bannerbannerbanner
Стекло

Тим Скоренко
Стекло

4. Буря

Проводник остановился внезапно. Раньше он делал иначе – говорил: «внимание, остановка», а потом постепенно замедлялся, чтобы идущий следом Энди в него не врезался. Дело не в плохой видимости – просто, когда шагаешь много часов подряд по белой равнине, чувства притупляются. Перестаёшь замечать окружающий мир. Сперва теряешь линию горизонта, затем – землю под ногами, а потом обнаруживаешь, что нет больше ничего, даже идущих рядом людей. Бредёшь по белому мареву, будто по гигантской камере депривации. Ты можешь думать о чём угодно – вспоминать результаты скачек, мечтать о площадных девках, ты можешь петь вслух, а можешь – закрыть глаза и заснуть, не прекращая движения.

Если кто-то перед тобой резко остановится, ты в него врежешься.

Энди толкнул Проводника, ему в спину врезался Шимон, а в Шимонову – Фил. Ещё немного, и мы бы попадали, как костяшки домино. Но Проводник устоял, и устояли все мы, идущие следом.

«Что там?» – спросил Фил.

«Буря», – ответил Проводник.

«И что делать?»

Проводник огляделся. Бесконечная белая равнина, только слева по ходу движения – едва заметное затемнение неба.

«Через бурю не пройдём, костюмы не выдержат. Нужен схрон».

«Копать?» – спросил Баба.

Я огляделся. Наст под ногами был таким плотным, что в него и на полметра не углубишься.

«Нет», – сказал Проводник.

Он осмотрелся, будто искал какой-то знак, начертанный на снегу.

«Не надо копать», – сказал он.

Потом сделал несколько шагов в сторону, остановился, замер. И ещё несколько шагов. И ещё. Свернул налево. Нагнулся, приложил к земле руку. Встал на колени. Взмахом ладони подозвал нас поближе. Мы обступили его со всех сторон.

«Барт, – сказал Проводник, – давай тепловую пушку».

Да, эта штука в моей поклаже. Она сборная, потому что это не оружие, а устройство для фокусировки тепловой энергии. В ней такой же портативный реактор, как в палатке.

Я сбросил рюкзак с плеч, и мы начали собирать пушку.

Буря приближалась – мне казалось, что я уже различаю её воронку, хотя, возможно, я просто фантазировал. Откуда мне знать, какой формы снежная буря тут, на севере, – я никогда не видел её даже на картинках. Мне представлялся кинематографический смерч, в центре которого – зияющая тишина и пятнышко голубого неба, глядящее сверху. Много лет назад мы с матерью поехали на Лагонские высоты с экскурсией. Погода стояла ужасная, и на экскурсию не явился никто, кроме нас. Но водитель был честным – и поехал даже с двумя пассажирами. Несколько раз нас чуть не снесло пустынным ветром, а когда мы остановились на заправке, в машину врезался прилетевший откуда-то мусорный бак. Но мне не было страшно. Наоборот, я ощущал воодушевление – мальчишка в центре урагана, герой, которому есть что рассказать дворовым девчонкам.

Потом ветер внезапно прекратился, и водитель остановил микроавтобус прямо на дороге. Выходите, сказал он, посмотрите наверх. Там, над нами, среди тёмного неба, среди чудовищных туч, зияло око шторма, крошечный клочок тишины и спокойствия, вклинившийся в стихию. Не было ни ветерка, ни единая травинка не шевелилась. Он смотрит на нас, сказала мать, это его зрачок.

А через неделю началась война, и путь в герои стал совсем другим.

Пушку собрали. Она была достаточно громоздкой, но её не нужно было держать горизонтально. Проводник обнял пушку, направив её дулом вниз, широко расставил ноги и нажал на активатор. Снег под пушкой начал таять.

Сперва он таял медленно, затем чуть быстрее, а под конец ухнул куда-то в пустоту – так, что Проводник чуть не свалился следом. Его придержал Баба.

«Что там?» – спросил кто-то.

«Схрон».

Нам потребовалось ещё полтора часа, чтобы протопить в насте лаз достаточной ширины. Потом мы укрепили в насте зацеп и спустились – в том же порядке, в каком шли. Я был седьмым.

Внизу нас ждала большая пещера с неровными стенками и потолком – никаких припасов, никакой мебели, ничего. Места хватало всем, ещё и оставалось. Куда-то в сторону из пещеры уходил то ли лаз, то ли коридор, широкий и высокий, выше человеческого роста. Немой вопрос повис в воздухе.

«Это олений», – сказал Проводник.

Моё восприятие перевернулось. Так происходит, когда ты находишь у воды куриного бога. Сначала тебе кажется, что это рукотворный камень, что кто-то высверлил в нём отверстие, чтобы продеть бечеву и повесить на шею. И ты начинаешь прикидывать, как он это сделал, как добился таких ровных кромок, чем сверлил, чем шлифовал.

А потом тебе говорят, что это вода. Вода сверлила этот камень в течение двух тысяч лет, полировала песком. Человек тут вовсе ни при чём. И картинка сразу меняется. Исчезает таинственный мастер-камнерез, слышится журчание ручья, и где-то там, на дне, среди прозрачных струй, осколок скалы превращается в оберег.

Я увидел отпечатки оленьих копыт на дне пещеры, оставленные на стенах рогами разводы, представил их самих – удивительных животных, способных выживать в бесконечной зиме и не знающих воды в иной, нежели снег, форме.

«Как ты узнал?» – спросил Яшка.

Проводник опустил взгляд.

«Ставьте палатку», – сказал он, и это прозвучало как ответ.

Помещение было достаточно большим, чтобы поставить палатку в стороне от нашего «колодца». Цифра предложил его запечатать, но Проводник ответил, что не стоит. «Его всё равно запечатает бурей», – сказал он. Зацеп с верёвкой мы оставили – вдруг он переживёт бурю, проще будет подняться.

Мы разложили вещи у стен пещеры. Странно было находиться в замкнутом помещении после стольких ночёвок на снежной равнине. «Тут можно снять маску?» – спросил Баба. «Нет», – ответил Проводник. Поэтому мы всё равно набились в обогреваемую палатку.

Мы молча жевали безвкусные энергопайки.

– Когда буря дойдёт сюда? – спросил Цифра.

– Через два-три часа, – ответил Проводник.

– А где олени?

– Ушли в лабиринт. У них тут свой биоценоз. Может, они за стенкой. А может – в нескольких километрах.

Снова молчание и чавканье.

А потом Младший поднял глаза и попросил:

– Расскажи историю.

Он всегда казался мне каким-то жалким, забитым. Проводник выцепил его самым последним. Просто привёл и сказал: это Младший, он пойдёт с нами. «Привет, Младший», – сказал тогда Баба. А Младший даже не кивнул, просто сел в углу и уставился на нас, как сыч. Не от мира сего.

Хотя мы все тут не от мира сего.

– Да, расскажи, – сказал Фил. – Скучно.

Проводник смял упаковку от энергопайка, сложил в топливный пакет – все отходы сжигались в реакторе. Обвёл нас взглядом – справа налево.

– Историю, – протянул он. – Хорошо.

Кто-то всегда просил историю. Мне казалось, что Проводник их выдумывает, потому что истории не кончались. Сколько ему было лет – тридцать? Тридцать пять? Выглядел он не старше. А жизнь прожил, казалось, на всю сотню.

Он немного подумал и начал рассказ.

– В двенадцать лет я сбежал от родителей. В тот день отец позвал меня в свою комнату и рассказал, что я – приёмный. Что мои настоящие родители, видимо, были нищими и отказались от меня, потому что не смогли бы меня содержать. Отец посчитал меня достаточно взрослым, чтобы я мог понять и простить их поступок.

И я понял. И простил. Но значительно позже. Тогда же я сделал несколько шагов от его постели и закричал: ты врёшь, врёшь. Но он не врал. Он попросил меня достать из нижнего ящика комода папку с документами и показал мне свидетельство об усыновлении. Оформленное по всем правилам, настоящее. В графе «кровные родители» стояло только одно имя – Синильгэ, так звали мою настоящую мать.

Она отказалась от тебя не здесь, сказал отец, не в Виффе. Тебя привезли с севера и бросили на пороге приюта, оставив записку с твоим именем и именем матери. Мы не знали, когда ты родился, – мы просто предположили, что тебе около двух лет. И назначили твоим днём рождения случайный весенний день.

Меня возмутило, что отец не рассказал мне этого раньше. Мы ведь с ним беседовали часами – он не вставал с постели, и разговоры были одним из немногих доступных ему развлечений. Он был богат, доход ему приносили земли на юге страны, но никакие деньги не могли вернуть ему ноги. К нему приходили самые разные доктора – от научных светил до откровенных шарлатанов. Они тыкали в него иголками, заставляли пить дурнопахнущие отвары, а один даже уговорил отца на сложную хирургическую операцию, от которой остался шрам на голове. Но ноги его не работали.

Я не помню отца здоровым. Он всегда лежал. Он никогда не выходил из комнаты. Никогда не садился на кресло-каталку, пылившееся в кладовой.

И всё-таки он был хорошим отцом. Мы играли в настольные игры, обсуждали книги, смотрели кино – делали всё то, что доступно лежачему больному. Несколько раз я спрашивал, что с ним случилось, но он сразу переводил тему. Ничего не случилось, просто я очень ленив, отшучивался он.

Мать жила в другом крыле дома. Она была юркой, маленькой, смешной, похожей на птичку. Это банальное описание, но другого у меня нет – она и в самом деле напоминала то ли вьюрка, то ли пеструшку-мухоловку. К отцу она заходила редко – чтобы поцеловать его в лоб, улыбнуться, спросить что-то шёпотом. Она была добра к нему, а он – к ней. Но я никогда не чувствовал между ними никакого сексуального напряжения. Это была платоническая нежность, спокойные, как у любящих друг друга на протяжении семидесяти лет стариков, отношения. При том, что матери, когда меня взяли на воспитание, было всего двадцать шесть, и она была довольно симпатичной. Отец был старше на семнадцать лет.

Когда я понял, что документы об усыновлении подлинные, я сошёл с ума. Я орал на отца, бегал по дому и опрокинул кастрюлю с супом, которую наш повар переносил с плиты на стол. Хорошо, что никого не обварило. Потом я чуть успокоился и извинился перед отцом. И спросил у него, знает ли он хоть что-нибудь. Но он не знал. Матери не было дома, и её я расспросить не смог.

 

Вот тогда я и сбежал. Сознательно, даже спокойно. Пошёл к себе в комнату, сложил рюкзак и пошёл куда глаза глядят.

Проводник замолчал. Нам не хватало продолжения истории, оборванной, как казалось, сразу после завязки. А где арка персонажа, спрашивал я, где антагонист, где, в конце концов, макгаффин.

Я поднял на Проводника глаза. Все подняли. Он улыбнулся.

– Вы хотите спросить, что было дальше.

– Да, – сказал кто-то.

– Вы думаете, что история прервалась на середине. Что я расскажу о дальнейших событиях.

Я кивнул, и Баба, кажется, тоже.

– На самом деле – нет, – сказал Проводник. – Эта история может быть законченной, а может – нет. Подумайте. Почему она закончена?

Все молчали.

– И всё же? Никто не знает?

Фил протянул:

– Ну-у…

Но на большее его не хватило.

– Представьте себе, – сказал Проводник, – что я так больше и не вернулся в родной дом. Так и не увидел отца, мать. Представили?

Мы закивали.

– Значит, у этой истории нет прямого продолжения. Я так и не узнал, кто мой настоящий отец. Я не знаю, умерли ли мои приёмные родители или до сих пор здравствуют. Не знаю, что сталось с девочкой, в которую я был влюблён в двенадцать лет. Эта часть моей жизни осталась позади, пришла совершенно новая. Да, моя личная история не закончена – я продолжаю жить, думать, узнавать новое. Но история меня-в-доме-родителей закончилась, правда?

Мы молчали.

– А теперь представьте себе, что я вернулся в дом родителей через два дня, голодный и оборванный. Что это значит?

– Что история продолжается, – ответил Фил.

– Да. Каждая история может быть законченной и незаконченной, и это будет одна и та же история. Смотря что остаётся за скобками.

Проводник отхлебнул чаю из термокружки.

– А теперь… Яшка, расскажи свою историю.

– Я?

Яшка был рубахой-парнем, простым и честным. Он плохо связывал слова и порой не мог объяснить даже самой простой вещи, перемежая речь заиканием и мычанием.

– Ты. Ты можешь, я знаю.

Я улыбнулся. Почему-то мне стало смешно. Проводник этого не заметил.

– Я… Ну, я… Яшка я…

Спасибо, Яшка, мы знаем, подумал я.

– Я… э-э-э…

– Начни с реки, – подсказал Проводник. – Ты помнишь, как первый раз ловил рыбу?

Яшка смотрел вниз, на его лбу появилась складка, свидетельствовавшая о напряжённых раздумьях.

– Помнишь?

Я не могу объяснить, как это звучало. Проводник не требовал, не просил, он даже не спрашивал. Он как будто подталкивал Яшку, идущего в гору, уставшего, помогал ему подниматься дальше. При этом Яшка не чувствовал касания его рук – просто идти ему становилось всё легче и легче. Мне на ум пришло ещё одно сравнение – будто сначала Яшка нёс три мешка муки, а затем Проводник снял их один за другим вот этим простым «помнишь».

– Расскажи нам.

И Яшка заговорил.

– Да… помню.

Он говорил неуверенно, как безногий, внезапно обретший возможность ходить. Но с каждым словом речь его крепла, становилась плавнее.

– Я… мы с отцом вышли в море. Брат остался… остался на берегу. Он стоял и смотрел, а мы, мы ему махали. И он махал нам. А потом он пошёл домой, мать ждала. Отец забросил невод, у нас был закидной невод, не самодельный, а покупной. Отец его заказывал у кого-то. И сказал мне: ты должен почувствовать… понять, да, понять. Вот рыба, вот она идёт. Как поймёшь, тяни. И там же не одна рыба. Надо же почувствовать, как весь невод заполнится, а потом к берегу, притонить. А я совсем не умел. Чую, дёргается, говорю: отец, идёт. А он такой: нет, не идёт, жди. А ждать-то долго было, несколько минут. Мне не терпелось. Отец клал свою руку поверх моей и говорил: рано, рано. А потом: пора. И я тянул, а он правил лодку к берегу.

Яшка поднял глаза. В них стояли слёзы.

– Спасибо, Яшка, – сказал Проводник. – Ты молодец. Это хорошая история.

Я думал, что расскажу я, если Проводник спросит. Мне приходили в голову разные сюжеты – из разных времён, но в основном – из раннего детства. Вот я сажаю в банку нескольких жуков с переливчатыми крыльями и капаю на них расплавленным полиэтиленом. Несколько капель попадает мне на пальцы, я кричу и отдёргиваю руку; на месте ожога вздувается волдырь. Я не могу держать ручку, и в школе меня освобождают от письма. Я ещё долго обманываю учительницу, чтобы избавиться от диктантов.

Вот мы с другом играем в рыцарей, у меня меч и у него меч, то есть просто палки, и он говорит: давай я буду раненым рыцарем и буду типа умирать, а ты будешь пытаться меня добить, покажи, куда я ранен. И я говорю: давай в обе ноги и в руку, и он отвечает: ничего себе, ты же мне одну только руку оставил. И он лежит и отбивается от меня одной рукой – и наносит мне шесть или семь ударов, а я ему – ни одного, потому что он более сильный и ловкий, даже без руки и ног.

– Расскажи, как умер твой отец, – вдруг произносит Проводник и смотрит на меня.

Этого я не ждал. Проводник догадался, что я волнуюсь. Что я перебираю варианты.

Все молчат.

Он пережил войну. Мать и сестра не пережили, а он, израненный, контуженный, вернулся домой и занял комнату на втором этаже. Там он постепенно выздоравливал и через некоторое время снова начал курить свои сигары.

– Обычно он делал это по утрам, – сказал я. – Курил сигары. А у нас была сквозная вентиляция. Он спал наверху, а я – внизу. И когда в моей комнате начинало пахнуть сигарным дымом, это означало, что он проснулся. Я вскакивал и в пижаме бежал к нему. Открывал дверь и говорил: доброе утро, папа. А он улыбался. Курил и улыбался.

Мне было тяжело это рассказывать. Я вообще не любил воспоминания из той жизни. От них становилось зябко.

– Однажды меня разбудил запах сигары. Я понял, что отец проснулся, и пошёл наверх. Я распахнул дверь и закричал: доброе утро! Но он не улыбался мне навстречу, он продолжал лежать. Я не видел его лица – он смотрел в другую сторону. Сигару он держал между пальцев, пепел осыпался на ковёр.

Я чувствовал, что мои глаза наполняются слезами.

– Он успел зажечь сигару и умер? – спросил Проводник.

Я кивнул.

– Это лучше, чем если бы он погиб на войне.

– Не знаю, – ответил я.

Внезапно я понял, что в эмоциональном плане история о смерти отца для меня – то же самое, что история о первой рыбалке для Яшки. Просто у него самая сильная эмоция была доброй, хорошей. А у меня – злой, страшной. У него она была связана с едой, с жизнью, а у меня – со смертью. Проводник умел вытянуть из нас глубинное, и мы рассказывали ему то, что никогда бы не рассказали никому другому.

Снаружи раздался шум.

– Вот и она, – сказал Проводник.

Мы не могли удержаться. Мы натянули маски и вышли из палатки в схрон. Заметно потемнело. Из отверстия в потолке сыпался снег – медленно, чуть кружась. В свете прожектора он казался волшебным; тени снежинок плясали на стене. Это было невероятно красиво.

– Я понял, – сказал Близнец. – Понял.

– Что ты понял? – спросил Проводник.

– Зачем мы идём. Куда мы идём.

– И куда же?

– Не за Стеклом. За этим.

Он показал на стену и на тени снежинок.

– Мы идём внутрь себя. Чем дальше на север – тем глубже погружаемся. Там наше сердце.

Проводник улыбнулся. Так улыбается отец, когда сын делает какую-нибудь безвредную глупость. Он подошёл к Близнецу и положил руку ему на грудь.

– Твоё сердце по-прежнему здесь. Не там. Здесь.

Близнец смотрел выжидающе.

– Ты поймёшь, куда мы идём, Близнец. И все вы поймёте. Просто ещё рано. Это просто снег. Это просто буря. Это просто схрон, в котором мы её пережидаем. Это просто олень.

Он повернулся, и мы повторили его движение. Из отверстия-коридора действительно выглядывал олень – молодой, с небольшими ещё рожками. Мне показалось, что они светились, будто были покрыты люминесцентной краской.

– Светится, – сказал Баба.

– А как ты думал, – усмехнулся Проводник. – Не у всех есть фонарики.

Проводник пошёл к оленю. Тот не прятался, будто никогда не видел людей, никогда не скрывался от охотников. Подойдя, Проводник положил руку на голову животному, и то опустилось на утрамбованный пол.

– Здесь не твоё сердце, Близнец, – сказал он. – Здесь его сердце.

5. Сделка

Раз, два, взяли. Раз, два, взяли.

Они тянули канат, и плот полз по озеру, медленно-медленно, так он и за полгода не приползёт, думала Алярин. Она работала вместе со всеми – руки натружены, мышцы плеч и предплечий перекачаны, не пристало женщине, но она всегда была крепкой. Другие бабы сидели на тюках и перешёптывались, смотрели на неё косо. Не впервой. Она тянула и тянула, и натирала огрубевшие ладони, и мозоли на пальцах становились твёрже, Алярин чувствовала это с каждым движением. Позади неё был мальчик, худенький совсем, хилый, он должен был пахнуть лавандой, но он ничем не пах, кроме молодости, и ей казалось, что она ощущает его запах, вжимается, всасывает его. Впереди была широкая спина большого бородатого мужика, ей хотелось дотронуться до него, чтобы убедиться, что она не железная, а настоящая, из плоти и крови; она видела пот, но воображала, что это не пот, а машинное масло, стекающее по его стальному торсу.

Эй, ты чё, услышала она, и обернулась. Какая-то баба толкнула её. Извините, сказала она. Замечталась, задела бабу рукой. Бородатый мужик в трёх метрах от неё продолжал тянуть канат. Дура, что ли, сказала баба злобно. Алярин не ответила. Она сидела на тюках вместе с прочими и рассматривала руки – белые, тонкие, с нежными ладошками, только шрам на правой, через всё предплечье. Его сделал клиент – он хотел бить и говорил: ударь меня, ударь, и она знала: ему просто нужна причина, чтобы раззадориться. Ударишь его раз, а он ответит, и ещё, и ещё, и будет бить тебя ногами, а ты свернёшься в комочек и будешь всхлипывать от боли и сплёвывать кровь. Однажды он забил девочку насмерть, четырнадцать лет, совсем ребёнок. Случайно, сказал он и заплатил Мамке так, как если бы покупал живую шлюху себе в собственность.

Но одно дело подросток, а другое – Алярин. Она его ударила, он попытался в ответ, а она увернулась и поддала ему коленом под дых. Он упал, и она приставила к его голове пистолет. Сначала он что-то вякал, а потом молча делал то, что она ему приказывала. Не мог сперва жрать своё же говно, но получил в зубы рукоятью и смог. Скажешь слово хоть одной живой душе, убью на хрен, сказала она, отпуская его – без нескольких зубов и с синяками по всему телу. Никому не сказал. Через два месяца появился и снял другую девочку, потом ещё одну – и никого не бил. А если и бил, девочки не жаловались. Присмирел, говорила Мамка, остепенился. Угу, отвечала Алярин, присмирел.

Если бы так, если бы так – конечно, он возвращался и бил снова, и Алярин получила от него ещё шрамы, и за каждый он заплатил Мамке, потому что шлюхе нужен товарный вид. Один раз Алярин держала в руках пистолет, тяжёлый, его было трудно удерживать так, чтобы целиться, и она даже выстрелила в бутылку, но промахнулась, и Пабло, который дал ей поиграть с оружием, рассмеялся.

Ну ты чё, опять вякнула баба. Алярин снова задела её рукой – теперь целясь из невидимого пистолета. Ничё, сказала Алярин и поднялась. Места было немного – посередине мужики тянули, по бокам был груз – с одной стороны ящики, с другой – тюки и бабы. Правящий сидел на корме, смотрел, чтобы не скосило. Спереди оставалось чуть места, чтобы стоять, но никто не рисковал – тряхнёт, свалишься, и засосёт под киль, пиши пропало, там же тварь. Все знают о твари – шесть лап, огромный хвост да пасть. Выскочит, и всё на этом. Она, правда, днём спит. Только ночью выползает. Скот тягает, иногда загульного какого. Но мало ли, может, бессонница у неё, и днём появится. Бережёного кто-то там бережёт.

Раз, два, взяли. Раз, два, взяли. Ритм, как у песни, которую она слышала на рынке в Виффе, лей-лей-лей, брагу-брагу-лей.

Тряхнуло. Алярин чуть не свалилась в воду, но ухватилась за какой-то тюк и упала на колени, на палубу. Было больно. То-то, заворчала сзади одна из баб. Сядь, как все, дура, сказал кто-то из мужиков, свалишься ж, никто за тобой не полезет. Шлюха, сказал ещё кто-то. Ну да, шлюха, обернулась Алярин, да, смотри, и что? Что? Нет, не вслух, вслух – не решилась. Отползла от края, осталась сидеть на досках. До лица долетали брызги. Жопа квадратная будет, сказала баба. Алярин уставилась в пол.

Тряхнуло снова. Теперь уже сильно, как будто кто-то с разгону врубился в дно. А ну быстрее, быстрее, прикрикнул правящий. Раз, два, взяли. Мужики старались, но быстрее не получалось.

Ещё тычок, и ещё – тварь, вот она, родненькая. Все знают, что она, кто же ещё. Лапы-плавники, хвост и пасть. Тварь глотала целиком, а потом выблёвывала полурастворённые останки – так говорили фермеры. Каково это – растворяться там, внутри, сжаться в комок среди слизи и желудочного сока и превращаться в желе. Смотреть на свою оплывающую руку, видеть кости сквозь истончающуюся кожу. Алярин передёрнуло. В желудке начал расти комок. Главное – сблевать в воду, а не на палубу, а то драить заставят.

 

Она думала, что ничего не боится. В неё стреляли, она замерзала на северном ветру и поджаривалась в центре безводной пустыни, но там всё было прозрачно и понятно. Вот жизнь, вот смерть. Если я сорвусь, я разобьюсь. Если я усну, я превращусь в Стекло. Никакой неизвестности, никакой неопределённости – мгновенно или нет, больно или нет, у тебя нет выбора, всё будет только так, и никак иначе. Но тварь существовала в другой плоскости, и Алярин не понимала, как это может быть, хотя она не понимала и того, как это, когда в тебя стреляют, потому что она представляла себе пулю, пробивающую плоть, но никогда не была мишенью сама и не знала, каково это – быть Стеклом, возможно, не лучше и не хуже, чем внутри твари.

В эту секунду она очутилась в воде. Рука скользнула по брёвнам, и небо исчезло, превратившись в тёмную поверхность плота. Алярин сильно ударило по спине, потом по плечу, потом развернуло, нога взорвалась такой болью, что, казалось, её откусили, и Алярин увидела в размытом свечении огромную серую тень, прицепившуюся к плоту, а потом рука внезапно нащупала верёвку, и её выдернуло на поверхность, прямо позади плота, и рядом с ней, в полуметре, блестела от воды кожистая спина твари. Люди на плоту суетились, мужики бросили тянуть, все скучились у тюков, и плот перекосило, а тварь стала забираться на противоположный край – страшная, плоскомордая, зубастая, точь-в-точь как говорили фермеры. Алярин нащупала нож – у женщины на поясе всегда должен быть нож, охотничий кинжал с зазубринами, который не режет, а рвёт, – и вбила его куда-то в плоть. Тварь взревела и отпустила плот, и на секунду морда оказалась прямо перед Алярин, и та запомнила взгляд маленьких красных глазок, а потом исчезла во тьме вместе с кинжалом, а Алярин начала тонуть в пустоте, небо помутнело, и она потеряла сознание.

Вставай давай, дура, вставай, кто-то ударил её по щеке, она открыла глаза – тот самый мужик, который сказал, что никто за ней не полезет, насквозь мокрый, видимо, он и полез. Плот качался на волнах, бабы шушукались, мужики ждали, правящий и который её вытянул сидели подле неё. Правящий поднялся. Поплыли, сказал, давай, и пошёл на своё место. Дура, ещё раз выплюнул мужик и встал к прочим. Алярин перекатилась на живот. Было холодно и больно. Саднило разодранную руку, нога мерзко ныла. Кто-то из баб подошёл, пока не поплыли, помог ей добраться до тюков, плюхнуться на спину. Ишь, разлеглась, заворчали бабы. Плот двинулся.

А где тварь, спросила она слабо. Хто, спросила баба. Тварь. Какая ишо тварь? Никакой твари нет, Алярин, слышишь, слышишь меня, Алярин, просто закрой глаза и спи, нет никакой твари. Она слушала жужжащие голоса, глаза её закрывались, и она утонула в нигде. Сквозь сомкнутые веки она видела мальчика, который склонялся над её кроватью и целовал её в лоб, и красный бархатный балдахин над его головой, и каменное небо за окном, и слышала стук молотков в мастерской напротив, и мальчик был так нежен, что она, утопая в его объятиях, на секунду забыла, что она шлюха, и эта секунда постепенно превратилась в вечность.

* * *

Солнце грело лицо, и это было приятно. Не хотелось открывать глаза. Одежда высохла, лучи прикасались к рукам, и даже ушибы ныли не так сильно. В спину давил какой-то угол, но сдвинуться с места означало разрушить идиллию, и Алярин терпела, лишь бы не оказаться снова в мире, из которого она так удачно выпала.

Под ухом что-то громко звякнуло – как будто ударили по рынде, только по маленькой и у самой головы. Алярин открыла, жмурясь, правый глаз. На корточках перед ней сидел юродивый – лысый, с распущенными седыми прядями по бокам, с грязным лицом и единственным глазом, чёрным и пронзительным, как у вороны. В руках у юродивого был оркестровый треугольник на нитке и кусок стальной арматуры сантиметров в сорок длиной. Юродивый дзынькнул ещё раз.

Встава-а-а-а-ай, краса-а-а-а-авица, протянул он. Утро уж пришло-о-о-о-о, соловейчики пою-у-у-у-ут, пора на работку, на работку, на работку. Его заклинило, и он стал повторять это «на работку», с каждым повторением стуча по треугольнику. У Алярин начало зудеть в ушах, да ещё и солнце било в глаза, и она кое-как повернулась на бок, чтобы не видеть ни юродивого, ни его музыкального инструмента. Ногу и бок пробило болью, зато перестало давить в спину, и она поняла, где находится – на пристани, лежит на тюке метрах в десяти от воды, вокруг ходят люди, солнце светит, на неё никто не обращает внимания. Ну, кроме этого.

Отстань, сказала она. Юродивый прекратил стучать, но не отошёл, а сидел и дальше, пристально глядя на неё. Она приподнялась. Правая рука наткнулась на камень. Алярин почти без размаха запустила им в юродивого – попала прямо в лоб. Тот выпустил арматурину (треугольник оказался привязан к руке) и свалился назад, а там уже и край причала, и он ухнул в воду с криком и всплеском. Алярин тряхнула головой – юродивый как сидел, так и сидел. Она начала подниматься, опираясь на здоровую руку – вторая ныла, видимо, вывих или что-то такое. Поднялась. Нога внезапно выстрелила болью, подогнулась, и Алярин рухнула как мешок – на больную руку, плечо продрала вспышка, и Алярин показалось, что вроде как её голова неожиданно вскипела, а потом тут же охладилась до минуса. Из глаз потекли слёзы, и она заорала, неуклюже лёжа на земле. Она видела, как юродивый встаёт и уходит прочь. Падла, мог бы и помочь. «На работку», с-сука.

Хураан встретил плохо. А когда он встречал хорошо-то. Как-то пришлось в воду прыгать, когда паром ещё метрах в ста был, едва добралась. Ну хорошо, в пятидесяти. В десяти. Нет, Алярин, ты просто свалилась в воду, дура, когда он ткнулся в причал, нечего стоять на краю, чуть башку ещё о швартовочный столб не расколотила.

Теперь надо встать. Боль пронизала всё тело, но она перевернулась и села. Прислонилась к стене. Провела рукой по лицу – всё в песке и волосы тоже. Ну и чучело. Подтянула котомку – странно, юродивый не спёр, да и вообще никто не спёр, – достала хлеб, стала жевать. Запихнула горбушку в рот, достала из-за пазухи полиэтиленовый пакет. Мамка в Хураан же отправила. Могла любую отправить, а отправила – её, чуню, неуклюжую и глупую. Нет, я не такая, пыталась думать Алярин, но всё на деле понимала и не понимала только, почему её. Столько же было прочих шлюх – получше, покрасивше, поумнее, побыстрее. Ну разве что она, Алярин, из Хураана, бывала тут раз сто, каждую улицу знает, ориентируется. Ещё девчонкой плыла через то же озеро, а мать про тварь рассказывала. Но что, она единственная вообще из Хураана? Никого не нашлось? Ни чёртова посыльного? «Важные документы», говорила Мамка и объясняла, куда доставить. В Грязный район, на севере. Тут всё грязное, и Грязный район не хуже и не лучше прочих, но кто-то когда-то назвал его так, и поменять это название уже никакого шанса не было. Ты откуда? Я с Грязного.

А если она потеряет пакет? Да она уже могла сто раз его потерять. Он мог же в воде вывалиться да уплыть. Или промокнуть, дырка в целлофане, и всё – пиши пропало, расползутся чернила, растекутся буквы, фигу получит адресат. А вдруг там что-то важное. Незнамо же. Доверила бы ей Мамка что-то настоящее?

Нет, что-то она умела. В основном с мужчинами. Стонать, когда нужно, изгибаться, как положено, скулить, если требуется. Это те навыки, которые есть у тебя, если ты больше ни хера не умеешь. Только трахаться. И то так себе – она никогда не была номером один. Просто очередная шлюха в очередном борделе.

Чего расселась, раздался суровый мужской голос. Алярин открыла глаза. Ворот был в хлебных крошках. Пакет от Мамки она держала в руке – едва не выронила.

А чё? – спросила она.

А ничё. Грузить тут будем, мешаешь. Дуй отсюда.

Алярин начала тяжело вставать. Нога болела страшно.

Чё с тобой-то?

Ударилась, буркнула она.

Давай помогу. Мужик приобнял её, поволок почти на себе. Алярин едва схватила котомку. Мужик шёл быстро, она едва успевала передвигать здоровую ногу. Ты куда меня тащишь, спросила она. Да в сад, ответил он. Она поняла – это скверик у входа в порт, крошечный. Там наркоманы всякие обычно сидят. Ну да и ладно, это лучше, чем на тюках на пристани.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru