bannerbannerbanner
На задворках Великой империи. Том 3. Книга вторая. Белая ворона

Валентин Пикуль
На задворках Великой империи. Том 3. Книга вторая. Белая ворона

Когда к губернатору, угодливо изгибаясь в чреслах, подкатился Бабакай Наврузович, чтобы услужить лично, Иконников удалился.

– Ай-ай, – сказал татарин, – пора уже и нам в дружину порядка записаться. Как в Москве – так и у нас пусть будет!

– Вы, Тамерлан Чингисханович, – резко ответил Мышецкий, – в русский огород не суйтесь. Существует в губернии власть, которая и обеспечит порядок. Да и не вы ли давным-давно уже записаны в «колдунчик» патриотов? А если так, так чего же волнуетесь?..

А в другом конце ресторана увеселялся, как мог, Ениколопов.

– Николай, Николай! – то и дело подзывал он лакея.

Явился запаренный лакей, да не тот – другой Николай.

– Ты разве Николай?

– Нас двое, – отвечал лакей, – а я буду Николай второй…

Ениколопов расшалился: на спине фрака у одного лакея он написал мелом «Николай I», на спине другого – «Николай II».

И начал:

– Николай второй, где же ты? Дай пепельницу, зверь!

Лакей подставлял для пепла свою ладонь лодочкой – Ениколопов, радуясь, отряхал сигару. Сергей Яковлевич мигнул кому надо (а таких он уже научился определять с первого взгляда), приказал:

– Оскорблять его величество – глупо… Пресеките немедленно!

Но никто эсера не пресек. Так и сидел Мышецкий над своей тарелкой, мучительно страдая от ужасных непотребств Ениколопова.

– Николай второй! – кричал эсер. – Дуй за девочками…

Полиция безмолвствовала. Лакей, загнув штанины брюк, скакал через лужи улицы – за девочками, в ближайший притон.

Было скучно.

5

Немецкие колонисты вооружились первыми: у них все было наготове от суматошных российских случайностей, но мешаться в русские дела они не собирались – просто стояли на страже своих латифундий. Однако прислали к губернатору своего парламентера, и Мышецкий сказал ему так:

– Благодарю вас за доверие к власти, но можете передать своим землякам, что, если они не сдадут оружие к вечеру, все вы будете этапным порядком высланы на родину. Вы сами откуда?.. Ах, из Баварии? Как это чудесно, – улыбнулся князь, – вот как раз в Мюнхен мы вас и вышлем… Здесь вам, господа, не Гереро в Африке!

Атрыганьеву же, боявшемуся немцев, он объяснил так:

– Я давно уже знаю за немцами эту склонность: aus der Noth eine Tugend machen! – И тут же перевел, не надеясь, что Атрыганьев знает немецкий: – Они любят из чужой нужды делать для себя добродетель. Но это пусть их не касается… Мы – не негры!

Предводитель мялся, чего-то не договаривал, было видно, язык у него чешется, и Сергей Яковлевич помог ему:

– Борис Николаевич, вы, кажется, хотите что-то сказать?

– Видите ли, – начал Атрыганьев, – сейчас творятся такие события… Трудно воздержаться и быть спокойным, князь.

– Трудно, – кивнул Мышецкий, поигрывая карандашиком. – Революционеры в Москве уже предъявляют права на разгон Московской думы. А городского голову, князя Голицына, я знаю: милейший человек, знающий театрал; и мне его искренне жаль…

– Не о том я, князь, – поправил его Атрыганьев. – Разве же вы не заметили, что «Союз освобождения» и «Союз земских конституционалистов» сливаются воедино. И скоро, очевидно, на Руси появится новая мощная партия, которая и приведет страну к порядку…

Князь знал, что эта новая партия будет называться «Партией народной свободы». Или конституционно-демократический (сокращенно КД). Кто-то уже привесил им броскую кличку – кадеты.

