bannerbannerbanner
Женщины Жана

Вадим Дубнов
Женщины Жана

Муха перестала жужжать, когда Жан проснулся, из чего он заключил, что она ему приснилась. Он снова притворился спящим, чтобы чувство тревоги уцепилось за хвост уходящего сна и унеслось за ним и мухой, но в коридоре скрипнула дверь, и Жан беззлобно, не открывая глаз, пробормотал: «Дура». Эта дверь не терпела колебаний, ее надо было открывать одним рывком, чтобы она не успела себя выдать, но то, что должно было случиться, случилось, и из-под щели просочился панический шепот застигнутой Марии: «Здравствуйте… то есть гутен таг…»

Безучастно скрипнули в ответ половицы, затихая по направлению к кухне. Мария перепрыгнула одним прыжком коридор, закрылась в ванной и села на пол, раскинув ноги и больно опершись спиной о выщербленную стену. Тишина снова затопила все ниши и трещины, качнула детскую кроватку, и Анемари, едва научившаяся стоять, держась за перекладину, потянулась к Жану – то ли обнять, то ли выбраться прочь.

Жан исчезает

1. Завод, дорога, дом

Так началась эта история, до которой мне не было сначала никакого дела. Я вообще не люблю чужих историй, у меня своих полно, таких же интересных, как фото с чужих свадеб или тосты не за вас. Но эти хроники я восстановил и реконструировал – по рассказам и умолчаниям, по совпадениям и несовпадениям, по оговоркам и странностям, которые поначалу пытался объяснять, а потом махнул рукой, потому что незачем. Я воссоздавал их как собственную родословную, как Шлиман Трою, как скульптор Герасимов голову древнего жителя Новой Гвинеи. Я научился не удивляться, сухое правдоподобие превыше любопытства и логики, и я складывал черепки.

То есть, конечно, началась эта эпопея намного раньше, осенью 1941 года, когда Жан с Адрианой поселились в этой квартирке в Схарбеке1, одними из последних оставив Моорсел старикам, которые и не заметили, как без молодых он потускнел и потерялся. Делать здесь было нечего ни молодым, ни немцам, ни партизанам. Старая Лисбет еще месила по воскресеньям свои круассаны с корицей и зелёными яблоками, но теперь, когда война уже началась, а зима еще не наступила, жители Моорсела засыпали задолго до темноты, а раскрывали занавески ближе к полудню. И старая Лисбет, потемневшая и шершавая, как ядро времен Столетней войны, которое выкопал у подножья собора и продал городскому музею её дед, одиноко дожевывала остывший мякиш, и последнее, забывшее вовремя упасть яблоко никак не падало.

Внучка Адриана ненавидела круассаны, но старуха не обижалась, только для виду ворчала на ее избранника Жана, плечистого и непутевого, из тех, кто в беспроигрышных лотереях на ярмарках всегда вытягивает отборный приз. Жилище в Схарбеке, оставшееся ей от первого мужа, сбежавшего в Америку, она отдала им, сбежавшим из Моорсела, и они даже не заметили, как быстро свой Моорсел забыли. Леон Дегрель2 в чине оберштурмбанфюрера уже был переброшен со своей дивизией куда-то под город Днепропетровск, Адриана не включала радио, но по утрам читала Volk en Staat3 и вечерами делилась новостями с Жаном, который, впрочем, уже сам уяснил главное: фламандцев немцы считали хоть дальней, но родней. Доверив ему хозяйственную часть в нескольких комендатурах, они платили не дешевеющими франками, а рейхсмарками, в июне 43-го года с разницей в несколько дней Жану и Адриане исполнилось 24, а в сентябре он получил повестку. На мятой бумаге расползающимися чернилами предписывалось: «Явиться к месту сбора у комендатуры 143/8, с одним чемоданом и запасом еды и питья на сутки. Место назначения – город Ганновер…» Эсэсовец из комендатуры, который всегда глубоко вздыхал перед тем, как что-то сказать, будто обижаясь на мироустройство, в котором надо тратить слова на всякие пустяки, но потом втягивался и даже получал удовольствие от их произнесения, повертел в руках повестку и обнадежил, как мог. «Не концлагерь. Металлургический завод. Рабочий день – по распорядку, от жены отдохнешь»

– Надолго?

Эсэсовец с интересом поглядел на Жана.

