bannerbannerbanner
Уроки французского. Повести и рассказы

Валентин Распутин
Уроки французского. Повести и рассказы

4

И опять старуха увидала утро.

Она долго лежала с открытыми глазами, дожидаясь света, потому что решила: как только развиднеет, она попытает себя сесть – очень уж на спине и на боках болели незапрятанные кости, но свет куда-то запропастился, как под Рождество, а в темноте старуха шевелиться боялась: не видя, ещё упадёт и не вскрикнет. Наконец окошко, которое было ближе к утру, стало очищаться от темноты, и сквозь него глаза увидали дальше, потом проступило на своём месте и второе окошко, и с двух сторон в комнату потекли ранние и холодные, прежде солнца, сумерки.

Старуха подождала, пока света наберётся больше, и, не выпуская из вида Люсю – спит ли, подтянулась ближе к изголовью, чуть отдохнула и, осторожно подталкивая руками, сняла ноги на пол. Голова у старухи закружилась, и она уцепилась руками за кровать, чтобы, не дай Бог, не кувыркнуться вперёд, и удержалась, сама удивляясь себе, покивала: надо же, кто бы мог подумать – вроде и сидеть не на чем, одни кости, а усидела. На ноги старуха натянула одеяло, чтобы не видно было, какие они худые.

То, что ей удалось посадить себя, обрадовало старуху. По спине, по рукам, по ногам, приятно ноя, опускалась накопившаяся за долгое лежание и чуть совсем не закаменевшая немота. Глазам так легко было смотреть, они глядели прямо перед собой, и их не надо было закатывать вверх: за вчерашний день глаза у старухи чуть не оторвались – до того она их надёргала туда-сюда. Скоро она почувствовала, что босым ногам на полу стало холодно, и опустила под них край одеяла – вот и ноги совсем не омертвели, кровь до них ещё достаёт.

Солнце по утрам не попадало в избу, но, когда оно взошло, старуха узнала и без окошек: воздух вокруг неё заходил, заиграл, будто на него что дохнуло со стороны. Она подняла глаза и увидела, что, как лесенки, перекинутые через небо, по которым можно ступать только босиком, поверху бьют суматошные от радости, ещё не нашедшие землю солнечные лучи. От них старухе сразу сделалось теплее, и она прошептала:

– Господи…

Старуха слышала, как загудела корова, но не стала кричать Надю: пускай привыкает подниматься сама, а она всё равно не жилец на этом свете. Да и Люсю, если кричать, недолго разбудить; Люся в своём городе приучилась спать по утрам, ну и пускай спит, ей подниматься некуда. Она сидела и слушала, как одевается Надя, потом туда и обратно взвизгнула дверь, и опять всё стихло, но старуха знала, что теперь изба – как поставленная на печку посудина с варевом, которое вот-вот заходит-заговорит.

И верно, кто-то зашлёпал – Нинка. На улицу она сейчас, конечно, не пойдёт, а горшок здесь, у старухи под кроватью. Старуха выгнулась и сильным шёпотом позвала Нинку. Та сонно присеменила, с закрытыми глазами опросталась и полезла на старухину кровать – так бывало и раньше, Нинка любила по утрам прибегать к бабушке, но сейчас старуха готова была плакать, что ещё одна радость, которая выпадала ей в жизни, не оставила её. Нинка всё же помнила, где она, потому что сквозь сон пробормотала:

– Вот ты умрёшь, я всегда буду здесь спать.

– И спи, и спи, – счастливо шептала старуха, подтыкая под неё одеяло. – Здесь тебе возле печки теплей будет, а то и правда – скоро зима. Здесь ты, как у Христа за пазухой, сберегёшься и горюшка знать не будешь. Ой ты, холёсенькая ты моя! Как большая, всё понимает.

Изба после Нинки опять примолкла, но на улице чем дальше, тем становилось звонче, и старуха прислушалась, узнавая, чья ревёт скотина и кто из хозяек сегодня залежался. Она ждала, когда подаст голос Миронихина корова, после этого, натужась, можно будет услыхать и Мирониху: та вечно, как доить, лихоматом кричит на неё. Что это за корова, если она не стоит на месте, охота Миронихе ездить за ней со своим сиденьем по двору да надрывать голос? Долго ли обменять на другую? Или уж она сама не может без этого?