– Желательно бы и мне, – раскрыл свое сердце предводитель, – посильно участвовать. Посильно стоять…

И карандашик выпал из рук Мышецкого: он был готов к чему угодно, только не к подобному выверту. Русские люди в большинстве своем путаники, способны кидаться из одной крайности в другую.

«Но это… это уже – наглость!»

– Борис Николаевич, – сказал князь, – вы меня поражаете. Не вы ли заложили в Уренске первый кирпичик той бешеной организации, которая ныне приносит мне столько огорчений? Не вы ли, милейший, развалили дворянскую прослойку, превратив дворян в спекулянтов зерном и дровами? И вдруг вы, даже не краснея, заявляете о своем желании сотрудничать с такими лицами, как Муромцев, как Набоков, как Винавер… Что это – ренегатство или прозрение?

– Мы… поладим, – сказал Атрыганьев, не смутившись; пошел было к дверям, но задержался. – Соответственно, князь, – добавил со значением, – и выбранным в Государственную думу желал бы… Вместо купчишки Иконникова! Как вы смотрите на это, князь?

Дурак сам проболтался, и Мышецкий сразу развеселился.

– Попробуйте, – ответил. – Схвати́тесь… Кто кого?

Затем он долго размышлял о думе: странно, она бойкотировалась большевиками, но крестьянство надеялось, что именно дума разрешит вековечный вопрос о земле. Так уж получалось: рабочий говорил о демократии, а крестьянин – больше о хлебе насущном. «Все это скушно, – решил Мышецкий. – Скушно и надоело до чертиков…»

Неожиданно явился генерал Панафидин, и Сергей Яковлевич почтительно поднялся ему навстречу:

– Вы так торжественны сегодня, генерал… Что-нибудь случилось из ряда вон выходящее?

– Да, – сказал Панафидин. – Дело в том, что сегодня я пришел попрощаться с вами, князь, ибо с сего дня с армией покончено! С ней я уже распрощался – выхожу в отставку.

Никогда Мышецкий не был близок к «генералу-сморчку», но уход Панафидина с поста командующего Уренским военным округом был нежелателен, опасен, чреват осложнениями и прочее.

– Ваша отставка, генерал, надеюсь, не связана с болезнью или какими-либо служебными недовольствами?

– О нет! Я ухожу по доброй воле…

Сергей Яковлевич был взволнован. Все-таки, пока сила штыков подчинялась этому человеку, князь был спокоен – штыки находились в «кузлах». А теперь… «А что теперь?»

– Я объясню вам, князь, причины моей отставки, – разгадал его настроение Панафидин. – Ни годы мои, ни болезни, ни что-либо иное меня не тяготит. Я слишком люблю русскую армию, русского солдата, Россию… Поэтому-то, князь, и ухожу.

– Да. Понял. Вас беспокоит – не повернут ли армию противу народа? Но, мне думается, до этого абсурда не дойдет.

– А почему? – вопросил его «генерал-сморчок». – Если девятого января они решились на преступление, то почему, мыслите вы, не решатся и сейчас? Я не желаю… Я уже старик и не желаю принимать участия в этом всероссийском позоре. Позоре армии, которая воистину велика и которую пожелают направить противу народа, тоже воистину великого! Я помру с чистой совестью, князь.

– Кто остается за вас? – печально спросил Мышецкий.

– Самый старший в гарнизоне – Семен Романович Аннинский, но заместит меня полковник Алябьев…

– А я с ним даже незнаком. Каковы его взгляды, генерал?

– Вполне умеренны, и бояться насилия с его стороны не надо. – Панафидин поднялся, рывком натянул перчатку. – Впрочем, князь, вопрос о насилии – ваше право! А полковник Алябьев – верный слуга престолу, и он готов исполнить любой приказ свыше…

***

Забастовка в стране становилась всеобщей, и знамя ее несла старая Москва – город как бы вымер, только при слабом пламени вздрагивающих свечей в университете и училищах проходили мятежные митинги рабочих, чиновников и студентов. В плеяду бунтующих провинций 14 октября вступила и Уренская губерния: гудок депо ревел от вокзальной площади – страшно и люто, празднуя забастовку, и наконец осип, потерял голос – замолк…

– Вот и все! – поднялся Мышецкий, оборачиваясь к иконе. – Не миновала, господи, и нас чаша сия…

Выглянул в окно: далеко-далеко, за куполом собора, тянулась под облака кирпичная труба депо, и, прилипая к ней, букашкой карабкался человек. Добрался до вершины трубы, и в небе Уренской губернии зацвел красный цветок рабочего знамени…

– Дремлюгу! – сказал Мышецкий.

– А я уже здесь, – поклонился ему жандарм.

Сергей Яковлевич дольше обычного протирал стекла пенсне и без того ослепительно сверкающие:

– Ну-с что скажете, капитан?

– А вот теперь-то я скажу, ваше сиятельство, – приосанился Дремлюга. – Вы только сердца на меня, князь, не имейте. Но будь вы пожестче, и ничего бы этого в Уренске не случилось!

– Вы капитан, совсем не диалектик…

– Где уж нам! – протянул Дремлюга, обидясь.

– И вы не понимаете, – продолжал князь, – что в истории есть моменты, которые нам не подвластны. Сколько ни шамань в темном лесу вокруг гриба, он все равно будет расти. Так предопределено самой сутью природы – и не нам, капитан, исправить ее!

– Чепуха, – возразил жандарм. – Шаманить и не надобно. Просто прихлопнул каблуком – вот и пошел расти ваш гриб. Обратно – в землю, князь! Вот какова моя диалектика…

Сергею Яковлевичу этот бесплодный разговор надоел:

– Что-нибудь желаете предпринять?

Дремлюга, глядя в окно, посулил снять флаг.

– Это лишь деталь, – поморщился Мышецкий. – А еще что?

– Деталь важная. А больше… да ничего, князь!

– То есть как это… ничего? – возмутился Мышецкий.

Дремлюга отвечал – с убийственным спокойствием:

– У меня порядок такой. Объявил голодовку – пожалуйста, не хочешь и не жри, нам больше останется! Сейчас наш «дядя Вася», пролетарий, работать не пожелал – не надо, не работай…

Сергей Яковлевич понял, что за этой бравадой стоит оглядка жандарма на Москву и Петербург: уж если там, в столицах (под боком правительства), генералы корпуса жандармов не могут справиться с революцией, то… «Что же требовать от уренского капитана?»

– Выпить хотите? – предложил Мышецкий.

– Как вы сказали, князь? – обомлел Дремлюга.

– Я предлагаю вам выпить… За порядок!

– В беспорядке-то? – усмехнулся жандарм. – Ну, выпьем…

– За Аристида Карпыча, земля ему пухом, – поднял рюмку князь. – Вот он бы сейчас что-нибудь да придумал… Извернулся бы!

Дремлюга поперхнулся коньяком, зашипел, гримасничая:

– Ударьте меня, князь, ударьте… сильнее! – Мышецкий треснул жандарма по хребту, и коньяк проскочил, как по маслу. – А что? – задумался капитан, отдышавшись. – Что бы он мог придумать? И даже Борисяк здесь ни при чем, революция без него движется…

 

И вдруг разом погас в присутствии свет.

– Огурцов! Созвонитесь со станцией – что у них там?

Огурцов, споткнувшись в темноте о порог, скоро вернулся:

– Телефоны, князь, тоже… мое почтение! Бастуют.

Мышецкий длинной тенью обозначился на фоне окна:

– Капитан, разве забастовка не ограничится одним депо?

Огурцов, прильнув к стеклу, вгляделся в улицу:

– Баста! Конки тоже стали, лошадей выпрягают, сбрую режут…

Дремлюга хватил еще стопку, искал в потемках фуражку.

– Вот это крепко! – сказал он. – Но еще крепче закончится. Жрать захотят – и снова, князь, свет включат, барышня на телефоне соединит, а паровозики – ту-ту, поедут… Нет такой забастовки, ваше сиятельство, которая бы не имела конца!

***

Конечно, жандарм прав: забастовка – явление временное. Но в самой стихийности событий было что-то зловещее, и красный цветок над городом распускался в ночном небе. Проезжая через город, Мышецкий подсознательно отмечал признаки нового в его облике: на табуретках (чтобы дальше видеть) стояли городовые; митингов не было, но толпы теснились на бульваре. Ну что ж! К шестидесяти тысячам верст железных дорог России, застывших в покое, сегодня прибавилось еще шестьсот сорок верст бастующей Уренской губернии… «Аквариум», конечно, работал. Как-то повышенно, издерганно и пьяно вела себя публика. Сотенные шуршали нежно, платья дам тоже шуршали вызывающе. Музыка гремела, лилось вино – самое дорогое. Бабакай Наврузович пожинал сегодня небывалые барыши, «Николаи» – в поту!

Иконников-младший, однако, был трезв и спокоен.

– Что у Троицына и Веденяпина? – спросил его Мышецкий.

– Говорят, завтра будут снимать.

– Снимать… Как это понимать, Геннадий Лукич?

– А так: деповские устроят митинг на фабриках и, если уговорить не удастся, силой заставят бросить работу…

Из отдельного кабинета вывернулся, словно хороший штопор, Дремлюга; заметив князя, зашептал в ухо тяжелым перегаром:

– Кое-что придумал. Некогда. Извините. Бегу. Завтра узнаете…

На следующий день забастовали частные фабрики Троицына и Веденяпина. Будищев повысил своим рабочим ставки, и его мастерские продолжали дымить: у него народ был «кошельковый». По этому случаю в Купеческом клубе с утра пили, пели и плакали. Срочно были вызваны арфистки, но вместо звучного наплыва арф слышались визги, жеребячий топот – шел шабаш святотатственных радений…

Сергей Яковлевич пригласил к себе Чиколини, напомнил ему, что пенсия зависит только от него, воззвал к мужеству.

Бруно Иванович сказал:

– А вот вам и новость, князь: все лавочники тоже забастовали. Замки – во! И хлеба в городе купить негде…

Мышецкий вспомнил: жандарм посулил ему вчера в «Аквариуме», что все будет в порядке. Вот и способ, который должен помочь ему гасить забастовку, голод. На это губернатор распорядился так:

– Заставьте каждого лавочника под расписку отказаться от забастовки. В противном случае – так и передайте – я заведу на них дело, как на злостных стачечников. А под статью эти господа не захотят попадать. И незачем бойкот называть им «забастовкой»!

Замки с лавок уже сбивали рабочие. Торговцы снова вынуждены были встать к прилавкам – волею судеб революции они попались между двумя жерновами – жандармом и губернатором.

– А тебе чего, баба? – И рука привычно вертела кулек…

Дремлюга разбежался к губернатору с выговором:

– Князь, как можно? Всю компанию мне поломали. Я вчера своих сто рублей истратил, поил мелочь базарную в кабинете отдельном, а вы… Я же договорился! Нехорошо так-то, князь!

– Хорошо, капитан. Хорошо! – ответил Мышецкий. – Давить революцию голодом – самая низкая мера. Я бы не уважал себя, прибегни к этому способу. Не спорьте… А флаг, я вижу, вы еще не сняли?

– Скобы худы, труба старая, – отнекивался Дремлюга, хмурый.

– Так не вам же лезть по худым скобам на старую трубу!

– Оно и так. Да четвертной сулил – не берутся… Высоко!

– Добавьте еще четвертной – полезут.

– Придется. Да где я денег наберусь? Вчера сто, сегодня…

Сложились на красное знамя: жандарм дал четвертной, губернатор от себя выложил – только бы снять поскорее! Глаз резало…

Мышецкий велел Огурцову никого не допускать.

– Хоть камни с неба, – сказал, – никого… Я буду составлять отчет в министерство о забастовке…

Работал он недолго. Сначала думал развернуть отписку в подробный доклад с описанием условий, при каких забастовка возникла. Но потом князю пришла мысль, что он не один губернатор на Руси, таких много, и почти все губернии в стране бастуют. Так стоит ли напрягать ум, чтобы метать бисер, который никого в министерстве не удивит и не восхитит. Ограничился телеграммой, – кратко и хорошо.

– Отправьте, – велел Огурцову, но курьер вернулся с телеграфа, сказав, что «не берут, забастовали!». – Лошадей! – сказал Мышецкий. – У вас не берут, а у меня возьмут, как миленькие…

На телеграфе одиноко сидел дежурный чиновник.

– Вы понимаете смысл вашего отказа? – обрушился на него князь. – Телеграмма государственного значения, а не признание барышне в любви, и вы, сударь, с огнем играете…

– Все сознаю в полной мере, князь, но таково решение Уренского Совета рабочих депутатов, – ответил телеграфист.

– Это еще что такое?

– Совет создан по примеру Петербургского, князь!

– И кто же может решить с отправкою телеграммы?

– Очевидно, председатель – Казимир Хоржевский…

Вскоре Хоржевский навестил взбешенного губернатора.

– Совет рабочих депутатов, – сказал машинист, – полагает разумным изъять из гарнизона сотню «желтых» казаков, во избежание излишнего кровопролития, князь!

Мышецкий через пенсне долго разглядывал новую власть:

– Сотня может быть стронута с места только по моему приказу. Насилие же я сам отвергаю. Причин для кровопролития не вижу! А у меня, господин Хоржевский, просьба… – Бросил на стол телеграммыу, так и не отправленную. – Надеюсь, – сказал, – ваш премудрый Совет одобрит эту записку, составленную в простоте ума нашего?

Казимир понял издевку губернатора, но решил быть умнее. Взял телеграмму, прочел:

– А отчего и не отправить?.. – Карандашом тут же начертал в уголку: «Отправь. Казимир». Положил бланк обратно перед князем: – Пожалуйста. Ваши телеграммы будут отправляться, как всегда. Мы же понимаем – служить вам тоже надобно…

– Не понимаю! Отказываюсь… Кто управляет губернией?

– Вы, конечно. Вы – губернатор, и вы управляете губернией. А мы только революцией в Уренской губернии. Примите меня, князь, как неизбежное явление новой жизни…

Мышецкий подчеркнуто официально поклонился через стол:

– Покорнейше благодарим вас! Наконец-то вы открыли мне глаза. А флаг ваш обязательно должен висеть? Или позволите снять?

– Флаг революции будет висеть, – ответил Казимир.

Мышецкий подумал и вдруг весело рассмеялся.

– Ладно, – сказал. – Капитан Дремлюга его снимет!

***

На фоне этих великих событий, потрясавших великую державу, меленькой жилкой, готовый вот-вот оборваться, билась жизнь княжеского шурина – Пети Попова. Был уже поздний вечер.

– Князь, – сказал, придя, Чиколини, – понятых надобно…

– Для чего, Бруно Иванович?

– Петр Тарасыч дали свое согласие на свидание с супругой…

Это предвещало дурной оборот: Петя при смерти, а Додо настойчива и в глазах мужа всегда неотразима, как Клеопатра для Антония. «Как же ей удалось? – думал Мышецкий. – Плохо, плохо…»

– Что ж, возьмите в понятые и меня, – попросил князь.

Вторым понятым был выбран дворник больницы, случайно подвернувшийся под руку Чиколини. Лошади притащили полицейский шарабан, соскочили с запяток конвойные, и по ступеням сошла Додо…

Мышецкий замер при виде своей сестры.

– Авдотья, – поднял он на нее глаза, – здравствуй.

– Здравствуй, брат, – еле слышно ответила Додо…

Видно, что к этому свиданию она готовилась изрядно. Костюм почти театральный, сама же бледная, робкая и покорная. Мужчины шли следом за нею по длинному коридору больницы, а впереди, вся в черных шелках, быстро выступала Додо; в руке она держала молитвенник, с запястья свешивались, бренча, четки. Никто не предупреждал ее – Додо вдруг сама, повинуясь интуиции, остановилась возле дверей палаты, именно той, в которой лежал Петя.

– Здесь? – шепнула она и побледнела еще больше; в этот момент она была хороша, очень хороша… Даже прокурор подбоченился, а дворник стал сморкаться в передник, заворачивая его к носу от самых колен.

– Хоре-то, – говорил он, – хоре-то какое, хосподи…

Петя лежал на белом, из белых бинтов глядел один жуткий глаз его, как линза, и торчала из повязки, обветренная и подсохшая, кость руки. Он увидел Додо, и глаз его сразу зажмурился, плавая в слезах. Додо кинулась к постели, упала в ногах и вдруг поползла к мужу – дергаясь коленями, бормоча. Руки ее всплескивались – бились над головой, как два крыла. Первое рыдание Додо огласило палату – почти вопль!

Припав к Пете, она шептала и шептала. Прямо в этот одинокий глаз, а из-под маски зашевелились Петины губы, чтобы начать разговор…

– Прокурор! – сказал Мышецкий, и прокурор со страхом выгнулся над упавшей Додо, припадая ухом к губам Пети. Выслушал его и медленно выпрямился… Мышецкий тронул его за рукав мундира: – Что вам сказал господин Попов?

– Он просит оставить его с женой наедине.

Петя снова что-то заговорил. Прокурор опять его выслушал.

– Что? – спросил Сергей Яковлевич, напрягаясь.

– Петр Тарасович снова просит не мешать ему…

Все, кроме Додо, удалились из палаты. В коридоре больницы, возле Чиколини, стоял Ениколопов.

– Вадим Аркадьевич, – подошел к нему Мышецкий, – как вы мыслите, сколько осталось жить моему шурину?

– Дней пять-семь, не больше, а в чудеса я не верю…

Сергей Яковлевич вытер набежавшую слезу: «Бедный Петя!..»

Из палаты чуть слышно доносился журчащий шепот Додо: она говорила, говорила, говорила… Шло время…

Двери вдруг распахнулись вразлет – Додо!

Решительно и резко смотала четки с руки:

– До свиданья, брат, – и пошла, быстрая, стройная…

Гуртом все повалили обратно в палату. Петя разжал черные губы и сказал – внятно:

– Моя жена невиновна… Кто оклеветал ее? Почему я не верил? Прости мне, господи, грех великий…

– Записать? – глянул на губернатора прокурор.

– Исполняйте обязанности как положено.

– Ваша фамилия?

– Акинфиев буду, – ответил дворник.

Рука прокурора строчила по бумаге: «В присутствии понятых, князя Мышецкого и дворника Акинфиева, сего дня…»

– Невиновна, – шептал Петя, – снимите оговор с нее… Не мучайте ее боле, мою Додушку… Бог простит вам, люди!

Мышецкий не выдержал – вышел из палаты. Подписал протокол в коридоре, после дворника. Лучше бы и не шел в понятые: не пришлось бы тогда уносить камня на сердце. На улице прокурор сказал:

– Ваше сиятельство, отныне вступают функции исполнительной власти, кои, согласно снятию оговора, должны непременно обеспечить и снятие ареста с госпожи Поповой, иначе…

– Поступайте, как знаете, – рассеянно ответил Мышецкий, и тем закончился этот день, очень тяжелый…

Никто еще не знал, куда повернет правительство, на что решится самодержавие, полностью парализованное всеобщей забастовкой. Не знал этого и князь Мышецкий – кандидат правоведения, камергер двора его величества, уренский губернатор и коллежский советник, кавалер орденов и прочее… – Я уже ни во что не верю! – говорил он.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru