bannerbannerbanner
Светочи Чехии

Вера Ивановна Крыжановская-Рочестер
Светочи Чехии

„Slavme slavne slavu Slavu slavnych”.

Из Slavy Dcery, Яна Колара


«Hörst du? Da drunten rauscht der Bühmerwald

«Noch liegt in stillverschlaff'ner Ruh'

«Die Welt des Slavenvolks! Wenn sie erwacht,

«Dann alterndes Europa – gute Nacht!

Max Haushofer.

Часть I

В нем не было ни лжи, ни раздвоенья,

Он все в себе мирил и совмещал.

Поймет ли мир, оценит ли его?

Достойны ль мы священного залога?

Тютчев.

Глава 1

При слиянии рек Миесы и Радбузы, стоит старая Плзень (Пильзен), ныне большой промышленный город, с многочисленными заводами, производящими всемирно известное пиво.

В конце XIV века в населении города, как и в большинстве чешских городов, преобладали немецкие бюргеры, отъедавшиеся и богатевшие, – в прямой ущерб истинным сынам народа, – благодаря тем бесчисленным вольностям, которыми короли завлекали их в страну.

В последние годы столетия, однако, дела изменились, и не к выгоде немцев; чешское городское население значительно возросло, да и многие паны покупали или строили себе в городах дома, и соперничество обеих народностей усиливалось.

В прекрасный летний день 1401 года, многочисленная кучка всадников проезжала по узким, извилистым улицам Пльзени. Во главе ее ехал человек лет тридцати пяти, худощавый, но хорошо сложенный, сильный брюнет, резкого итальянского типа. Бесспорно красивое лицо портила не сходившая с него блаженно-слащавая улыбка; неприятное впечатление производили и его черные, хитрые глаза, таившие в себе что-то жестокое. Одет он был в красивый наряд из черного бархата; легкие, стальные латы защищали грудь, а голову украшала, щегольски сидевшая на его черных кудрях, шапочка с перьями. За поясом был заткнут кинжал с чеканной ручкой, а сбоку висел внушительных размеров меч.

Этому светско-воинственному наряду резко противоречил большой наперсный крест на золотой цепочке, свешивавшийся на грудь, и епископский перстень, надетый поверх перчатки из оленьей кожи. Епископ молодцевато сидел на прекрасном вороном коне и на ходу раздавал благословение прохожим. Следом за ним, четыре пажа везли его шлем, щит, копье и прочее вооружение; дальше следовала внушительная свита и, наконец, несколько мулов, навьюченных поклажей, замыкали шествие.

Епископ остановился перед домом, расположенным неподалеку от городской стены. Дом был большой, с высокой, остроконечной крышей, и украшен деревянной резьбой. Когда-то он был построен разбогатевшим бочаром и ничем не отличался от прочих бюргерских домов; но купивший его недавно граф Гинек Вальдштейн приделал к нему несколько зубчатых башенок и обнес толстой стеной, что придало скромному, мирному мещанскому дому воинственный вид укрепленного замка.

Прелата, по-видимому, ждали, и не успел его конюший стукнуть у калитки, как распахнулись ворота ограды и старый слуга выбежал навстречу, помог ему сойти с лошади и доложил, что граф в отсутствии, а что графиня ожидает епископа Бранкассиса и приказала проводить его преосвященство к себе.

Наверху лестницы, сама графиня приветливо, почтительно встретила высокого гостя и осведомилась о здоровье.

– Чувствую я себя, слава Богу, хорошо; а все-таки, прекрасная кузина, я попрошу у вас приюта на несколько дней. После долгой езды верхом, старая, еще во дни юности полученная рана стала меня беспокоить и хотелось бы отдохнуть.

– Весь мой дом – к услугам вашего преосвященства; извините, если не найдете у нас желанного удобства.

– Да, ведь, бедному монаху так мало нужно! Об одном я буду вас просить, это чтобы моего пажа, Риччиотто, поместили рядом со мной: он часто бывает нужен, и потому должен находиться под рукой.

Через час, изрядно подкрепившись хорошим ужином, епископ сидел наедине с хозяйкой дома, в ее комнате, вдали от всякого нескромного уха.

Графиня Вальдшейн была высокая, белокурая, худощавая женщина, лет под сорок. Лицо ее, с орлиным носом и широким, тонкогубым ртом, было мало привлекательно.

Даже большие, черные, красивые глаза не украшали ее, благодаря их хитрому и злому выражению; а напускное смирение не шло к той надменности, которой веяло от нее и которая, очевидно, лежала в основе ее характера. Графиня Яна приходилась родственницей епископу Бранкассису по женской линии, и наследие итальянской крови вылилось у нее в фанатическое ханжество и двуличность.

С нескрываемым нетерпением не сводила она глаз с гостя, но тот, казалось, не замечал ее беспокойства и равнодушно перебирал цепочку висевшего у него на шее креста и позвякивал шпорами, которых не успел еще снять. Наконец, она не выдержала и, нагнувшись к прелату, спросила вполголоса, по-итальянски:

– Что же, кузен Томассо, какие привезли вы мне новости?

Бранкассис выпрямился.

– Скверные, мадонна Джиованна! Мое посольство окончательно не удалось!

– Барон во всем отказал? – пробормотала графиня, бледнея.

– Почти. Да я вам подробно расскажу мою беседу с бароном Рабштейном. Прежде всего, я изложил ему, конечно, предположение насчет брака вашего сына с его дочерью Руженой. На это он отказал наотрез, добавив, что малютка уже просватана за сына Генриха фон Розенберга, и обручение их должно состояться на днях. Да и помимо этого, молодой граф в зятья ему не годится потому, что он легкомыслен и дерзок, – словом, так же мало ему симпатичен, как и ваш муж, религиозные и политические убеждения которого Рабштейн не разделяет. „Вместо того, чтобы поддерживать партию великих баронов, защищающих свои права, – сказал он мне, – Гинек, где только может, вредит нам, цепляется за Вацлава и чуть было не помешал его захвату в Бероуне”.

Бранкассис остановился, заметив волнение графини и красные пятна, выступившие на ее лице.

– Простите, кузина, – продолжал он, – что я передаю вам столь неучтивые отзывы, но мне казалось необходимым окончательно выяснить положение дел.

– Конечно, конечно, продолжайте, – прошептала она, нервно перебирая своими длинными, костлявыми пальцами опоясывавший талию черный с золотом шнурок.

– Итак, оставив вопрос о свадьбе, я сообщил барону ваши денежные затруднения, вызванные нашим тревожным временем, и, во имя близкого родства, просил его прийти вам на помощь. В этом он оказался уступчивее. Сказав, что уже неоднократно выручал своего двоюродного брата, и что этот раз будет последний, он согласился погасить ваш долг тому наглому бюргеру из Праги, который вас теснит. Подобная уступка, конечно, имеет свою цену, но… вы сами понимаете, что этого недостаточно, чтобы поставить вас на ноги.

– А в таком случае, что же делать? – нерешительно прошептала графиня, умоляюще смотря на него.

Хитрый, испытующий взгляд блеснул на нее из-под опущенных век прелата.

– Мне кажется… единственный выход, – это вернуться к проекту, который мы с вами обсуждали перед моей поездкой к барону, – глухо ответил он.

Графиня тяжело дышала, словно ей не хватало воздуху. Руки ее так сильно дрожали, что платок, которым она порывисто отирала лоб, едва не выскользнул из пальцев.

– Это единственное, как вы говорите, средство – ужасно, – пробормотала она прерывающимся голосом, – Но я должна пожертвовать собой, чтобы обеспечить будущее моему сыну, – закончила графиня, усилием воли подавляя охватившее ее волнение.

– Я понимаю вашу нерешительность и ценю благочестивые опасения, разрывающие ваше христианское сердце, хотя вами руководит одна лишь материнская любовь, – заметил епископ, и, подняв глаза к небу, продолжал: – Но, ведь, на всякий грех существует милосердие. Разве вы забыли, что наша святая мать-церковь приемлет грешника, как отец блудного сына, и, через посредство наместника и земного представителя Христа, заново облекает его невинностью.

Яркая краска залила бледное лицо графини, и луч радости загорелся в ее глазах.

– Возможно ли? – вскричала она, набожно сложив руки. – Вы заручитесь у святого отца отпущением греха, который я вынуждена совершить из любви к семье?

– Да, духовная дочь моя и сестра! От вас зависит еще сегодня же получить эту высочайшую милость. Мой дядя, кардинал Косса, снабдил меня несколькими индульгенциями и разрешил мне располагать ими по моему усмотрению. Но вы знаете, что отпущение такого греха, какой вы готовитесь совершить, стоит дорого; небо требует щедрого вознаграждение за свое милосердие…

– Знаю, знаю, нужды нет! Для такого благодеяния цены не существует, – радостно ответила она. – Так уж я попрошу у вас полную индульгенцию для моего мужа, сына и меня, и заплачу вам за нее, сколько хотите. Кроме того, я умоляю ваше преосвященство дать мне еще особое отпущение, и дозволить мне предоставить в ваше распоряжение некоторую сумму для бедных.

На лице Бранкассиса расцвела приятная улыбка.

– На все согласен, кузина Джиованна, и, если небо окажется столь же великодушным к вам, как вы к нему, то особое место в раю за вами обеспечено. Вернемся же, однако, к нашим делам. Терять времени нам нельзя! Я не сказал еще вам, что прибыл сюда в сопровождении барона фон Рабштейна, который едет по делам в Прагу. Расстались мы при въезде в город; я поехал сюда, а он в гостиницу „Золотой телец”. Нам надо торопиться, потому что Рабштейн на заре уезжает дальше.

– Теперь, когда совесть спокойна, за энергией дело не станет. Само небо, очевидно, нам покровительствует, внушив барону мысль остановиться в „Золотом тельце”. Служанка гостиницы, видите ли… исповедница… старая знакомая моего духовника, отца Иларие, и слепо ему повинуется. Она-то и поднесет барону угощение по заслугам; но уверены ли вы, однако, что обещанное вами средство подействует так, как мы с вами хотим?

 

– На этот счет будьте спокойны, мое средство верное! А пока вы предупредите отца Иларие, чтобы он никуда не отлучался и ждал моего казначея, отца Бонавентуру, от которого получит лекарство и необходимые наставления.

Нагнувшись к графине, он шепнул:

– Не беспокойтесь, если он уедет завтра из города. Он заболеет в дороге, что будет еще удобнее, так как к вам же придут за врачебной помощью, и тогда я приму его на свое попечение. Все устроится, как нельзя лучше!

Графиня поспешно встала, но Бранкассис остановил ее.

– Кстати, сообщали вы что-нибудь графу о нашем проекте?

– Нет! Гинек мог бы воспротивиться, а то и просто выдать нас за какой-нибудь пирушкой у короля, где всегда так много пьют, – ответила графиня с некоторым замешательством.

– Превосходно! Не всегда, ведь, в вине черпается мудрость! Ваша осторожность делает вам честь, графиня, – заметил прелат с легким смехом. – А когда возвращается ваш муж?

– Он уехал по неотложному делу и вернется не раньше послезавтра.

– Еще лучше! Мы оставим его в стороне и предоставим ему мирно пользоваться опекой над прекрасной Руженой.

Благословив графиню, почтительно приложившуюся к его руке, епископ удалился в отведенные ему комнаты, куда немедленно был потребован отец казначей.

После краткого разговора, Бонавентура, – маленького роста монах-итальянец, с лисьим лицом, – торопливо вышел из комнаты и направился к духовнику графини, отцу Иларию.

Оставшись один, Бранкассис долго задумчиво ходил по комнате, потом сел к столу и принялся сверять счета. Оставшись, видимо, доволен результатами, он закрыл свою записную книгу, спрятал ее в шкатулку и позвал:

– Риччиотто!

Вошел паж, нарядно одетый в бархатный, фиолетового цвета костюм, с вышитым гербом епископа на груди. Это был красивый юноша, с бледно-матовым лицом, длинными, черными кудрями, рассыпавшимися по плечам, и черными, жгучими глазами; стройная фигура его была гибка и грациозна, как у женщины.

– Скажи моим людям, что они мне на сегодня больше не нужны и могут идти на отдых, а сам возвращайся меня раздевать.

Риччиотто ушел и быстро вернулся назад, раздел своего господина и, подав ему широкий плащ на шелку, принес затем и поставил на стол вино и два кубка. Наконец, тщательно заперев дверь на задвижку, он стал перед Бранкассисом и, подбоченясь, вызывающе спросил:

– Значит, официальная служба кончилась. Так, что ли, Томассо?

– Да, чертенок, теперь моя начинается, – ответил тот, привлекая пажа к себе на колени и нежно целуя его.

Налив в кубок вина, он стал по глоткам поить своего слугу, угощая его и сластями, лежавшими на серебряном подносе. Прекрасный паж пьянел и становился все веселей и развязней: грязные шутки и непристойные остроты свободно лились из его уст, под стать любому солдату, да и епископ в долгу не оставался. Эта оргия вдвоем, при запертых дверях, была ему, видимо, по душе, он наслаждался; но в полный восторг его привела бешеная тарантелла, которую псевдо-Риччиотто проплясал перед ним, в образе древней богини, и только проблеск осторожности удержал еще Бранкассиса от того, чтобы не вторить пляске лихой неаполитанской песней…

Было уже поздно, когда благочестивый епископ и его „верный паж”, наконец, разошлись по своим комнатам, да и то разлучила их ссора. Вино и любовь придали смелости.

– Ты что там еще стряпаешь с Бонавентурой? Бьюсь об заклад, что вы опять кому-нибудь открываете двери небесные.

– Я бы тебе посоветовал, дочь моя, – грубо ответил сразу отрезвевший Бранкассис, – видеть, слышать и обсуждать только то, что касается твоей службы тайной и явной. Смотри, как бы для тебя вдруг не открылись двери неба, или, по крайней мере, in pace! Маргариту же Анджели, беглую монахиню, приютит у себя любой попутный монастырь!

Маргарита-Риччиотто разозлилась и, наградив своего духовного отца тумаком в спину, убежала в свою комнату.

На следующий день графиня и епископ еще сидели за обедом, поданным, по обычаю времени, в полдень, когда Бранкассису доложили, что один из его людей привел оруженосца барона Рабштейна, которого послали за врачом для пана, тяжко заболевшего в пути и лежавшего теперь на постоялом дворе, в нескольких часах пути от города.

На несчастье, посланный не нашел городского лекаря, отозванного к кому-то в окрестный замок. В раздумье, он не знал, что делать, как вдруг встретил одного из слуг епископа, и тот, узнав, в чем дело, посоветовал обратиться за помощью к его преосвященству, который остановился в Пльзене на несколько дней и, разумеется, пошлет на помощь своего врача, отца Бонавентуру.

Услыхав известие о болезни барона Рабштейна, епископ удивился и опечалился. Позвав к себе оруженосца, он тщательно допросил его и сказал, что не только тотчас же пошлет своего врача, но и сам поедет осмотреть больного и проследить за его переносом в город.

Присутствовавшая при этом графиня тоже, казалось, приняла горячее участие и рассыпалась в похвалах величию души и христианскому милосердию Бранкассиса, который, позабыв собственную усталость и страдание, причиняемые ему раной, спешил к одру больного, неся ему на помощь веру и науку.

– У меня есть удобные носилки, которые я отдаю в распоряжение больного, – добавила она после своей прочувствованной речи. – Водворяя его у нас, я действую от лица моего супруга, который, я уверена, поступил бы так же. В правом крыле дома есть отдельное помещение в три комнаты, и если недуг барона Светомира окажется тяжким и продолжительным, ему будет здесь гораздо покойнее, чем в шумной гостинице. И я, и моя прислуга будем за ним ухаживать.

– В этом предложении я узнаю ваше золотое сердце, дорогая кузина, и, разумеется, барон с благодарностью примет ваше гостеприимство, – сказал епископ, торопливо прощаясь, чтобы снарядиться в путь.

Глава 2

Спускался ясный и тихий летний вечер. Багровое солнце садилось, огнистым блеском золотя все кругом. По дороге в Плзень трусили два всадника.

Один из них был духовное лицо, в черной сутане с широкими рукавами и суконной шапочке. Тонкое, бледное лицо его заканчивалось к низу остроконечной бородкой, и было чрезвычайно привлекательно. Лоб был широкий, рот строго очерчен, большие, задумчивые, ясные глаза смотрели кротко, словно подернутые тихой грустью. В нем был виден мыслитель-идеалист, душа прямая и честная, не допускающая сделок с совестью, хотя и склонная к увлечениям на пути веры, любви и правды. Бессознательная, но величавая простота сказывалась в каждом его движении.

Спутник его был редкой красоты молодой человек, высокий, стройный и удивительно хорошо сложенный, с черными, как вороново крыло, волосами. Большие, темные глаза светились умом и могучей волей. Одет он был в светское платье – изысканный наряд тонкого коричневого сукна; широкий черный плащ развевался за плечами и сбоку виднелся меч со стальной рукоятью, а спереди, за поясом, заткнут был кинжал. Он вел в поводу лошадь с вьюком, да и за седлом каждого из всадников приторочено было по чемодану. Спутники оживленно разговаривали.

– Так вот, вкратце, главнейшие факты моего пребывания в Оксфорде, – закончил свою речь молодой человек. Когда мы будем в Праге, я расскажу тебе, в свободное время, много интересного, мистр[1] Ян; а теперь я еще в себя не могу прийти от радости, что так неожиданно встретил тебя на большой дороге. В сущности, ты не сказал мне, откуда и куда ты едешь.

– Я ездил в Гусинец по семейному делу: устроить наследство моей двоюродной сестры, Катерины; а оттуда поехал навестить приятелей и проповедать слово Божие разным беднякам, о которых священники их не радеют вовсе. Господи, Боже мой, на какие безобразие я натыкался! Право, подчас невольно спрашиваешь себя, не пришли ли времена антихриста? Но, видя глубокую веру бедного люда и ту восторженную радость, с которой он слушает проповедь на родном языке, в сердце расцветала надежда на лучшие времена, и я со слезами молил Господа вернуть мир церкви и возродить ее.

– И на твою молитву, конечно, отзовется всякое истинно христианское сердце. Будем надеяться, что милосердый Бог не забудет Своего верного чешского народа и избавит его от немецкой саранчи, которая грабит, угнетает и развращает его. Откуда, как не от них, идут все зло, все несчастие и несогласия?

– Не торопись, Иероним! Много зла, конечно, чинят нам иноземцы, но, ведь, и мы грешим довольно и заслужили наказание!

– Да существует ли наказание, большее, чем эти проходимцы, – вспылил Иероним, – есть ли пределы их наглости и жадности? Когда их разбили на ратном поле, они вернулись под видом колонистов, забирая в свои руки земли, должности и привилегии. Разве не они хозяева в наших городах? В университете они делают, что хотят, и когда-нибудь нас вовсе выгонят оттуда, если этому вовремя не положить конец! Чех уж стал чужим в собственном отечестве: он работает, а немец управляет, тот сеет, а этот собирает! Даже язык наш они хотели бы у нас отнять!

При этих словах лицо священника чуть покраснело, брови сдвинулись, и в его ясных глазах вспыхнуло неудовольствие.

– Ты прав, Иероним, все это возмутительно! Хоть и грех, а часто негодуешь, при виде того, какие гадости делают чехам в одном только университете. Стычки между профессорами и несогласие немецких студентов с чешскими вошли уже в обычай, а ректор всегда на стороне своих немцев.

Они замолчали, занятые своими мыслями. Красавец-всадник, которого спутник его называл Иеронимом, первый нарушил молчание.

– Не попадется ли нам по дороге гостиница, мистр Ян? Мы, ведь, проехали добрый кусок, и я начинаю чувствовать потребность в пище и отдыхе. Помнится, тут неподалеку должен быть где-то постоялый двор.

– Пьяные солдаты подожгли его в прошлом году и он сгорел дотла. Нет, до гостиницы далеко, а вот скоро будет селение, и мы найдем пристанище в доме священника, который уже год отсутствует, по словам оставленной при доме женщины. Там мы можем спокойно отдохнуть.

– А где же скитается этот благочестивый пастырь церкви? – спросил, смеясь, Иероним.

– Видишь ли, у него еще два прихода[2] и когда его нет в одном, он сказывается в другом, так что проверить его трудно; зато вот десятину собирать, говорят, он удивительно исправен.

– И, вероятно, очень требователен в этой жатве, особливо, если он немец.

– Не знаю, из каких он; кажется, что он младший в семье и посвящен был чуть ли не семи лет от роду.

– Предусмотрительно и, должно быть, дорого обошлось родным его. Ведь епископы изрядно берут за приходы, – им тоже надо оплатить свои места. Впрочем все попы делятся с Римом, то есть, я хочу сказать с папой, или лучше, папами, и это может служить извинением приходским священникам.

– Да, симония, как проказа, снедает церковь. С отвращением видишь безумную роскошь, жадность и разврат этих людей, осмеливающихся называться последователями Христа – Царя Небесного, который ходил босой, презирал стяжание и сказал страшное слово: „Легче верблюду пройти сквозь игольные уши, чем богатому войти в Царство Небесное”.

– Например, архиепископ пражский, у которого свой бургграф, свои камергеры, канцлер, маршал, казначей и т. д., который пользуется тремя тысячами марок дохода, не считая оброка в натуре, барщины и продажи бенефиций, отпусков и тому подобных прибылей. Как мало он походит на своего Божественного Учителя, – заметил Иероним и вдруг залился смехом.

– О чем ты смеешься? Разве грустный предмет нашего разговора может подать к этому повод?

– Прости, дорогой мистр Ян, мой невольный смех, но мне вспомнилась смешная история Николая Пухника[3], достойного каноника пражского, чернинского, оломуцкого, настоятеля святого Николая и Жемницы Моравской, прославившегося своей скупостью.

 

Улыбка появилась и на лице Гуса.

– Ах, да! Это когда король, под веселую руку, дозволил ему забрать столько золота, сколько может унести, а Николай так набил себе все карманы и сапоги, что был не в состоянии двигаться. Смешной и грустный случай!

– Нет, самое-то лучшее, это – апофеоз, когда Вацлав, смеясь, как сумасшедший, велел у него все отнять, а самого выгнал вон. У короля бывают подчас грандиозные мысли, и я так, право, люблю его, несмотря на его слабости, – он все-таки расположен к Чехии! Но вот, кажется, мы, наконец, и приехали. Смотри, Гус, – там, направо, бедные лачужки; это, вероятно, и есть то селение, про которое ты говорил, а вон, у дороги, рядом с церковью, и каменное здание, должно быть, дом священника.

– Да, да, – ответил Гус, сворачивая на тропинку к селению.

Прочная и высокая каменная стена окружала дом; ворота были раскрыты настежь, и на дворе, у колод с сеном, привязано было десятка с два оседланных лошадей. Подле лежало несколько свор собак, а на телеге, под навесом, видна была пара убитых оленей и кабан.

– Какая-то охотничья компания заняла дом раньше нашего. Видишь, окна освещены, а судя по тому, как они шумят, пир, должно быть, в самом разгаре. Придется повернуть назад, – не без огорчения заметил Гус.

– Вот еще! Где двадцать человек сыты, там на двух хватит, а я умираю с голоду. Слезай, брат Ян, и пойдем просить охотников принять нас. Это, должно быть, соседние паны, – ответил Иероним, ловко соскакивая на землю.

Гус последовал его примеру, и они, привязав лошадей, направились к дому, откуда несся беспорядочный гул голосов, смех и песни.

В ту минуту, когда они всходили по каменным ступеням крыльца, дверь дома неожиданно распахнулась и на пороге, держа в руках фонарь, появился тучный монах, с красным, жирным лицом и подслеповатыми, мигающими глазами. Из-под темной рясы, подоткнутой за веревку, служившую ему поясом, видны были толстые ноги, обутые в сандалии, к которым ремнями привязаны были большие шпоры.

Он, видимо, был пьян и качался, придерживаясь за дверной косяк, чтобы не упасть: фонарь в его руке болтался во все стороны, ряса была залита вином и блестела пятнами жира.

– Ну, вот, Господь посылает нам еще гостей, а один даже собрат, – заплетающимся языком процедил он и разразился пьяным смехом. – Salve, salve! Войдите, отец мой, и вы, достойный господин, места для всех хватит и что поесть найдется для приятелей.

Он посторонился, пропуская их, и Гус с нескрываемым отвращением последовал за Иеронимом в дверь, которая вела в прихожую и за ней в большую залу.

Войдя, оба они остановились, пораженные. Посреди комнаты, большой стол заставлен был кушаньями и вином. Объедки пирогов и дичи и валявшиеся на полу пустые бутылки и кружки красноречиво свидетельствовали, что попойка шла уже давно, а раскрасневшиеся лица указывали на обильное возлияние.

В эту минуту еда уже кончилась; сдвинув блюда, на конце стола играли в кости и насыпаны были груды золота, серебра и меди.

Компания собралась удивительная: монахи и, должно быть, священники, судя по тонзуре, которая одна и выдавала их духовное звание, несколько воинов и женщин; среди последних три монахини, беспорядочный наряд и бесстыдные позы которых доказывали, как они низко пали. Средину стола занимал молодой еще человек, лет тридцати пяти, но уже совершенно плешивый; обрюзгшее, помятое лицо его говорило о бурно проводимой жизни. На коленях у него сидела цыганка в пестрой юбке, с голыми руками и шеей и распущенными волосами, черной гривой спускавшимися по плечам.

В ту минуту, когда Гус и Иероним показались на пороге, она подняла в руке рожок и с громким смехом выбросила на стол кости. При появлении незнакомцев, царивший в зале гам вдруг смолк.

– Глядите, Бертольд ведет нам подкрепление: воина и нашего же собрата – шельму, как и мы! – громко закричал человек, сидевший посредине стола. – Пожалуйте, уважаемые путешественники! Дитрих фон Штерн, хозяин здешних мест, благочестивый настоятель этого жалкого прихода, приглашает вас на свой скромный ужин. Ты, воин, распоряжайся сам, а ты, брат мой по стихарю и рясе, садись вон там, около Зденка, который все равно скоро свалится под стол и оставит тебе в наследство прекрасную сестру.

Иероним молчал, нервно поглаживая свою черную бороду; зато бледное лицо Гуса стало багровым, глаза загорелись гневом и, шагнув к столу, он стукнул по нему кулаком, так что от удара задрожала посуда.

– Негодяй, позорящий облачение, которое носишь! – грозно крикнул он. – Как тебе не стыдно твоего сквернословия, как не стыдно держать на коленях эту девку и окружать себя сборищем скотов! Опомнись, отступник обетов священнических! Ты утопаешь в пьянстве, как последний солдат, и обратил дом свой в кабак, в притон бесчестья…

Дитрих фон Штерн слушал этот неожиданный суровый выговор с раскрытым от удивления ртом и тупо смотря на говорившего. Но это оцепенение вдруг сменилось приступом гнева.

– Га! Ты смеешь так говорить со мной, негодный уличный болтун! Вот я проучу тебя, как оскорблять меня в моем собственном доме, – заревел Дитрих в ответ, стараясь встать и отшвырнув от себя цыганку, которая с криком свалилась на пол.

С трудом поднялся он, наконец, на ноги и стал тащить из ножен висевший у него сбоку охотничий нож.

– Я тебе язык отрежу, чтоб ты помнил, как читать наставление не сапожнику, как ты, а Дитриху фон Штерну, – продолжал он, шатаясь, идя к Гусу с поднятым ножом в руках.

В это время один из пьяных монахов схватил глиняную кружку и пустил ею в Гуса, но промахнулся, и она с грохотом разлетелась вдребезги, ударившись о дверной косяк, пальца на два от головы Иеронима. Тогда тот выхватил меч, одним прыжком очутился перед Гусом и заслонил его собой; блестящий клинок завертелся перед искаженным злобой лицом Дитриха, который невольно попятился и грузно шлепнулся на стул.

– Успокойте ваш хмель, преподобный отец Дитрих, а выслушанную вами истину примите к сведению! Борьба со мной может плохо кончиться для вас и для ваших достойных приятелей, – презрительно крикнул он. – Пойдем, Ян, скорее, из этой берлоги!

– Да, отряхнем прах от наших ног! Кусок хлеба под этой кровлей хуже всякой отравы, – дрожащим от волнения голосом ответил Гус.

Не обращая внимания на сыпавшиеся на них крики и ругательства, они вышли из комнаты и в прихожей Иероним чуть не споткнулся об отца Бертольда, растянувшегося на полу и громко рыдавшего. Он бил себя в грудь и причитал: „Мае culpa! Меа Culpa! Согрешил я против тебя, Господи Боже мой!” С омерзением перешагнули они через пьяницу, поспешили сесть на лошадей и поехали прочь со двора. Из дома слышался адский грохот, вперемежку с воплями женщин.

Несколько минут они ехали молча.

– Вот, хороший пример того, что сталось с церковью, – сказал Иероним, убавляя рысь. – Хотя со стороны Дитриха нечему удивляться. Три года тому назад, в Праге, я был свидетелем такого безобразия, которое ясно показало, на что он способен. Ты знаешь, я проживал тогда у моей тетки, в Малой Стране (городе), и вот, однажды вечером, возвращаемся домой, я и мистр Якубек, вдруг слышим, впереди нас крики, смех, свист и видим толпу народа, ремесленников, мальчишек и т. п. Мы прибавили шагу, чтобы посмотреть, что случилось, и видим перед собой пьяного человека с тонзурой на голове, – тогда еще у него было достаточно волос, – нагишом, выписывающего зигзаги. Народ издевался над ним и бросал в него грязью, а он отвечал отборной руганью и плевал на толпу. Его непременно бы отколотили, если бы негодяй не скрылся в ворота какого-то дома, откуда уже более и не появлялся. Якубек себя не помнил от гнева, тотчас же навел справки, и мы узнали, что этот безобразник, прозывавшийся Дитрихом фон Штерном, был священником, приехавшим в Прагу добывать себе место каноника, а покуда скитался по кабакам, да разным притонам и вел дьявольскую игру. В этот день ему не повезло, и он, проигравшись до рубашки, голым возвращался в Вышеград, где жила его любовница[4].

Поэтому случаю Якубек произнес громоносную речь, но архиепископ затушил дело, а Дитриху приказал убраться вон из города. Однако, место каноника пражского капитула он все-таки не получил.

– Вот ты видел пьяного священника голым на улице, а я недавно видел такого, который отказывался хоронить бедных, пока не нашлось, кому за них заплатить[5]. Который из них лучше, я не знаю, – с горечью в голосе ответил Гус.

– По милости этого проклятого Дитриха, мы опять на большой дороге и уж на всю ночь. А между тем, кони больше нашего нуждаются в корме и отдыхе.

– Ну, надеюсь, что мы скоро найдем себе пристанище. Я вспомнил, что здесь неподалеку стоит замок барона Рабштейна, с которым я знаком по Праге, – успокоил его Гус. – Барон принимал меня у себя с величайшей благосклонностью, а с дочерью его, маленькой Руженой, мы даже подружились. Под его гостеприимным кровом нас примут с честью.

1Магистр.
2Tomek. Dejepis mesta Prahy, Ш, стр. 140–145.
3Tomek. Dejepis mesta Prahy, стр. 175.
4Ernest Denis. Huss et la guerre des hussites, стр. 13.
5Tomek. Dejepis mesta Prahy.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru