bannerbannerbanner
Юпитер поверженный

Валерий Брюсов
Юпитер поверженный

XIII

Я вернулся домой к самому времени обеда, и оказалось, что в этот день у нас нет никого, так что за столом я был наедине с Гесперией.

Теперь для меня несомненно, что это было сделано ею нарочно. Заметив мое охлаждение к себе, она решила поправить дело решительным ударом.

Неопытный глаз мог бы поверить, что Гесперия одета по-домашнему, но я не мог не приметить, что ее одежда и убор были тщательно выбраны. На ней было платье из восточной шерсти, такое легкое, что казалось пухом; перетянутое поясом, оно оставляло видеть середину тихо колыхающейся груди. Обнаженные руки были перехвачены браслетом по образцу германских женщин. Два крупные перла, словно две прозрачные капли воды, сияли в ушах; невысокая прическа была вся перевита нитями мелкого жемчуга.

За последние дни я привык встречаться с Гесперией запросто, говорить с ней о самых обиходных предметах, и сразу меня поразил ее голос, когда она ко мне обратилась, голос нежный и вдумчивый, словно выходящий из самой глубины души, тот самый, который когда-то чаровал меня. Так странно было впечатление этого голоса, будившего все мои лучшие воспоминания, словно бы кто-то вдруг сорвал повязку с моих глаз, застилавшую мне свет, и я, после тьмы, вдруг увидел солнце. Я вспомнил Гесперию, прекрасную Гесперию, и с робостью и с удивлением смотрел на ее и давно знакомый, и странно новый для меня лик.

Никогда, кажется, Гесперия не говорила так прекрасно, как в тот вечер. Ее речь всегда была плавной и изящной, оживленной яркими мыслями, но иногда, в удачные дни, эта речь становилась пленительной до крайности. Тогда все равно было, о чем говорит Гесперия: все вопросы становились одинаково завлекательны в ее словах, и к каждому, самому ничтожному предмету она умела подойти со стороны неожиданной. Тогда словно дождь огней сыпался в речи Гесперии, и ум едва успевал следить за головокружительной быстротой, с какой сменялись ее мысли.

Я не сумею точно воспроизвести речи Гесперии в тот вечер, но помню, что незаметно мы заговорили о вопросах, которые нас особенно волновали, – о начатой нами борьбе за богов.

– Мир изменился, Юний, – говорила Гесперия, – но ведь мы остались людьми. Нас солнце греет так же, как оно ласкало спутников Энея; не иначе мы слышим шум пучины, чем певучий Ахиллес; и наша любовь та же, которая привела Дидону[107] на мстительный костер! И солнце, и море, и огонь, и ветер – все это вечно, вечно для нас, для людей, и тщетно нам искать иной, большей вечности. И та же вечность в наших богах, нам понятных, земных, богах, которые близки к людям. Почем мы знаем, может быть, существуют те эоны,[108] о которых мечтают восточные философы: у нас нет глаз, чтобы увидеть, нет слуха, чтобы услышать этих знакомцев. Пусть неведомое Божество, которое не отрицает ни Лукреций, ни Насон, ни Кикерон, за всеми пределами нашего познания правит миром. И, может быть, есть другие земли, где нет власти ни Юпитера, ни Плутона, ни Нептуна, ни прочих Олимпийцев, но здесь, на земле, нам довольно наших богов, для нас великих, для нас непонятных, для нас вечных! Как было бы безумно стремиться нам уподобиться бестелесному Творцу, своим перстом будто бы вписывающему звезды на небесную твердь! Но как прекрасна совершенность гармоний Аполлона, легкость Дианы и мужество Марта, в чьих жилах божественный ихор![109] Осмеянный Марсий[110] – образ человека; бедный Фамира[111] – наш прекрасный прообраз; Психея,[112] удостоенная соприсутствия на пирах бессмертных, – наша надежда. Красота богов, их доблесть, их слава, даже их преступления – все это наше, то, к чему мы можем стремиться. Как вовеки человек остался существом, слитым из души и тела, так его боги должны быть не только духовными, но и телесными. Наша правда в том, что наши боги нам подобны. Наши боги могущественны, но они не творят чудес, потому что чудо – бессмыслица для рассудка, которой он не приемлет. Наши боги бессмертны, но не вечны, потому что вечности наш ум все равно не понимает. Мы, Эллино-Римляне – народ ясных образов, великих соразмерностей и гармоничной красоты. Пусть восточные варвары изображают богов в виде чудовищных зверей, пусть Египет складывает сказки о растерзанном и воскресшем Осирисе, пусть иудеи поклоняются безобразному владыке, сидящему где-то за небесами; наша святыня – мудрость Фидиева Юпитера, совершенный в своей мужественной прелести Феб, прекраснейшая из женщин Венера. Останемся им верны, если мы хотим остаться людьми!

Ах, мне хотелось бы записать все слова, которые в тот памятный день говорила Гесперия, так как я чувствовал, что ни один ретор и ни один философ не говорили более глубоких слов в защиту веры наших предков! Но мне память уже изменяет, и я не хочу искажать прекрасной речи своими неумелыми вставками. Гесперия говорила со мной о богах, потом о тайнах природы, потом о чарах любви, потом о смысле растений и цветов, потом о великих людях, потом о стихах Гомера и еще о многом другом, причем одно причудливо цеплялось за другое, одно переливалось в другое, словно ряд сверкающих водопадов, устроенных искусным художником в таинственном саду, – и я, как очарованный, опять слушал эти песни Сирены, прикованный взором к горящим глазам и пылающему лику женщины.

– Прометей создал людей[113] по своему подобию, – говорила Гесперия, – прекрасный миф украден у нас христианами. Мы подобие полубога, и потому в груди каждого из нас душа та же, что у Олимпийцев. О, безумные проповедники лжи и обманов, укоряющие нас за то, что наши боги любят, страдают и даже свершают преступления, как люди! Но разве кто-либо из людей знает что-либо иное, кроме надежды и отчаянья, радости и скорби, ненависти и любви? В этой многоцветной радуге чувств – весь мир, и другого нет нигде – нет для нас. И мы сами становимся как боги, когда позволяем этим чувствам свободно властвовать нашей душой. Ахиллес был не ниже Марта, когда предавался своему гневу. Первый Кесарь был как Юпитер, когда посмел наложить свою власть на всю землю. И все мы подобны богу, когда любим. Разве ты сам, о Юний, не ощущал себя столь же сильным и столь же блаженным, как Олимпиец, когда знал, что твои жилы стучат под дрожью любви? Божественная любовь, эта венчанная фиалками богиня, возносит нас до высот Платоновых идей, и, любя, мы дышим эфиром эмпирея.[114] Юний! мы выпьем с тобой за любовь!

Гесперия подняла свою любимую чашу из разноцветного стекла, оплетенную парой изменчивых змей, и смотрела мне прямо в глаза пристальным взором. Час был поздний, мы были одни в маленьком триклинии. Ароматичные факелы разливали кругом нежное опьянение. Я тоже поднял свой кубок и спросил тихо:

– Почему ты мне это предлагаешь, Гесперия?

– Потому что сегодня мы пьем с тобой в последний раз, – печально проговорила Гесперия, – сегодня мы прощаемся с тобой.

– Мы прощаемся? – переспросил я. – Разве ты уезжаешь?

 

– Нет, – возразила Гесперия, – уедешь ты.

Гесперия перегнулась через стол, приблизив ко мне свой грустный взор и свою открытую грудь. Все продолжая смотреть мне в глаза, но прежним тихим голосом Гесперия сказала:

– Милый, милый Юний! Как дурно, что ты передо мной притворяешься. Я знаю все. Я знаю и то, как ты томишься по своей покинутой жене. И я знаю, что здесь, в Городе, ты любишь маленькую девочку с черными глазами. И еще знаю, что ты более не любишь меня.

В ту минуту я уже снова был во власти тайных чар Гесперии. Я не желал лгать, когда воскликнул в ответ:

– Это неправда, Гесперия! Всегда, вечно я любил и буду любить тебя одну!

Медленно покачав головой, Гесперия возразила:

– Не обманывай меня и себя, Юний. Да, ты меня любил: я это помню. И мне горько сказать, – ты меня любил до того дня, пока во мне не родилась любовь к тебе. После того ты меня то ненавидел, то презирал, то желал, как мужчина желает женщину, но более не любил. Воспоминания о прошлом заставило тебя приехать на мой зов, но, едва меня увидев, ты понял – там, в глубине души, что меня не любишь. Разве иначе ты мог бы увлекаться той маленькой девочкой, опять напомнившей тебе ту твою Рею, ради которой десять лет назад ты потерял меня? Разве в сердце, которое любит, есть место для других чувств? Не лги, Юний, и не упорствуй. Уезжай, уезжай скорей, завтра же! Возьми с собой ту девочку и уезжай. Так будет лучше.

– Гесперия! я не могу уехать, – в волнении возразил я. – Я не могу покинуть наше дело.

– Наше дело! – горько ответила мне Гесперия. – Разве ты не видишь, что оно погибло. Евгений – тряпичная кукла; Арбогаст – дикий варвар, умеющий только рубить сплеча; Флавиан – от старости выжил из ума. Разве этим людям бороться с гением Феодосия? Наши легионы будут сметены, как прах, копытами готов[115] Алариха.[116] Нас всех, поклявшихся поднять мятеж, ждет смерть под топором палача. Беги, Юний, беги, пока не поздно: я не хочу, чтобы ты погиб.

– Гесперия! – воскликнул тогда я. – Я не могу уехать, потому что я люблю тебя.

Эти слова вырвались из меня невольно, но, едва произнеся их, я уже смутно понял, что все кончено, что сеть новой Кирки опять захлестнулась над моей головой. И вот я видел Гесперию, которая уже пересела на мое ложе; она положила свои руки мне на плечи, и мое тело трепетало от этого прикосновения. Мои глаза опять тонули в глубине изменчивых глаз Гесперии.

– Не говори таких слов необдуманно, – шептала Гесперия голосом подавленным. – Нет, нет, я не хочу, чтобы ты давал мне клятвы под влиянием вина и минуты. Ты должен уехать, я это решила, и это неизменно. Вот я поцелую тебя, как целовала когда-то, и это будет мой прощальный поцелуй тебе, мой милый Юний, мой маленький Меркурий.

И она сдавила мои губы своими губами, даруя мне один из тех своих поцелуев, которые пьянили острее самого крепкого кипрского вина.

А потом, когда я был еще в объятиях этого лобзания, вся прижимаясь ко мне своим телом, Гесперия, словно с мучением и ужасом, шепотом стала молить меня:

– Это моя последняя просьба, Юний! Завтра – ты уедешь. Но сегодня, эту ночь подари мне! Этой ночи я ждала годы. Я воображала ее на своем одиноком ложе в Треверах. Я тысячу раз ее переживала в мечтах. Должны эти мечты на одно краткое мгновение стать действительностью. Все будет, как в блеске молнии, – осветится, мелькнет и исчезнет. Помнишь, в первый день твоего приезда я сказала тебе, что моя дверь всегда для тебя открыта. Но ты не захотел. Сжалься теперь над новой Федрой,[117] которая дошла до последнего стыда, вымаливая ласки у своего Ипполита! Будет слишком жестоко, если ты мне откажешь. Боги, боги отомстят тебе, как сыну Тесея, если и ты отвергнешь мольбы обезумевшей женщины.

Она воистину казалась безумной, потому что порывисто привлекала меня к себе, сжимала в объятиях, целовала и смеялась, тогда как настоящие слезы текли по ее щекам. И – о бессмертные боги, – скажите, кто из людей устоял бы против такого искушения! Может быть, и святой праотец Иосиф поколебался бы в своей стойкости, если бы жена Потифара явилась ему в этом образе прекраснейшей из женщин. Но и он ведь не любил египетской царицы, а я долгие годы томился несбыточной мечтой об ней! И в каком-то опьянении забвения я уже не знал, что со мной делалось, что мне шепчут нежные уста, куда меня влекут ласковые руки.

Так, в этот вечер, впервые после более чем десятилетней нашей близости, свершилось наше соединение с Гесперией, как двух любовников. В роскошном кубикуле, завешенном восточными тканями, познал я, наконец, любовь той, о которой безнадежно томился в своей далекой юности. И в тишине этой спальной, едва озаряемой лампадой, заставленной цветным стеклом, слушая страстный шепот женщины, обжигаемый прикосновением ее горячих плеч, я готов был верить, что нам «на вершинах стонали нимфы», как некогда Энею и Дидоне, грозой приведенным в одну и ту же пещеру.

Мне не нужно говорить, что на другой день я не уехал из Города. Новая страшная сила сковала меня с Гесперией, и я уже чувствовал, что сейчас не в силах ее покинуть. Мои недавние мечты рассыпались, как песчаное сооружение под бурным вихрем, и я хотел теперь одного: продолжать начатую нами борьбу, все равно, ждет ли нас победа и слава или позор и смерть.

Свое письмо к Лидии я решил уничтожить. Но, когда я открыл свой ларь, я с изумлением убедился, что письмо лежит как будто несколько иначе, чем я его положил. Конечно, я мог ошибиться, но мне казалось, что в памяти моей сохранились точно все подробности в расположении моих вещей. Ничего достоверного я не мог утверждать, но у меня осталось сомнение, что, в мое отсутствие, кто-то подобранным ключом отпирал мой ларь и доставал мое письмо, – кто? может быть, сама Гесперия, которая из него узнала о моих чувствах, о моих встречах с Сильвией и о моем решении уехать.

Книга третья

I

Между тем Флавиан, распоряжавшийся в Городе, как полновластный владыка, торопил нашу коллегию с решительными мерами. Наш способ действия был очень прост. Когда, на основании данных истории и старых актов, мы приходили к убеждению, что такой-то христианский храм занимает здание прежнего святилища, мы постанавливали, что оно должно быть отобрано в ведение Сената. После того мы, с отрядом стражей, являлись на место и приказывали христианским священнослужителям покинуть храм и отдать нам ключи дверей, позволяя вынести лишь то, что явно было внесено позже.

Каждый раз возникали шумные распри по поводу того, что именно принадлежит христианам. Дело в том, что их священные изображения были украшены драгоценностями, снятыми со статуй богов; вместо своих священных сосудов они употребляли утварь древних храмов; многие золотые и серебряные вещи были переплавлены из таких же вещей, служивших для жертвоприношения Великой Матери, или Митре.[118] Христиане настаивали, что все это принадлежит им, потому что этими вещами они пользуются уже много лет. Собранные нами свидетели и ученый Фестин возражали, что все это похищено из древних храмов. Среди криков, жалоб и причитаний дело решал обыкновенно Сегест, который, по примеру древнего Бренна,[119] возглашал грозное: «Горе побежденным!» – и хладнокровно забирал даже такие вещи, которые несомненно были приобретены и сделаны самими христианами для своих надобностей.

Почти всегда во время нашего набега вокруг храма собирались христиане, среди которых одни рыдали, другие негодовали молча, третьи, – иногда, – пытались оказать сопротивление. Несколько раз нам приходилось вступать в бой с озлобленной толпой, причем в нас летели палки и камни. Не всегда даже решительные действия вигилей могли одолеть этот натиск, и впоследствии мы стали брать с собою отряд легионариев, которым доводилось пускать в дело копья и обнажать мечи.

Сам Флавиан тем временем делал приготовления для торжественного очищения Города, оскверненного (по его словам) многолетним господством ложного культа. Так как в те дни мне не раз случалось встречаться с Флавианом, я могу сказать, что он представлялся мне действительно как бы помешанным. Трезвость и ясность ума, отличавшие его прежде, заменились в нем каким-то исступлением и самым ярым суеверием. В его голове смешались все религии земли, и он с одинаковой страстью защищал поклонение Осирису и Исиде,[120] не говоря о Великой Матери, или Митре, как божеству Юпитера и Юноны; только одна вера в Христа была ему ненавистна, и ее он презирал от всей глубины души.

Раньше всего Флавиан желал очиститься сам и с этой целью избрал великое священнодействие тавроболия. Он готовился к нему в течение многих дней уединенными размышлениями, благочестием, паломничеством к священным урочищам и постом, уподобляясь в том христианским монахам. Самое торжество было назначено в загородной вилле Флавиана, куда в назначенный день собралась громадная толпа его друзей, клиентов, приближенных и приглашенных. Мы с Гесперией, конечно, должны были присутствовать также.

В саду была выкопана глубокая яма, покрытая сверху досками.

Торжество закончилось пиром, на котором много пили и много говорили о своем будущем торжестве. В этот день не было даже той небольшой сдержанности, которую проявило присутствие императора. За столом раздавались яростные крики против христиан, читались письма из Медиолана, в которых сообщалось, что легионы и наши все предводители находятся в великолепном порядке, произносились здравицы за императора и будущие победы. Среди присутствующих <были> христиане…

II

Увлеченный своим новым счастием с Гесперией и занятый в разных празднествах, которые длинной чередой стали развиваться в Городе, я за эти дни не имел времени, чтобы видеться с Сильвией, и случилось так, что в течение почти двух недель я ее не видел. Я горько упрекал себя за такое небрежение, опасаясь, что мое отсутствие может дурно повлиять на девочку. Поэтому на другой же день после торжеств, проведенных в театре, я, воспользовавшись свободным днем, отправился разыскивать Сильвию.

Как обычно, я хотел послать ей записку, так как по-прежнему мне не хотелось заводить знакомства с ее матерью. Но когда я еще только переходил Эмилиев мост, я вдруг увидел впереди себя Сильвию в обществе какого-то юноши. Одно время я уже хотел незаметно удалиться, но и Сильвия и ее спутник меня заметили. Тогда я приблизился и приветствовал девочку в самых вежливых словах.

Сильвия внезапно смутилась, но потом оправилась и спокойно познакомила меня со своим спутником: то был Лоллиан, который также вполне любезно меня приветствовал. С любопытством я рассматривал этого юношу. Ему было лет двадцать, не более, по одежде он принадлежал к зажиточной семье; у него были светлые волосы и голубые глаза германца, но держал он себя с чисто городской непринужденностью.

 

Я спросил молодых людей, куда они идут, и они мне ответили, что направлялись провести время в Домициевых садах. Тогда я просил позволения присоединиться к их прогулке, так как мне хотелось ближе узнать этого Лоллиана. Я знал, конечно, что мое предложение должно было ему быть неприятно, но он не возражал, а Сильвия предложила мне сопровождать их.

Так втроем мы прошли через весь Яникуленский сад. Почти все время пути мы шли молча, так как естественная неловкость владела нами. Время от времени я обменивался отрывками слов с Лоллианом и Сильвией. Но они между собой не говорили.

С намеренной небрежностью я объяснил, что мой отъезд из Города отложен по важным причинам, что все последнее время был очень занят по своей должности триумвира и по приготовлению к играм Аполлона; воспользовавшись свободным днем, я решил повидаться с Сильвией, которую не встречал давно, и теперь рад, что вижу ее друга. Так как сегодня для меня – праздник, то я и предложил молодым людям принять как бы мое приглашение – разделить мой отдых.

Не знаю, насколько Лоллиан поверил моей речи, но он не возражал.

В мало посещаемых Агр<иппинских> садах было пустынно, и наша прогулка решительно не налаживалась, так как мы были враждебны друг другу.

Тогда я предложил ненадолго зайти в загородную таверну,[121] находившуюся здесь, род диверсория,[122] посещаемого гуляками по ночам, но почти пустынного в этот час. Мы заняли места за столом, под тенью старинного платана, спросили себе фруктов и вина. Я сразу заметил, что Лоллиан настойчиво участвовал в моих распоряжениях слугам: он желал участвовать в пиршестве наравне со мной и не хотел принимать моего угощения.

Я понемногу расспрашивал Сильвию, как она провела эти дни, но она отвечала мне уклончиво. Тогда я спросил, намереваются ли она и ее друг пользоваться подготовлением праздников, и предлагал им без труда достать тессеры во все цирки, театры и прочие места.

Лоллиан, наконец, спросил меня:

– А что именно такое вы, нынешние правители, собираетесь праздновать? Разве вы одержали какую-либо победу над врагом?

– Нет, юноша, – спокойно отвечал я, – какая может быть победа, если война еще не начата. Это просто годичные игры в честь Аполлона, которые справляются со времен Августа и еще раньше.

– Однако, – возразил Лоллиан, – уже много лет этих игр не справляли.

– Что же такое, – ответил я. – Законы иногда нарушаются, но хорошо их восстанавливать.

– А что такое сделал этот ваш Аполлон, – запальчиво спросил Лоллиан, – чтобы его чествовать?

– Не будем поднимать споров о вере, – ласково возразил я. – Мы здесь для того, чтобы веселиться, а не ссориться.

Веселье наше, однако, несмотря на вино, не удавалось, и каждую минуту мне приходилось избегать стычек с Лоллианом, который готов был их затевать по всякому поводу.

Я ухаживал за Сильвией, предлагал ей фрукты. <Но> она, видимо, страдала от нашего общества. Вино разгорячило, наконец, <юношу>.

– Про тебя, Юний, – сказал он мне, – говорят, что ты пользуешься в Городе большой властью. Перед тобой трепещут все священники и монахи, потому что ты имеешь право выгонять их на улицу. Но скажи мне, почему именно тебе поручено такое дело?

Я сказал, что такова была воля императора.

– А не твоей покровительницы, прекрасной Гесперии? – возразил Лоллиан, вызывающе глядя на меня.

Я заметил, что Сильвия вздрогнула при этом имени и обратила глаза ко мне.

– Госпожа Гесперия, – ответил я уклончиво, – оказывает мне много милостей, и я ей очень признателен.

– Почему же она оказывает тебе эти милости? – продолжал настойчиво спрашивать Лоллиан, вообще поддавшийся влиянию вина и явно готовый пойти на все.

– Это надо спросить у нее, – сказал я, принужденно смеясь.

– Может быть, за твои красивые губы, – произнес уже совсем дерзко Лоллиан.

– Милый юноша, – с достоинством возразил я, – такой разговор не может быть любопытен для Сильвии. Будем лучше говорить о другом.

– А я думаю, – с ударением на словах возразил Лоллиан, – что Сильвии этот разговор очень любопытен. Ей надо получше узнать того, кто себя выдает за ее друга.

Я уже начал жалеть, что затеял эту прогулку, так как мне казалось непристойным, в моем звании, затевать глупую ссору с каким-то неведомым мальчишкой, а оставить его оскорбления без ответа я не мог.

– Сильвия меня достаточно знает, – строго возразил я, – что же насчет тебя, Лоллиан, то если я тебе не по душе, я готов покинуть ваше общество. Давайте распрощаемся и разойдемся. Вы будете продолжать вашу прогулку, а у меня еще достанет дел и на сегодня.

– Нет, – яростно воскликнул Лоллиан, совершенно потерявший обладание собой, – ты не должен уходить, прежде чем я не обличу тебя перед Сильвией! Не пытайся скрыться бегством! Лицемер! посмеешь ли ты отрицать, что недостойно соблазнять эту бедную девушку, тогда как сам живешь на деньги другой женщины, ради милостей которой бросил свою жену?

Стараясь сдержать себя, я вскочил из-за стола и сказал:

– Юноша! Было бы непростительно мне отвечать на твои необдуманные слова. Я ухожу. Прости, Сильвия, что я был невольной причиной такой тяжелой сцены. Я полагал, что мы приятно проведем время, и не ожидал таких оскорблений.

При этих словах я взглянул на Сильвию и прямо испугался. Она сидела совершенно бледная, как мраморная статуя, с обескровленными губами, прислонившись к стволу дерева, и казалось, с минуты на минуту потеряет сознание. Невольно я бросился к ней, чтобы оказать ей помощь, и уже яростно крикнул Лоллиану:

– Негодяй! видишь, до чего ты ее довел! Уходи сейчас прочь, ты! Или я заставлю тебя раскаяться в твоем поведении.

Но Лоллиан, тоже поднявшись, загородил мне дорогу и, сложив руки на груди, возразил надменно:

– Здесь, Юний, ты не перед монахами, над которыми тебе дана власть, и у тебя нет с собою послушных вигилей. Какое право ты имеешь меня гнать? Сильвия – моя невеста, и я останусь с ней.

Минута была решительная, и размышлять было не время. Я с силой, хотя и без внешней грубости, схватил юношу за плечи и отбросил его в сторону. Но он, в ту же минуту, вытащил откуда-то нож, и дело могло перейти в очень безобразную и опасную драку. Однако мне помогли рабы таверны, которые уже давно наблюдали за нашим столкновением и теперь схватили юношу за руки. Я был старшим среди троих, моя одежда обличала во мне человека видного, да, может быть, и мое звание было известно. Во всяком случае, не только рабы приняли мою сторону, но и хозяин таберны, прибежавший со всех ног к нам; он закричал своим слугам:

– Гоните этого негодяя вон, бейте его хорошенько, что задумал, мерзавец, убийство в моей таберне!

Я, разумеется, остановил горячность рабов и приказал им только удалить Лоллиана, который тщетно вырывался из мускулистых рук дюжих иберийцев.[123] Видя, что его усилия бесполезны, Лоллиан крикнул Сильвии:

– Сильвия! Я обличил перед тобой этого молодчика! Немедленно покинь его и следуй за мной! Иначе ты меня больше не увидишь!

Сильвия, которая несколько пришла в себя, ответила твердо:

– Я остаюсь с Юнием.

Лицо Лоллиана исказилось от злобы, и, снова рванувшись, он крикнул уже с угрозой:

– Так? Ты думаешь, я не сумею отомстить за себя?

Но хозяин таберны продолжал кричать, чтобы юношу тащили вон, и дюжие иберийцы действительно поволокли его за пределы диверсория и, кажется, даже за ограду сада.

Вся эта безобразная сцена произвела на меня впечатление очень тягостное и, по-видимому, такое же на Сильвию. Она вся дрожала и почти не сознавала, что с ней. Кое-как успокоив ее и расплатившись за вино, я решил отвести ее домой. Но Сильвия не решалась идти, так как была уверена, что Лоллиан, с ножом в руке, подстерегает нас за каждым деревом. Только после долгих убеждений я заставил ее выйти из таберны, но и то она принудила меня идти далекой дорогой к Нерониановскому мосту. Да и я сам на пути счел долгом убедиться, что и мой кинжал при мне.

– Теперь он меня убьет! – повторяла в ужасе девочка.

Я придумывал всевозможные доводы, чтобы ее успокоить, говоря, что найду для нее другое помещение в Городе, что прикажу особым вигилям охранять ее, что постараюсь, чтобы Лоллиану было приказано покинуть Рим, и многое другое. В конце концов я должен был войти в дом к Сильвии и, наконец, познакомиться с ее матерью, доброй, простой женщиной, Таррацией, которая трогательно благодарила меня за заботу о дочери. В этот день я долго сидел у них, так что опоздал к обеду и не без смущения перенес укоризненный взор, которым меня встретила Гесперия.

107Дидона (Элисса) – в антич. мифологии сестра царя Тира, основательница Карфагена. Не вынеся разлуки с любимым, покончила с собой, взойдя на костер.
108Эоны – по учению гностиков промежуточные ступени откровения между богом и материей.
109Ихор – эфирное вещество – «кровь богов».
110Марсий – сатир, побежденный Аполлоном, которого вызвал состязаться в игре на флейте.
111Фамира – древнегреч. поэт, который вызвал муз состязаться в игре на кифаре. Был побежден и ослеплен ими и лишился способности играть на кифаре.
112Психея – в греч. мифологии олицетворение бессмертной человеческой души.
113Согласно некоторым мифам, Прометей по воле Зевса вылепил из земли и воды первых людей по образу и подобию богов.
114Эмпиреи – в антич. мифологии самая высокая часть неба, где обитали боги.
115Готы – германское племя.
116Аларих – готский вождь.
117Федра – в греч. мифологии дочь критского царя Миноса, вторая жена Тесея, влюбилась в своего пасынка Ипполита, который отверг ее любовь. Федра оклеветала Ипполита и повесилась, а Тесей проклял сына, и его растоптали собственные кони.
118Митра – культ Митры пришел в Древний Рим из Ирана. В иранской мифологии – бог солнца.
119Бренн – предводитель галлов, взявший Рим в 390 г. до н. э.
120Осирис и Исида – египетские божества, муж и жена.
121Таверна – лавка.
122Диверсорий – загородный трактир.
123Иберийцы – рабы-испанцы, завоеванные и романизованные римлянами.
Рейтинг@Mail.ru