Не заметил лесник.

Мутный забелел свет за окошком.

Лесник поднялся. Страшный стал: в одну ночь постарел и сгорбился.

Сунул за пазуху хлеба краюху, патроны взял, ружье.

Вышел на двор – светло. Снег блестит.

Из ворот тянутся по снегу две борозды от Егоркиных лыж. Лесник поглядел, махнул рукой. Подумал: «Если б луна ночью, может, и отыскал бы парнишку по бело-тропу. Пойти хоть косточки собрать! А то – бывает же такое! – может, и жив еще?..»

Приладил лыжи и побежал по следу.

Борозды свернули влево, повели вдоль опушки.

Бежит по ним лесник, сам глазами по снегу шарит. Не пропускает ни следа, ни царапины. Читает по снегу, как по книге.

А в книге той записано все, что с Егоркой приключилось за ночь. Глядит лесник на снег и все понимает: где Егорка шел и что делал.

Вот бежал парнишка опушкой. В стороне на снегу крестики тонких птичьих пальцев и острых перьев.

Сорок, значит, спугнул Егорка. Мышковали тут сороки: кругом мышиные петли-дорожки.

Тут зверька с земли поднял.

Белка по насту прыгала. Ее след. Задние ноги у нее длинные – следок от них тоже длинный. Задние ноги белка вперед за передние закидывает, когда по земле прыгает. А передние ноги короткие, маленькие – следок от них точечками.

Видит лесник: Егорка белку на дерево загнал, там ее и стукнул. Свалил в снег с ветки.

«Меткий парнишка!» – думает лесник.

Глядит: здесь вот Егорка подобрал добычу и дальше пошел в лес. Покружили, покружили следы по лесу и вывели на большую поляну.

На поляне Егорка, видать, разглядывал заячьи следы – малики.

Густо натропили зайцы: тут у них и петли и сметки – прыжки. Только Егорка не стал распутывать заячьи хитрости: лыжные борозды прямо через малики идут.

Вон дальше снег в стороне взрыхлен, птичьи следы и обгорелый пыж на снегу.

Куропатки это белые. Целая стая спала тут, в снег зарывшись.

Услышали птицы Егорку, вспорхнули. А он выпалил. Все улетели; одна шмякнулась. Видно, как билась на снегу.

Эх, лихой рос охотник: птицу на лету валил! Такой и от волков отбиваться может, даром им в зубы не дастся.

Заторопился лесник дальше, сами ноги бегут, поспевают.

Привел след к кусту – и стоп!

Что за леший?

Остановился Егорка за кустом, толчется лыжами на месте, нагнулся – и рукой в снег. И в сторону побежал.

Метров сорок прямо тянется след, а дальше колесить стал. Э, да тут звериные следы! Величиной с лисьи и с когтями…

Что за диковина? Сроду такого следа не видано: невелика лапа, а когтищи с вершок длиной, прямые, как гвозди!

Кровь на снегу: пошел дальше зверь на трех. Правую, переднюю Егорка ему зарядом перешиб.

Колесит по кустам, гонит зверя.

Где уж тут было парнишке домой ворочаться: подранка разве охотник бросит?

Только вот что за зверь? Больно здоровые когтищи! Тяпнет такими по животу из-за куста… Парнишке много ли надо!

Глубже и глубже в лес лыжный след – сквозь кусты, мимо пней, вокруг поваленных ветром деревьев. Еще на корягу налетишь, лыжу поломаешь!

Эх, желторотый! Заряд, что ли, бережет? Вот это место – за вывороченными корнями – и добить бы зверя. Некуда ему тут податься.

А руками разве скоро возьмешь? Сунься к нему, к раненому! Обозленный-то и хомячишко в руки не дастся, а этот зверь, видать, тяжелый: дырья от него в снегу глубокие.

Да что же это: никак снег падает? Беда теперь: занесет след, тогда как быть?

– Ходу! Ходу!

Кружит, колесит по лесу звериный след, за ним лыжный. Конца не видно.

А снег гуще, гуще.

Впереди просвет. Лес пошел редкий, широкоствольный. Тут скорей еще следы засыпает, все хуже их видать, трудней разбирать.

Вот, наконец, догнал тут Егорка зверя! Снег примят, кровь на нем, серая жесткая шерсть.

Поглядеть надо по шерсти-то, – что за зверь такой? Только неладно тут как-то наслежено… На оба колена парнишка в снег упал.

А что там впереди торчит?

Лыжа! Другая! Узкие глубокие ямы в снегу: бежал Егорка, провалился…

И вдруг – спереди, справа, слева, наперерез – машистые, словно собачьи, следы.

Волки! Настигли, проклятые!

Остановился лесник: на что-то твердое наткнулась его правая лыжа. Глянул: берданка лежит Егоркина.

Так вот оно что! Мертвой хваткой хватил вожак за горло, выронил парнишка ружье из рук, – тут и вся стая подоспела…

Конец! Взглянул лесник вперед: хоть бы одежи клок подобрать!

Будто серая тень мелькнула за деревьями. И сейчас же оттуда глухое рычание и тявк, точно псы сцепились. Выпрямился лесник, сдернул ружье с плеча, рванул вперед.

За деревьями над кучей окровавленных костей, оскалив зубы и подняв шерсть, стояли два волка. Кругом валялись, сидели еще несколько…

Страшно вскрикнул лесник и, не целясь, выстрелил сразу из обоих стволов.

Ружье крепко отдало ему в плечо. Он покачнулся и упал в снег на колени.

Когда разошелся пороховой дым, волков уже не было.

В ушах звенело от выстрела. И сквозь звон ему чудился жалобный Егоркин голос: «Тять!»

Лесник зачем-то снял шапку. Хлопья снега падали на ресницы, мешали глядеть.

– Тять!.. – так внятно опять почудился тихий Егоркин голос.

– Егорушка! – простонал лесник.

– Сними, тять!

Лесник испуганно вскочил, обернулся…

На суку большого дерева, обхватив руками толстый ствол, сидел живой Егорка.

– Сынок! – вскрикнул лесник и без памяти кинулся к дереву. Окоченевший Егорка мешком свалился на руки отцу.

Духом домчался лесник до дому с Егоркой на спине. Только раз пришлось ему остановиться – Егорка пристал, лепечет одно: – Тять, бердану мою подбери, бердану…

В печи жарко пылал огонь. Егорка лежал на лавке под тяжелой овчиной. Глаза его блестели, тело горело. Лесник сидел у него в ногах, поил его горячим чаем с блюдечка.

– Слышу, волки близко, – рассказывал Егорка. – Сдрейфил я! Ружье выронил, лыжи в снегу завязли, бросил. На первое дерево влез, – они уж тут. Скачут, окаянные, зубами щелкают, меня достать хотят. Ух, и страшно, тятя!

– Молчи, сынок, молчи, родимый! А скажи-ка, стрелок, что за зверя ты подшиб?

– А барсука, тятя! Здоровый барсучище, что твоя свинья. Видал когти-то?

– Барсук, говоришь? А мне и невдомек. И верно: лапа-то у него когтистая. Ишь вылез в оттепель, засоня! Спит он в мороз, редкую зиму вылезает. Погоди вот – весна придет, я тебе нору его покажу. Знатная нора! Лисе нипочем такой не вырыть.

Но Егорка уже не слышал. Голова его свалилась набок, глаза сами закрылись. Он спал.

Лесник взял у него из рук блюдце, плотней прикрыл сына овчиной и глянул в окно.

За окном расходилась метель. Сыпала, сыпала и кружила в воздухе белые легкие хлопья – засыпала путаные лесные следы.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36 
Рейтинг@Mail.ru