– Год-два, пока все не кончится.

Жан, уже научившийся не задавать вопросов даже когда хотелось только переспросить, кивнул, а срок его вполне устраивал. Адриана его не провожала. «Не в концлагерь, – подмигнул Жан. – И не в партизаны…»

На Рождество Адриана привезла Жану связанный собственными руками мохнатый шарф. 44-й год они встретили будто оказавшись друг у друга впервые, вылезая из-под одеяла только чтобы дотянуться до кровяной колбасы, которую приносили к проходной завода крестьяне. В одном из быстрых полуснов Жан успел подумать, что Адриана для него загадка. Его везли двое суток, с тремя пересадками на стылых полустанках, очкастый брабантец все пытался через щели высмотреть что-то в бесконечном лесу, даже раз уговорил глянуть Жана. Жан выгнул голову у щели, его полоснуло ветром по глазам, отпрянув, он опрокинул брабантца, очки провалились в дыру в полу, Жан развел руками, вернулся ближе к печке, снова обхватил себя за плечи и закрыл глаза. Он же и из Моорсела не выбирался дальше Аалста4. А Адриана? Как она все разузнала – где пересесть, где найти попутку, что спросить? Жан не спрашивал, а она не рассказывала, будто считала это пустяком, и может быть, подумал он, так оно и есть, и забылся.

Когда он уходил на работу, Адриана подсчитывала число кругов, которые надо сделать вокруг их барака, чтобы замёрзнуть и отчаяться понять, за что держался в этой пустоте её Жан. Выходило от трех до пяти. Однажды, когда Жан вернулся, она не удержалась.

– Представь, что меня нет. Что ты будешь делать?

– Тебя искать, – ответил Жан, как обычно, не задумываясь.

– Не ищи… Будь, как без меня…

Жан огляделся. Ее голос доносился с постели, но постель была аккуратно застелена. Ее чемодана не было. Не было платьев и, главное, туфель. Он заглянул в шкаф, заранее зная, что не увидит ее белья. В этой комнатушке продувалась каждая щель, причем по-разному, и когда Жан оставлял сапоги не в правом углу, а в левом, сквозняк запевал иначе, а однажды он их бросил у входа, и не смог уснуть от тихого стона. Здесь не спрятался бы и заблудившийся от холода комар, но Адрианы не было. Жан сдался. Он сел на кровать и стал ждать, как ждут поезда, который отложили то ли на час, то ли на день, хоть Жан и не знал, как ждут такого поезда. Когда она села рядом, он снова не стал ни о чем спрашивать, а она смеялась, и они всю жизнь были уверены, что именно в ту ночь зародили Анемари.

Раз в десять дней с завода уходил грузовик до Целле, туда порожняком, обратно с остарбайтерами. Серый снег пропитывал брезент, сливался с царапавшей колеса серой травой, в серое небо устремлялся неумолчный гул, испаряясь из снега и травы. На своей последней перед отъездом прогулке Адриана не успела замерзнуть, убежала домой, залезла под одеяло, прислушалась, не дыша, в самом ли деле тихо или она уже просто привыкла, и теперь увезет этот гул завтра с собой. Жан её провожал, она без умолку рассказывала про рецепт морковного пирога, который привезёт ему летом, про то, как надо стирать шарф, про то, как поссорилась перед выпускным с рыжей Гретой, строившей глазки Жану, но поссорилась не из-за этого, а потому что та назвала короля Леопольда антисемитом и коллаборационистом, хотя, если совсем честно, плевать ей было на короля. Она бежала на полшага впереди Жана, чтобы не отрывать от него взгляда и не видеть ничего другого, а Жан списал это на разлуку, и даже чуть устыдился своего спокойствия, но ненадолго.

Адриана летом не приехала, осенью появилась Анемари. Жан был на хорошем счету, он по шорохам угадывал, где и когда полетит генератор или замкнет проводка. Он приладил новый крупповский электропривод, с которым безуспешно возилась бригада привезенных из Эссена техников, ему предложили недельный отпуск, но он отказался. Он не любил менять то, к чему притерпелся, он даже из барака в барак не любил переселяться, хотя ему нравилось, когда менялись соседи. Старый поляк Вацек в первую мировую успел повоевать за Франца-Иосифа, потом служил в гарнизоне в Станиславе5, ускользнул из него за пару дней до прихода русских, вернулся в Вену, выучился на сапожника, потом на повара, пару раз сплавал коком до Либерии, осел в Роттердаме, записавшись Виллемом, а оттуда уже немцы отправили его сюда командовать котельной. Его познания в немецком были как восьмерки и дамы из поредевшей колоды, залитые портвейном и высушенные на солнце. Для соседей он был поэтом.

 

– Если хотите знать, – уверял он, – всё на свете – Австро-Венгрия. И Гитлер, и Сталин, и Муссолини… Потому, скажу я, везде одна хрень, вы мне поверьте.

– Африка – тоже Австро-Венгрия? – уточнил Жан.

– Африка – не знаю, на берег не сходил, – признался Вацек.

– А Голландия?

– А Голландия – страна что ли? Час вдоль, час поперек. Недоразумение.

– А Сталин – он-то почему Австро-Венгрия? – уточнил Карл, который учился на литейщика в Лонгюйоне, знал, чем отличается формообразующая оснастка от вспомогательной, и говорил негромко, но веско.

– Так у него половина министров – евреи из Станислава, – объяснил Вацек, и всем стало неловко за Карла, который даже сейчас не понял, какой чепухе его учили в Лонгюйоне.

Так прошло лето, осень из-за мутной мороси Жан решил не замечать. Адриана писала, что Анемари отказалась от соски и что Бельгию освободили. Жан посмотрел в окно и увидел, что опять выпал серо-зеленый снег. В феврале умер Вацек, он же Виллем, и Жан, глядя на его кровать, неубранную и пустую, как только что вырытая, но уже застывшая на морозе могила, и спросил себя вслух, почему так тихо. Больше не чадили грузовики из Целле с остарбайтерами, охранники бродили по баракам, чтоб перекинуться в карты и угостить шнапсом. В апреле умолк прокатный стан, немцы исчезли, через неделю американцы рассадили всех по вагонам, и никого не занимало, когда к какому составу их перецепят через час или через день. Потеряв счет пересадкам, Жан подумал, что Адриана как-нибудь по звездам или по слухам угадала бы, куда, отсчитывая стыки, колесит очередная клеть, прицепленная к другим клетям. Жан разглядывал соседей и немного удивлялся, почему совсем не устаёт. Бельгийцы, которых поначалу было не сосчитать, постепенно сошли на нет, в Мехелене поезд притормозил, подсказывая, что пришло время спрыгивать и Жану. И он спрыгнул – легко и расчетливо, словно приехал точно по расписанию, поймал спрыгнувшую вслед за ним девчонку, тихо увязавшуюся за ним в толчее на заводе, и пошёл по путям, а она семенила за ним, пытаясь приноровить шаги к шпалам. В грузовике, который тащился неизвестно откуда бог знает куда, она, задремав, уронила голову ему на плечо, беспамятно, будто опрокинулся чей-то баул, так что Жан просто поджался и о ней забыл.

Потом она опять молча шагала за ним, деваться ей было некуда, ему она не докучала, и так и дошагала до их двора в Схарбеке. Адриана, открыв дверь, сначала подумала, что рядом с Жаном какая-то их новая соседка, которой что-нибудь понадобилось, соль или нитки, мало ли что может потребоваться соседке. Или какая-то их подруга, которую Жан случайно встретил, а Адриана не признала её в оседавших сумерках, и та бестактно или по незнанию прикоснулась к тому, к чему Адриана готовилась уже месяц, прислушиваясь к каждому дуновению ветра из арки, всегда отличавшему своих от чужих. Мелькнуло даже что-то озорное – черт с ним, пусть истома протянется еще чуть-чуть, ведь Жан – вот он, уже никуда не исчезнет, что ей еще полчаса? В общем, сначала она увидела девушку, которая то ли прятала глаза, то ли просто не знала, куда глядеть.

– Ну вот, – не перебирая с приветствием, сказал Жан. – Это Мария. Пусть поживет у нас.

Адриана не успела понять, было это вопросом или решением, улыбнулась и отошла на шаг назад.

Мария вошла, Жан за ней.

2. Прощальный завтрак на троих

По утрам они сидели на кухне втроем. Жан искоса поглядывал то на Адриану, то на Марию, Мария смотрела в тарелку, Адриана три недели смотрела на Жана и не задавала вопросов. Из мутного потока оговорок, неуверенных кивков и вялых отрицаний она выцеживала горсть-другую фактов и версий, чтобы слепить из них сюжет. Выходило, что Мария тоже работала на этом чертовом заводе, но для нее это был почти концлагерь, потому что она была русской. На третий день Адриана установила, что после завтрака закипавшая ярость, в которой нельзя было признаваться, уступает место любопытству. На шестой день Адриана отдала Марии свое платье и ушла на кухню. На кухне, глядя на часы, она перемывала одну и ту же чашку, вытирала, снова мыла, пытаясь по стрелкам на часах догадаться, что делает с платьем Мария уже десять, уже пятнадцать, уже восемнадцать минут. На двадцать шестой минуте Мария вошла, переодетая, смущённо улыбаясь. К жизни ее тело возвращалось постепенно и снизу вверх, бедра уже налились, но перед тем, как заняться серыми щеками и безжизненными прядями, природе и времени ещё предстояло повозиться с грудью и плечами. Адриана встала рядом с Марией перед большим зеркалом, которое старая Лисбет называла буржуазным, и провела ладонью над их головами, показывая, что они одного роста. Мария снова улыбнулась, и опустила голову, чтобы стать ниже. Адриана ещё несколько секунд разглядывала Марию, без улыбки вернулась на кухню и снова взялась за чашку. На одиннадцатый день Адриана поймала себя на том, что с азартом загонщика пытается хоть раз поймать взгляд Марии, но так и не установила даже цвет ее глаз.

Но сегодня, спустя три недели, даже ветер из арки затих в предчувствии развязки, и даже Жан понял, что чувство тревоги, с которым он проснулся, ему не приснилось. Адриана расставляла тарелки, не глядя по сторонам. Мария, ловя интонации и не пытаясь увернуться от рассекавших кухню флюид, ждала избавления. Адриана аккуратно двинула чашку вперед, с нежностью посмотрев на уставившегося в тарелку Жана.

– Может быть, мы ее удочерим? Тогда ей хотя бы дадут карточки…

Сначала Жан хотел отшутиться. Мол, не так много Мария ест, что, между прочим, было правдой, хотя только чувство голода могло сравниться с ее мечтой превратиться в прозрачную тень. Адриана следила за борениями на лице мужа, и пришла ему на помощь, осторожно извлекая из их общей памяти, как мину из болотистой почвы, самый ласковый тон.

– Милый, война закончилась. Ты дома. А она нет.

Она слышала, как внутри Жана что-то распрямляется, и предусмотрительно откинулась на спинку стула.

– Прогнать ее?

Этот ход Адриана просчитала ещё несколько дней назад.

– Сходи в русское посольство. Если, конечно, она хочет в свою Сибирь. А если не хочет, отведи ее к американцам, они тоже помогают таким…

Она уже была готова дать волю недоброму ехидству и, поджав губы, сказать «друзьям», но задержала воздух на вдохе и аккуратно выдохнула:

– …таким беднягам.

Жан по-прежнему смотрел в сторону, но так, чтобы боковым зрением не выпускать из виду Адриану. Он знал, что Адриана была права. И он знал, что Адриана про его знание тоже знает. Но и у Жана кое-что было припасено. Это конечно был не ответ, это, наоборот, был вопрос, чеканный и прозрачный, как стеклянный кубик.

В чем он собственно виноват?

Да, притащил в дом девчонку, невесть откуда и неизвестно зачем. Он вдруг сообразил, как, должно быть, кольнуло Адриану, увидевшую тем вечером в дверях его с Марией вдвоем. Жан дернул головой, чтобы стряхнуть видение. Не время для компромиссов, пусть она лучше спросит: милый, а какой у тебя был выбор? И пусть представит себя в его дурном сне, которым теперь вспоминалась череда платформ, теплушек, грузовиков, и опять вагонов и платформ. И потом, ладно бы прижались они хоть раз друг к другу, чтоб потом пришлось прятать глаза, а между прочим, могли… Кстати, когда он вообще последний раз прятал глаза? Да как немцы пришли, с тех самых пор и ничего, виды родных мест стали какими-то неулыбчивыми, как и сами девочки, сменившие дружков на клиентов… Когда американцы стали всех в Ганновере грузить по вагонам, и она вцепилась последней хваткой в его фуфайку, ее даже оттолкнуть было некуда – куда, как оттолкнешь в такой толпе?

Потом, уже в пути, отдышавшись и остыв, он обнаружил, что свобода – повсюду, она – всё, что не прогорклый вагон, этой свободой ему задувает за воротник из-за двери, которую никто не охраняет. Ему это, конечно, открылось не сразу, а только когда поезд в очередной раз затормозил, и кто-то снаружи, оказавшись рядом, видимо, очумев от ожидания, решил, что лучше хоть куда, но ехать, и, решив так, дёрнул оказавшуюся вдруг перед ним дверь. А для Жана так, можно сказать, разверзлись врата свободы, и он просто вывалился, обнял столб, который его поймал, и задышал во все легкие воздухом, пропитанным креозотом, но зато не испарениями десятков других легких, с которыми этими испарениями надо было снова делиться. А ее, тоже тихо вывалившуюся за ним, он не сразу и заметил, она так и не ослабила хватку, только перехватила ладонями его холщовую сумку с шарфом. Ночью около Касселя снова появились американцы и снова куда-то повели, и она, наконец, разомкнула пальцы…

Колотушка на стенных часах мерно гнала кровь к вискам. Мария моргнула и испугалась, что выдаст этим свое существование. Жан молчал, а в затянувшемся некстати молчании так хорошо закипает злость. Адриана вспомнила, как они с Анемари несколько месяцев, с того самого дня, как объявили об освобождении Бельгии, разыгрывали по вечерам сценки про то, как Жан возвращается, а Адриана почему-то была уверена, что это случится именно вечером.

– Что ж, я надеюсь, твоему другу было у нас хорошо, – в ледяном неистовстве произнесла она, ничего не дождавшись. Жан встал и вышел в спальню. Из шкафа, не глядя, бросил в котомку пару рубашек и немного белья – сколько зацепилось в нерастопыренных пальцах.

А Марии собирать и вовсе было нечего.

3. Адриана и пустой двор

Адриана сначала разглядывала захлопнувшуюся дверь, колеблясь – ждать здесь, в коридоре, пока вернется Жан, или уйти в кухню, будто помыть чашки, а на самом деле поглядывать в окно, наблюдая, как они, наконец, распрощаются, потому что не притащит же он ее сюда снова. А если притащит? Адриана задумалась, что будет делать, если они вернутся вдвоем…

Для меня жизнь Адрианы с этого момента – это мертвый язык, который невозможно воссоздать, потому что нельзя узнать, как и о чем говорил на нем человек сам с собой. Это история, в которой осталось только сослагательное наклонение. Наверное, она все же вернулась в кухню. А, может быть, осталась в коридоре, и так и смотрела на дверь, дожидаясь, когда все прокипит, а Жан был отходчив, она это знала лучше всех. Может быть, она подумала, что Жан оставит Марию во дворе, вернется, станет уговаривать, и черт с ним, может быть, и уговорит, предложив что-нибудь дельное, и они снова сядут за стол, но уже улыбаясь, как соседи в поезде, которые точно знают, что разойдутся на следующей станции.

Но Жан не возвращался. Во дворе было пусто, это теперь исторический факт, и, наверное, Адриана вернулась в спальню, по пути мельком глянула на входную дверь, скорее всего, отмахнулась от дурных мыслей, тем более что Анемари все-таки проснулась.

4. Вода для Канитоги и платье для Марии

Как через некоторое время узнает Жан, сбежать хоть откуда и хоть куда Мария мечтала сколько себя помнила, то есть с десяти лет. Вернее, ей было девять лет и триста шестьдесят четыре дня, когда отец в сердцах назвал деда кулаком. «А кто такой кулак?» – спросила она, и жизнь завертелась, потому что отец смешно кинулся в чулан и вернулся оттуда с зайцем-леденцом, припасенным к завтрашнему дню, который, получается, настал на день раньше. Зайца Мария взяла, но больше отца ни о чем не спрашивала, а через неделю сбежала к деду.

– Он меня назвал кулаком? – удивился дед и, почесав щетину, внес ясность: – Нет. Настоящий кулак живет на выселках. Чтобы и от села подальше – мало ли что там случится, пожар, или разбойники, но чтоб и село было слышно, как сверчка за печкой. А у меня не выселки, а так – четыре стены на отшибе. Поняла?

Мария кивнула, но поняла не сразу. У деда было три коровы и собственная лошадь, и ему нравилось, когда Мария уточняла: «Дед, а ты в самом деле кулак?» – а Марии нравилось, что у нее есть дед, у которого можно об этом без конца спрашивать. Когда ей исполнилось двенадцать, он взял металлическую палку, и что-то отстукивая вдоль тропинки, провел вокруг сарая, остановился, приложил палец к губам, сел на корточки лицом к заходящему солнцу, усадил Марию рядом и прижал её голову ухом к выщербленному бревну. Сначала она услышала шум ветра, потом где-то процокала лошадь, Мария оглянулась, но никого не было. Стук копыт утих, и немолодыми голосами заговорили двое, мужчина, как показалось ей, объездчик Евсей Ильич, самый свирепый из этой гильдии, и женщина. Мария разобрала только что-то про Осоавиахим, потом голоса перешли на шепот, скрежетнула калитка, и стало тихо. Через месяц пришел отец и понуро сообщил, что надо вливаться в коллектив. Дед перебрался в сыновний дом в Семимильково и поселился на печке. На третий день он подозвал Марию и скомандовал: «Беги отсюда. Куда выйдет, туда и беги!» Долго дед в чужом доме не протянул, на поминках выпили и обо всем забыли, даже комсомольцы, спалившие его хутор, и в каждом взгляде, слове и шорохе Машке чудилось удивление – ты ещё здесь? Беги, Машка, слышалось ей как из-за выщербленного бревна, нет здесь ничего и не будет, ни за что не стыдно, не о чем жалеть и ничего не больно…

 

Теперь Мария снова бежала, вернее, снова семенила за Жаном, ухватившись взглядом за его башмаки, ширококостная и измождённая, осязая шеей, локтями, подмышками шорох подаренного Адрианой чистого, а не просто застиранного платья. Она вдыхала нестойкий аромат американского мыла, которое Адриана выменивала на старые патефонные пластинки. Копаясь на чердаке в их залежах, Адриана надеялась обнаружить и сам патефон. Шаря глазами по чердаку, она прикидывала, сколько мыла, молока, гречки можно будет на него выменять, а перед этим что-нибудь и послушать. Патефона не было, и Адриана просто перебирала пластинки, равнодушно, как солдат брошки в брошенном доме. Ей застенчиво с обложки улыбался худой чернокожий парень, и лет через двадцать она неплохо бы заработала на первом диске Ната Кинга Коула6, а пока она отложила его в сторону. Оперу Адриана не разглядывала, зато имелся «Баденвейлерский марш»7, который она засунула на самое дно коробки, понимая, что с ним ей не разжиться и черствой булкой. Дальше шел фокстрот «Good bye, Johnny!» из дурацкой «Воды для Канитоги», которую они с Жаном смотрели трижды в Моорселе. В первый раз он полез обниматься, она его оттолкнула, во второй раз уже не оттолкнула, а по третьему кругу они уже целовались, как в пуританской Канитоге и не снилось. Долговязый аптекарь, чья ненависть ко всему живому заставляла Адриану подозревать, что все коллекционеры – маньяки, особенно после войны, скользнул по канитоге незажегшимся взглядом, встрепенулся при виде чернокожего юноши, извлёк из-под прилавка свёрток с мылом, и теперь Мария источала, не отрывая глаз от тротуара и жановых башмаков, бессмысленный, как забытый фокстрот, дух фальшивого жасмина. А Жан печатал шаги, на каждый из которых приходилось по три ее, и не оглядывался. Он продолжал разговор, который не успел начать, хлопнув дверью, зато теперь он мог этот разговор в любом месте отыгрывать назад, пока не найдется интересного продолжения. Но оно не находилось.

– Ты не понимаешь… – начинал он, и сам себя обрывал, подобно режиссеру, который изнемог от безнадежности доставшихся ему актеров. «Милый, война закончилась, – услышал он снова. – Ты дома, а она – нет…». А она – нет… Нет…

Что ему эта девчонка, с которой ни поговорить, ни чего ещё? Отвести в посольство? А где оно, у кого спрашивать? И вообще, как? Давай-ка, собирай манатки, сама видишь, как вышло, ты не думай, что она у меня ведьма, любая принцесса бы осатанела, я-то знаю – как ты исчезнешь, все пройдёт…

– Милый, я тебя всегда вижу, ты помнишь? – издалека, но ощутив ее дыхание, услышал он снова голос Адрианы, – найди меня, а пока будешь искать, ты подумай – ради чего все это? – журчало то ли сверху, то ли за левым ухом.

– Нельзя ей в посольство, – нашёлся Жан.

– Что случится в посольстве?

– Расстреляют её там, – неуверенно пробормотал Жан, пытаясь вспомнить, что рассказывал про Россию старый Вацек, и как они потешались над ним, а он над ними, дураками, которые не верили про министров из Станислава. Теперь смеялась Адриана – но ласково, и Жану захотелось домой. Он бы постучался в дверь, Адриана бы открыла, внимательно, без удивления на него посмотрела и ничего бы не спросила, а он бы обнял её, и может Анемари уже уснула, значит, можно будет целый час, не спеша, встречаясь взглядами, при дневном свете…

Жан обернулся. Мария, чуть не врезавшись в него, взмахнула руками, удерживая равновесие, выпрямилась и отступила, и опять перестала понимать, куда деть руки, да и глаза тоже.

5. Первое путешествие Жана и Марии

Мария бежала за Жаном, безошибочно попадая в его следы. Она иногда сбегала на эти улицы, останавливалась на краю тротуара на улице Рожье, которую назначила себе рубежом, потому что на другой стороне прохожие, которых она могла часами разглядывать, были наряднее, чем на этой, и мир той стороны советовал ей границу не нарушать. Мария гримасой отвечала тому миру, что она прекрасно обойдется без него, они заключили с ним пакт, добротно и по-соседски. Но теперь, семеня за Жаном, она этот пакт нарушила, и миру пришлось с этим смириться, потому что с ней был Жан, который плыл над тротуаром, рассекая жар, поднимавшийся от асфальта, а потом он оглянулся, наклонил голову, прикрыл ладонью глаза от солнца в надежде, что Мария превратилась в мираж, но Мария не исчезала. «Ладно, дал бог день, даст и женевер8», – вспомнил Жан присказку соседа Жерара и удивился, как мог этот бестолковый человек сформулировать такую мудрость.

Они уже сделали несколько кругов по Старому городу и теперь уверенно шли к вокзалу. План у Жана не то, чтобы созрел, но почва под ногами появилась. Он покосился по сторонам, чуть замедлил шаг и прислушался. Адрианы больше не было. Насвистывая «Мой солдат», нелепую песенку, которой научил его датчанин Нильс, про парня, который выглядел в военной форме по-идиотски, потому что для его габаритов во всей Дании формы не нашлось, Жан просчитывал маршрут: час до Аалста, попуток в это время не будет, стало быть, километров семь до Моорсела пешком, – если не спеша, часа два максимум, лишь бы не пришлось тащить ее на себе, и он в первый раз посмотрел на Марию с интересом, хоть и деловым.

Они снова оказались в поезде, она сидела напротив него, и Жан решил наконец сосредоточиться на её широких бедрах, но не увидев в этом практического смысла, уставился в окно, в котором все равно отражалась Мария.

Она тоже прильнула к стеклу, зачарованная действом без конца и, значит, без начала. Люди на дорогах, будто капли дождя на стекле, сливались в ручейки и распадались, чтобы снова соединиться в новые вереницы. Все они были одного цвета, и чемоданы им будто выдали на одном складе, и одни и те же руки паковали их тюки. Бежавшие к новой жизни не отличались от тех, кто возвращался к прошлому, они одинаково сидели на обочинах в ожидании попуток, садились в вагон, из которого на них смотрела Мария, и выходили из него, провожаемые ее взглядом. Разболтавшиеся двери и дребезжащие колеса сливались с тихим многоголосьем, из которого Мария выуживала слова, разные языки смешивались с дорожной пылью, запахами черствого хлеба, старой газетной бумаги и усталых тел. Иногда, заслышав русский, она инстинктивно поворачивалась, но лишь однажды перехватила она такой же блеснувший взгляд, но и его тут же отнесло очередным потоком, а вагон своими окнами, прищуренными из-за свисающей над ними поклажи, равнодушно наблюдал за входившими и выходившими, щелкая дверьми, будто печатью: вошёл, вышел, мелькнул, исчез…

Мария наморщилась и потерла виски, чтобы вспомнить Семимильково таким, каким помнила с предпоследнего раза – из заднего окна чадящего автобуса, увозившего ее по заветам деда прочь. Родина растворялась поворот за поворотом, продлевая радость расставания под моросящим дождём. Мария бежала с маленьким чемоданчиком и спрятанной между грудей тугой трубкой купюр, трижды перетянутой резинкой, которую мать вложила ей в ладонь и нервно сжала ее в кулак. Мария уже тогда представляла себе материны похороны и каждый раз пыталась придумать причину, по которой ее на них не будет. О том, что отец не дошёл до кладбища и его отвели с полдороги домой, ей расскажет потом дядя Слава, его верный соратник еще со времен тайного помола, и оставит ей его бесконечно длинное письмо про то, как растолстела соседка Светка, как подорожали корма для кур, но он все-равно их не зарежет, хотя теперь ему приходится заниматься ими самому.

«Когда вернешься обратно, найдем тебе городского», – напутствовала ее, собравшуюся домой, повариха Зоя, которую за жизнелюбие звали Трехспальной, а знаменитый художник Дейнека, проезжая через Смоленск, звал ее позировать, и когда она отказалась, с отчаяния замазал своих бегунов просторными трусами. Семимильково встретило ее понуро, будто вместе с ней решило до дна перегоревать её неудавшийся побег. Подруг почти не осталось – кто-то сбежал удачнее, кто-то целыми семьями переселился куда-то в Омскую область, а вербовка продолжалась, и Мария с завистью глядела вслед уезжавшим, прячась от необходимости объяснять, почему держится за постылое Семимильково, как дед держался за свой хутор. Оперуполномоченный Петр Филипыч наказал ей копить трудодни, чтоб отцу не поминали лишний раз деда, и Мария догадалась, что поминать все равно будут.

Но ошиблась. Через пару месяцев Петр Филипыч исчез. Знаком войны стали мотоциклы. Немцы с ленивой благосклонностью позволяли селянам разглядывать их сверкающие, разогретые на солнце черные «зундаппы», они что-то деловито объясняли мальчишкам, и наладили колхоз, будто выпытали все тайны его устройства у Петра Филипыча. У соседки Евдокии поселились полковник и капитан. На окраине села в палатке расположился взвод. Из ломаных рассказов рыжего увальня-ефрейтора, повадившегося таскать ей воду, Мария уяснила, что в селе встали какие-то тыловики, и это вполне соответствовало семимильковскому стратегическому положению посреди холм-жирковских болот и пустошей. Война напоминала о себе далеким гулом и дезертирами, которые не могли взять в толк, почему она так никуда и не сбежала…

… В Стеенворте Мария оторвалась от окна, потому что зашли мальчишки-солдаты, огляделись, быстро, как по команде, растянули на полу мокрый тент и, извинившись перед Марией, нырнули под него и затихли, будто уснув, и Мария вспомнила, что в вагоне действительно можно жить. Два года назад в другом вагоне парни, согнанные со всей Смоленщины, пытались быть разбитными, но смешно прятали глаза, будто это приходила их, а не девчачья очередь приседать на корточки над дырой, проделанной в полу в углу вагона…

1Схарбек – район Брюсселя, в прошлом пролетарский, ныне преимущественно заселенный эмигрантами с арабского Востока и северной Африки.
2Леон Дегрель (1906–1994), лидер бельгийских фашистов, основатель Рексистской партии, добивавшийся вхождения Бельгии в состав Рейха.
3Volk en Staat, ежедневная газета, связанная с фашистским Фламандским национальным союзом, издававшаяся с 1936 по 1944 год.
4Аалст – город в Восточной Фландрии, центр коммуны, в которую входит Моорсел.
5Станислав, или Станиславов – город в Австро-Венгрии, после ее распада в 1921 году был передан Польше, в 1939 году вошел в состав СССР, в 1962 года переименован в Ивано-Франковск.
6Нат Кинг Коул (1919–1965) – американский пианист и певец, его первый диск вышел в 1943 году
7Знаменитый германский марш времен Первой мировой войны, который иногда ошибочно принимают за нацистский.
8Популярный в Бельгии и Голландии крепкий алкогольный напиток, похожий на джин.
Рейтинг@Mail.ru