Нет, ни Мирониху, ни её корову было не слыхать, будто они враз, та и другая, не дождались сегодняшнего дня. А ну как правда? Где же бы она вчера выдюжила, не пришла? Одна живёт, никто не досмотрит. Старуха тянула голову, чтобы увидать Миронихину дверь, но глаза доставали только до крыши, а оторвать себя от кровати она боялась и со вздохом осаживала обратно.

Пялясь на улицу, старуха пропустила, когда вошла Варвара, и вздрогнула от её голоса.

– Сидишь, чё ли? – не ждала Варвара.

Испуг у старухи прошёл, она похвалилась:

– Дак видишь, сидю.

– А тебе сидеть-то можно ли?

– У кого я буду спрашивать, можно ли, нельзя? Сяла и сидю. – Старуха обиделась, что Варвара не понимает, что для неё значит сидеть.

– Смотри не упади.

– Не присбирывай. Я пошто упаду-то? Упасть дак я бы без тебя давно упала, а то сидю.

– Это тебя Нинка, поди, с кровати-то согнала?

– Никто меня не сгонял, не говори здря. Я ишо до её сяла.

Глаза у Варвары со сна смотрели плохо, волосы на голове скатались. Зевая, она сказала:

– Чё-то во сне видала, а чё, заспала, не помню. Чё-то нехорошее.

– Как знаешь, что нехорошее, когда не помнишь?

– Проснулась – и нехорошо так стало. Я скорей сюда, думаю, не с тобой ли чё.

– Нет покуль. – Старуха забеспокоилась: – Ты соберёшься, сходи к Миронихе. Сходи. Не с ей ли чё доспелось? Одна ить, как перст. Помрёт и будет лежать, глазами посверкивать.

– С чего она помрёт-то?

– Ишо не лучше! С чего, говорит. С чего помирают? С радости ли, чё ли? Она бегучая-то бегучая, а до ста годов тоже бегать не будет. И корова у ей седни не кричала. Я уж надсадилась слушать – нету. В те раза она всю деревню на ноги подымет, покуль до дому дойдёт, а сёдни как пропала. Я бы, когда могла, сама поглядела бы, дак куды…

– Налажусь, схожу.

– Сходи, сходи. Она ить мне не чужая, мы всю жисть друг от дружки никуды. То я к ей, то она к мине. У меня об ей сердце тоже болит.

Люся проснулась, наверное, раньше, ещё при Варваре, но зашевелилась и открыла глаза, только когда Варвара ушла.

– Разбудили мы тебя со своим разговором, – виновато сказала старуха. – Охота, дак спи, я молчком буду. И им накажу, чтобы тихонько ходили.

– Я выспалась. – У Люси даже с ночи лицо было гладкое, без морщин и опухлости. – Я сегодня хорошо спала.

– Ничё во сне не видала?

– Нет.

– А Варваре, говорит, чё-то нехорошее являлось, а чё, не помнит. Я уж ей сказала, чтоб она к Миронихе сходила – а ну как сон про её? А тут Таньчоры всё нету, нету. Я уж боюсь про её и думать.

– Приедет, не волнуйся. Сегодня должна обязательно приехать.

– Дак и вчерась вы мне так же говорели, а где она? Я всю ночь глаз не сомкнула. Думаю: ну как все уснут, а Таньчора приедет и зачнёт стучать. Лежу и слушаю, лежу и слушаю. С вечеру-то народ ходил, было кого слушать. Потом Михаил наш прибуровил. От уж он покряхтел, от уж покряхтел, покуль укладывался, будто кто его давит. Дак это и не он, это вино в ём кряхтело, видать, немаленько же оне его вечор выпили. Ну, угомонился, слава те Господи. Опеть я одна. Никто не стукнет, не брякнет, лежу и сама себя слушаю. Ночь сильно длинная мне показалась, с целый год. Об чём я только не передумала! И с мамкой со своей поговорела, сказалась, что вскорости буду. И про Таньчору Богу помолилась, чтоб пропустил он её к мине, когда видал где. Только бы она сёдни приехала, а то ить я могу и не дождаться. Я уж по себе вижу, что я не своей жистью живу, что это Бог мне заради вас добавки дал, а у ей, подимте, тоже конец есть. Как нету – есть, есть.

До этого Люся слушала в постели, как только старуха заговорила о добавке, стала подниматься. Старуха рада была, что не надо молчать, за ночь она намолчалась.

– Я уж не чаяла утра дождаться – ночь и ночь. Думаю, моить, оне одна за другой тепери без дня идут, а я ничё не знаю. Дак нет, люди-то спят, не просыпаются. А я как есть вся измучилась. Оно хошь спать и неохота, отоспалась, а глаза всё одно закрываются. Привыкли, подимте, по ночам закрываться – какой с их спрос? Я не даю им, боюсь: а ну как усну и боле не проснусь? Сон, он смерти свой. Потом слышу: петухи поют, досветки сымают. Ну, дождалась. Светать стало, давай я усаживаться, а то уж никакого спасу не было: кости-то у меня наголе, я ить их до дыр пролежала.

– Сегодня села, завтра встанешь, – убирая после себя постель, терпеливо сказала Люся. – Встанешь и пойдёшь. И не будешь больше говорить, что ты чужой жизнью живёшь.

– Чужой и есть, – повторила своё старуха.

Люся не стала спорить, убрала раскладушку и, оглаживая себя, остановилась у окна. День начинался с охотой, воздух был в солнце и веселил простор над деревней, не скрадывая, показывал его весь, до самого конца. Река искрилась, лес за рекой, поднимающийся по горе вверх, казался ближе, но его не по времени яркую зелень притушило солнцем. Повсюду было тихое, спокойное сияние, и только в деревне одиноко чернели тени, но их, словно боясь запнуться, обходили даже собаки.

И не понять, не разгадать было, отчего вчера наваливался туман, а сегодня так тихо, никаких помех. Люся вспомнила вчерашний разговор о рыжиках и решила, что сегодня самое подходящее время, чтобы идти в лес. Только бы всё хорошо было с матерью.

Люсю оторвала от окна Варвара, ещё с порога она закричала – будто принесла бог знает какую радость:

– Вспомнила, матушка, вспомнила!

– Чё вспомнила?

– Да сон-то. Сон-то и правда нехороший. Я тебе сразу сказала, нехороший сон – так оно и есть. Я как знала.

– Ну-ну? – заторопила старуха.

– Вот будто сидим мы, бабы, кругом, а бабы все какие-то незнакомые, ни одной не знаю. Вот будто сидим мы и лепим пельмени. И как ты думаешь, чё мы в начинку-то в них кладём?

– Откуда я знаю – чё ты меня спрашиваешь?

– Грязь.

– Чё кладете?

– Грязь. Под ногами у нас грязь, мы её вместо мяса и берём. И такие будто радые, что у нас пельмени-то с грязью будут. Прямо смеёмся от радости. А я ещё и говорю: «Вы, бабы, почему плохую-то грязь берёте, какие у нас так пельмени выйдут? Никакого навара. Вот здесь у меня грязь пожирней, её берите». Они и стали у меня брать. Как вспомню, так меня прямо всю дрожью обдаёт.

 

– А дальше-то чё-нить было, нет?

– Нет, больше ничё не помню. А пельмени как сейчас вижу: такие на противне лежат белые да аккуратные, прямо один к одному. Нехороший сон, я сразу сказала, что нехороший. – Варвара испуганно качала головой, спрашивала: – К чему бы это? Вот беда-то! Я бы знала, я бы спать не ложилась, чтоб мне не видать его.

– Ты свои сны лучше бы при себе держала, – посоветовала ей Люся.

– Если я его видала, как я должна говорить, что не видала?

– Ну и ела бы свои пельмени сама. Неужели ты не понимаешь, что маме не до них? Она и так выдумывает, будто какой-то чужой жизнью живёт, а тут ещё ты со своими снами. Такая чуткость, что просто с ума сойти можно.

Люся рассерженно вышла, дверь после неё до конца не закрылась и, противно поскрипывая, стала отходить.

– Притвори её, – попросила старуха, но Варвара не поняла, жалуясь, забормотала:

– Чё ни скажи, всё не так, всё не так. Ой-ёшеньки! Кругом Варвара виноватая, одна Варвара. Теперь уж у неё и во сне смотреть нету права. А я как от них буду закрываться, если я сплю, а они сами мне в глаза лезут. Я их не зову. Мне чё, теперь и не спать совсем?

– А ты не всё слушай, чё тебе говорят.

– Как я буду не слушать, когда она при мне это говорит? Я, поди, не глухая. Она говорит, я и слушаю.

– Ох, Варвара ты, Варвара! В кого ты у нас такая простуша, – пожалела её старуха и, вспомнив, перебила себя: – Я тебе сказала, к Миронихе-то сходить, ты сходила к ей, нет?

– Нет ещё.

– Дак ты пошто не сходишь-то?

– Счас пойду.

– Сходи, Варвара, сходи. Она у меня с самого утра из ума нейдёт. Не доспелось ли с ей чё? Тут тебе через дорогу недолго перебежать. Когда живая она, скажи, что старуня заказывала. Я ить её уж сколь не видала. – Варвара пошлёпала к выходу, и старуха крикнула ей вдогонку: – Дверь-то притвори мне, а то с улицы ишь как тянет. Я себе ноги-то застудю.

С непривычки она уже устала сидеть, но Нинка развалилась как раз посреди кровати, и старухе приходилось терпеть. А трогать Нинку жалко. Пересиливая ломоту в спине, старуха согнулась и подобрала руки к животу – теперь спина была сверху и вроде притихла. Старуха немножко отдохнула, но долго сидеть так, скрючившись в три погибели, она посчитала тоже опасным – недолго было и нырнуть – и опять разогнулась, расправляя спину, покачалась на месте и вздохнула.

В окошко забарабанили, Вавара с улицы прокричала:

– Матушка, слышь, матушка, нету твоей Миронихи дома, – крикнула в окно Варвара. – Надя говорит, утром она на нижний край убежала.

– Ну-ну, – поняла старуха и, помолчав, сказала себе: – Опеть куды-то и ухлестала. Ой, в кого она только такая бегучая?

– Ты сидишь? – спросила Варвара.

– Сидю, сидю.

Заворочался в той комнате Михаил, кряхтя и спотыкаясь, проволок себя в сени, забренчал там ковшиком. Дверь, конечно, не прикрыл, будто он один в избе живёт, никого больше нету. Старуха поохала, но не захотела кричать Михаилу, осторожно нагнувшись, стала заворачивать в одеяло свои ноги. Но холод всё равно доставал и студил их. Для других это, может, и не холод, а для старухи он самый.

Она сжалась, примолкла.

– Землю во сне видать – это, однако, и не к худу совсем, – неуверенно сказала потом она и огляделась.

День уже целиком вышел на люди, пошёл свободней, быстрей.

5

Михаил выпил полный ковшик воды и отдышался. Пока вода лилась через горло, он ещё чувствовал её прохладную, свежую силу, теперь опять стала подниматься тошнота. Михаил дёрнулся, и вода бесполезно булькнула в животе, уже и не вода, а помои. Он подумал, не попить ли ещё, и не стал пить – всё равно никакого толку, только лишняя тяжесть да лишняя беготня потом, и, придерживая себя руками, выбрался на крыльцо. Ему были противны сейчас и солнце, и начинающееся тепло – в дождь или в ветер всё-таки легче, хоть что-то теребит и отвлекает со стороны, а в такой сухомятине поправишься, конечно, не скоро. Он был в майке и босиком, но даже не отличил улицы от избы, всё казалось одинаково пресно и мутно.

Чтобы не стоять, Михаил опустился на ступеньку и сразу поднялся: слабые, угарные мысли о вчерашнем всё-таки донесли ему воспоминание о водке, которая ждала в кладовке. Удивительно, до этого он почему-то ни разу не подумал о ней – скорей всего, по привычке: у него никогда не бывало столько выпивки сразу, да и вообще уже давным-давно ни капли не оставалось на утро. Он ещё постоял, помедлил; он-то знал точно, что вчера они с Ильёй и в самом деле притащили целый ящик водки и за один присест при всём желании не могли выпить её полностью, и всё-таки сам же не поверил себе: ну да, расскажи кому-нибудь другому… В кладовке, дверь в которую была тут же, в сенях, он осторожно приподнял в углу хламьё и счастливо сморщился – в полутьме кладовки особым, упругим блеском снизу ударили закупоренные бутылки. Только три гнезда в ящике были разорены, остальное сохранилось не хуже, чем в магазине.

Надо же, всю ночь простояла, и ничего. Михаил достал ещё одну бутылку и, торопясь, сунул её себе в карман штанов.

Он сел отдохнуть на то же самое место, откуда перед тем поднялся. Тошнота не прошла – нет, до этого было далеко, но тело от знакомого и желанного обещания заметно взбодрилось. Чует ведь, ещё как чует! Теперь можно было немножко и посидеть, похитрить над похмельем – вроде и маешься от него, жить не можешь, а сам знаешь, что скоро ему придёт конец. Оттого и не боишься посмотреть, что это был за зверь, что понимаешь своё близкое освобождение. Такая уж у человека натура. Вот так же хорошо почувствовать себя до смерти усталым, и ведь не когда-нибудь, а именно перед сном, когда можно об этом и не вспоминать. Тоже хитрость. Какая-никакая, а хитрость.

Он бы ещё посидел, подразнил в себе похмелье, но услышал с огорода голос Нади и решил, что ему незачем встречаться с ней. Успеется. Что она может ему сказать, он знал и без того. Хотел ещё зайти в избу, чтобы обуться, но представил, как неловко будет обуваться с бутылкой в кармане, к тому же потом легче лёгкого натолкнуться на Надю или на кого-нибудь из сестёр, и не пошёл, так, босиком, и направился туда, куда держал путь с самого начала, – в баню, к Илье.

Илья как ни в чём не бывало спал. Никаких ему забот, никаких страданий, будто он до поздней ночи молотил. Михаил присел перед ним на низенькую чурку, притащенную вчера с улицы, и сунул бутылку за курятник. Здесь же, в бане, стоял и курятник, в котором зимой держали куриц и который по надобности служил вместо стола. Вот и вчера выпивали за ним, и ничего, не жаловались. Две бутылки до сих пор стояли на виду, третья каким-то чудом залетела в курятник, хотя дверца была закрыта, и валялась там на боку. Тоже ничего хорошего не скажешь про эту бутылку – если кто зайдёт, всякое может подумать. Не курицы же её выпили.

Михаил хотел достать бутылку, но надо было подниматься, перешагивать через Илью, и он плюнул: раз пустая, пускай лежит, потом поднимется сама.

– Илья! – позвал он. Это было сегодня его первое слово и без пробы оно вышло нечисто, с хрипом. Вот до чего запеклось всё внутри, что и слова не выговоришь. Откашлявшись, Михаил поправил голос: – Слышь, Илья!

Илья прислушался во сне, дыхание его переменилось.

– Вставай, хватит тебе спать.

– Рано же ещё, – не открывая глаз и не двигаясь, буркнул Илья. Стоило только промолчать или замешкаться со словами, и он бы опять уснул, потому что до конца не проснулся и не хотел просыпаться, хватался за свой сон, будто мальчишка, которого вечером не уложишь, утром не подымешь.

– Какой там рано! День уж.

– Чего это вам не спится? Вчера Варвара подняла, сегодня ты. Легли чёрт знает когда.

– Как ты? – не слушая его, спросил Михаил.

– Не знаю ещё. Вроде живой, – открыл всё-таки глаза Илья.

– А меня будто через мясорубку пропустили. Не пойму, где руки, где ноги. Кое-как сюда приполз. И то с отдыхом.

– Перестарались вчера – ага.

– Я утром ещё не очухался, а уж вижу: всё, хана. И ведь лежать не могу. А поднимешься – упасть охота. Ты вот спишь, тебе ничего. Я не-ет!

– Мне наутро спать надо – ага. Всё подчистую могу переспать, будто ничего и не было. Это уж точно. Только не тревожь меня.

– Ишь как! – позавидовал Михаил. – Организм, что ли, другой? Родные братья – вроде не должно бы.

– Ей всё равно: братья – не братья.

– Но. Это нам ещё повезло, что мы с тобой белую пили. А с той совсем бы перепачкались, я бы сегодня не поднялся. Не поднялся бы, как пить дать не поднялся. Я уж себя знаю.

– Мне с красной тоже хуже.

– Покупная, холера, болезнь.

– Что?

– Покупная, говорю, болезнь. – Михаил показал на голову. – Деньги плочены.

– Это точно.

– Я ещё лет пять назад ни холеры не понимал. Что пил, что не пил, наутро встал и пошёл. А теперь спать ложишься, когда в памяти, и уж заранее боишься: как завтра подниматься? Пьёшь её, заразу, стаканьями, а выходит она по капле. И то пока всего себя на десять рядов не выжмешь – не человек. Плюнешь и думаешь: всё, может, меньше её там останется, хоть сколько да выплюнул. Всю жизнь вот так маешься.

– Это анекдот есть такой, – вспомнил Илья. – Мать отправляет свою дочь отца искать – ага. «Иди, – говорит, – в забегаловку, опять он, такой-сякой, наверно, там». Он, понятное дело, там, где ему ещё быть? Дочь к нему: «Пойдём, папка, домой, мамка велела». Он послушал её и стакан с водкой ей в руки: «Пей!» Она отказывается, я, мол, не пью, не хочу. «Пей, кому говорят!» Дочь из стакана только отхлебнула и закашлялась, руками замахала, посинела: «Ой, какая она горькая!» Тут он ей и говорит: «А вы что с матерью, растуды вас туды, думаете, что я здесь мёд пью?»

– Но, – засмеялся Михаил. – Они думают, мы мёд пьём. Думают, нам это такая уж радость.

– Не слыхал этот анекдот?

– Нет, не слыхал. Очень даже правильный анекдот. Жизненный. – Михаил помолчал, задумчиво покивал всему, о чём говорилось, и решил, что больше тянуть нечего. – Так что, Илья, – сказал он и достал из-за курятника бутылку. – Поправиться, однако, надо.

– Ты уж притащил. – Голос у Ильи дрогнул так, что не понять было, испугался он или обрадовался.

– Шёл мимо и зашёл. Чтобы потом не бегать.

– А может, лучше пока не будем? Подождём?

– Ты как знаешь, а я выпью. А то я до вечера не дотяну. И так уж едва дышу. Придётся вам тогда меня вместо матери хоронить.

– Как там мать-то?

– Не знаю, Илья, не скажу. Не заходил. Ничего, наверно, а то бы бабы прибежали, сказали.

– Это точно, сказали бы.

– Ну как – наливать, нет? – раскупорил Михаил бутылку.

– Наливай – ладно. За компанию.

– И правильно.

– Закусить-то совсем нечем?

– Нечем. Если хочешь, сходи, а я сейчас не пойду. Ну их! Они думают, мы здесь мёд пьём.

– Мне-то неловко там шариться.

– А что ты – чужой человек, что ли? Возьмёшь, что надо, и обратно.

– Ладно, давай так. Сойдёт.

– Сойдёт, конечно. И пить – помирать, и не пить – помирать, уж лучше пить да помирать, – как молитву, прочитал Михаил и выпил, с затаённым вниманием подождал, пока водка найдёт своё место, и только тогда осторожно опустил стакан на курятник. – Они думают, мы тут мёд пьём, – прыгающим, перехваченным голосом повторил он опять слова, которые всё больше и больше грели его душу.

Илья сидел на постели, сморщившись, наблюдал за Михаилом.

– Ну как? – поинтересовался он.

– Пошла, холера. Куда она денется? Пей, не тяни, а то потом поперёк горла встанет, не протолкнёшь. Её для первого раза завсегда надо на испуг брать.

Выпил наконец и Илья. Выпил и опять замахал перед ртом ладонью, как машут на прощанье. Такая у него выказалась привычка. Вчера она забавляла Михаила, и он сам раза два или три за компанию с братом помахал ей вслед, чтобы не было потом никаких обид, но ничего интересного в этом для себя не нашёл. Кроме того, взяла верх своя привычка – пить первым, а после неё он уже забывал о всяких там провожаньях, хотя для Ильи, быть может, это значило совсем другое. Михаил не спрашивал, да и как об этом станешь спрашивать?

Баня, если осмотреться, больше походила на кухню, и не только из-за курятника. Она и была ненастоящая; настоящая, которая стояла в огороде, сгорела три года назад. После этого Михаил на время приспособил под баню крайний амбар. Полка, где парятся, в ней не было, вместо каменки топили железную печку и грели на ней воду – не баня, а одно названье. Но ничего, обходились, а париться Михаил напрашивался к соседу Ивану. Ставить новую баню он так и не собрался, да и то – шуточное ли дело одному? Зато на банном пепелище картошка вот уже три лета подряд вымахивает такая крупная, что не налюбуешься. Во всей деревне картошка только-только горохом берётся, а Надя на этом месте уже подкапывает для еды. Правду говорят: нет добра без худа, а худа без добра.

 

Михаил сидел возле окошка и заранее увидал, что к ним, в баню, как танк, прямым ходом направляется Варвара. Ругнувшись, он убрал с глаз бутылку. Варвара перевалилась через порог и прищурилась – после улицы ей показалось в бане совсем темно, хотя света здесь было вдосталь, только он не блестел на солнце и не слепил, а светил со спокойной и медленной силой.

– Это ты, чё ли? – вглядывалась Варвара в Михаила.

– Нет, не я. Исус Христос.

– Да ну тебя! Откуда я знаю, здесь ты или не здесь. Я думала, Илья один. Пришла ему сказать, что матушка-то у нас уж сидит.

– Сидит?

– Сидит, сидит. Я заглянула и глазам своим не поверила. Она сидит, смотрит. Ноги вниз опустила…

– Голову наверху держит?

– Ты, Илья, не подсмеивайся, не надо, – упрекнула Варвара. – Про матушку нашу нельзя так говорить. Она нам матушка, не кто-нибудь.

– С чего ты взяла, что я подсмеиваюсь?

– Пойдите сами поглядите. Сидит. Кто бы мог подумать? – Варваре очень хотелось, чтобы и братья тоже увидели сейчас мать и обрадовались, и она повторяла: – Вот пойдите, пойдите поглядите, как матушка сидит. А то потом скажете, что Варвара придумала.

– А что глядеть, пускай сидит, – отговорился Михаил. – Сильно-то надоедать ей не надо. Смотрите только, чтобы она там у вас не упала.

– Нет-нет, она хорошо сидит.

– Мы потом, попозже придём, – пообещал Илья.

Варвара внимательно осмотрелась и, не найдя, что сказать, уже развернулась уходить, но Михаил задержал:

– Там Надя дома, нет?

– Дома. Все дома. И Люся, и матушка наша дома.

– И матушка, говоришь, дома?

– Да ну вас! – поняла Варвара. – С вами только свяжись. Пойду я.

– Иди, иди. Карауль там мать, а то она куда-нибудь убежит, искать потом надо.

Варвара с опаской соступила с предамбарника – он был высокий, а на землю перед ним никто почему-то не догадается хоть какой-нибудь чурбан подложить – и приостановилась, решая, куда теперь пойти. Радости после разговора с братьями в ней убавилось немного, и она не давала ей покоя. Вот если бы братья пошли к матери, тогда другое дело: она бы тоже пошла, чтобы своими глазами увидать, как они удивляются матери, которая ещё вчера кое-как лежала, а за сегодняшнее утро уже приспособила себя сидеть – ну совсем как здоровый человек. Но братья остались в бане, далась им эта баня, будто она дороже родной матери, и Варвара теперь не знала, что делать. Она вспомнила свой сон с пельменями и вовсе забеспокоилась. Нехороший сон, ой нехороший. У кого бы спросить о нём, кто может знать? С Люсей не поговоришь – вон как она буркнула на Варвару, а Надя вся в делах, ей некогда. Варвара сдвинулась с того места, на котором стояла, и остановилась на другом, потопталась, растерянно оглядываясь по сторонам, и только после этого решила выбраться за ворота – там люди.

Едва успела Варвара переступить через порог, Михаил, не медля, выставил опять на курятник свою бутылку и даже пристукнул ей, чтобы почувствовать момент. С той поры, как он пришёл сюда, он заметно повеселел, лицо у него загустело, глаза ожили.

– Так что, Илья, – приготовился он. – Вроде дело на поправку пошло. Самое время добавить. Как бы не опоздать, а то потом догоняй не догонишь.

– Я без закуски больше не могу, – отказался Илья. – Хоть бы корку какую-нибудь для занюха – ага, и то ладно. А так – это гиблое дело. Раз, два – и готовы. Никакого интереса.

– Может, луковицу в огороде сорвать?

– Луковица нас с тобой не спасёт. Это точно. Тут даже соли нету.

– С закуской оно, конечно, надёжней, – согласился Михаил и тоскливо помолчал. – Подождём – что ж делать! Идти сейчас туда мне совсем неохота. Начнётся опять. Вот Надя выглянет куда-нибудь, я сбегаю.

– Ты, если хочешь, выпей.

– Подожду, куда торопиться. Я один не уважаю её пить. Она тогда, холера, злее. С ней один на один лучше не связываться, я уж её изучил.

– С ней, говорят, вообще лучше не связываться.

– Дак говорят, Илья, говорят, я тоже слыхал. Люди много чего говорят, успевай только слушать. Конечно, кто не пьёт, то уж и не надо, доживай так, а кто с этим делом связался, аппетит поимел – не знаю… – Михаил долго качал головой. – Не знаю, Илья, не знаю. Всё равно потянет – я так считаю. Большая в ней, холере, сила, попробуй справься. Надорваться можно. Я так и не надеюсь уж. Молодым сколько раз зарекался, потом перестал – чего себя и людей смешить. И нечего стараться. Оно, конечно, пить тоже надо уметь, как в любом деле. Мы ведь её пьём, пока не напьёмся, будто это вода.

– Пить надо уметь – это точно.

– Ты-то часто пьёшь?

– Я на машине, мне часто нельзя. В городе с этим строго – ага. И баба у меня с ней никак не контачит. Но уж если где без бабы да без машины, обязательно зальюсь. До самой пробки.

Михаил покосился на бутылку, спросил:

– Может, выпьешь всё-таки? Потом побольше закусишь.

– Нет, не могу. Ты пей, не смотри на меня.

– Я, однако, маленько приму, а то уж подсасывать стало. – Он и правда плеснул в стакан немножко и, не останавливая руку, сразу опрокинул в себя, будто торопился запить какую-нибудь гадость. – Ну вот, – шумно выдохнув, сказал он. – Так-то оно легче. Как говорят, пей перед ухой, за ухой и поминаючи уху. Пей, значит, не робей.

– Ухи сейчас бы неплохо – ага.

– А всё почему пьём? – не сбился Михаил и покивал себе, подождал, не скажет ли что Илья. Илья молчал. – Вот говорят, с горя, с того, с другого. Не-ет. Это всё дело десятое. Говорят, по привычке, а привычка, мол, вторая натура. Правильно, привыкли, как к хлебу привыкли, без которого за стол не садятся, а только и это не всё, для этой привычки тоже надо иметь причину. Я так считаю: пьём потому, что теперь такая необходимость появилась – пить. Раньше что было первым делом? Хлеб, вода, соль. А теперь сюда же ещё и она, холера, добавилась. – Михаил кивнул на бутылку. – Жизнь теперь совсем другая, всё, посчитай, переменилось, а они, эти изменения, у человека добавки потребовали. Мы сильно устаём, и не так, я скажу тебе, от работы, как чёрт знает от чего. Я вот неделю прожил и уж кое-как ноги таскаю, мне тяжело. А выпил и будто в бане помылся, сто пудов с себя сбросил. Знаю, что виноват кругом на двадцать рядов: дома с бабой поругался, последние деньги спустил, на работе прогулов наделал, по деревне ходил попрошайничал – стыдно, глаз не поднять. А с другой стороны, легче. С одной стороны, хуже, с другой – лучше. Идёшь опять работать, грех замаливать. День работаешь, второй, пятый, за троих упираешься, и силы откуда-то берутся. Ну, вроде успокоилось, стыд помаленьку проходит, жить можно. Только не пей. С одной стороны, теперь легче, а с другой – всё труднее и труднее, всё подпирает тебя и подпирает. – Михаил махнул рукой. – И опять забурился. Не вытерпел. Всё пошло сначала. Устал, значит. Организм отдыха потребовал. Это не я пью, это он пьёт. Ему она вместе с хлебом понадобилась, потому что в нём такая потребность заговорила. Как ты считаешь?

– Потребность – это точно, – согласился Илья. – Пьём сразу по способности и по потребности. Сколько войдёт.

– А как не пить? – продолжал Михаил. – День, второй, пускай даже неделю – оно ещё можно. А если совсем, до самой смерти не выпить? Подумай только. Сплошь одно и то же. Ведь столько верёвок нас держит и на работе, и дома, что не охнуть, столько ты должен был сделать и не сделал, всё должен, должен, должен… А выпил – и уж ни холеры не должен, всё сделал, что надо. И так тебе хорошо бывает, а кто откажется от того, чтобы хорошо было, какой дурак? Выпивка – она ведь вначале всегда как праздник. Опять же надо меру знать…

– Если бы меру знать, половины того, что она с нами творит, не было бы.

– Оно, конечно, не было бы. С другой стороны, скажи мне сейчас, мол, хватит, остановись – разве я остановлюсь? Хотя оно, может, и правда хватит: вроде полегчало, теперь, ясное дело, на другой бок пойдёт. А всё равно мне ещё надо, такая у меня натура. Она пока своё не возьмёт, её лучше не удерживай. Она не любит выгадывать, делать только наполовину, ей всё надо до отвала, всласть. И работать, и пить. Сам знаешь.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru