bannerbannerbanner
Пункт третий

Татьяна Плетнева
Пункт третий

Надо было с кем-то срочно поговорить, посоветоваться; Фейгель стал накручивать полежаевский номер и тут только вспомнил, что она на допросе и звонка от нее не было, а дело к часу: значит, свинтили. Он побежал в коридор за повесткой, которая, ясное дело, уже расточилась среди бумажек, набросанных под телефоном, – военкоматская лежала, гэбэшной не было. Чуть не плача, стал ее искать и нашел-таки минут через несколько в кармане рубашки.

Повестка была оформлена аккуратнейшим образом: Фейгеля вызывали свидетелем по делу N к следователю Бондаренко, на сегодня к 17:00. Еще с четверть часа метался Прохор Давидович, стараясь разыскать листок с утренней Сашкиной диктовкой – «Проснешься, перечтешь», – стоял этот листик перед глазами, клетчатый, с неровным краем, и не находился, хоть сдохни. Тут кончилось курево, Фейгель стал одеваться, чтоб добежать до ларька, и в левом своем ботинке нужную бумажку обнаружил, и еще полпачки папирос нашел в кармане куртки.

Номера дел совпадали, и это означало, что часа примерно через четыре ему придется заложить Сашку, – или психушка тире армия.

Фейгель сел на кровать, привалился спиной к стене и отплыл на новой волне страха. Он представил себе все разом: брата забрали в армию, и там, откуда не докричишься, выбивают показания – на всю компанию; или – до смерти напугали отца, до смерти – буквально: напугали, и тот умер; а вот и самого его бьют – то санитар в психушке, то сержант в части.

Прохор Давидович от юности своей – со шпаной рос и сам таким был – не забыл еще, как нездорово и страшно быть битым; всякого битья и насилия он вообще боялся каким-то отдельным, утробным страхом.

По-хорошему надо было встать и убраться, но искать что-либо в захламленной квартире Прохору Давидовичу было слабо. Он подхватил лежавшую на поверхности «Хронику»[7], выгреб из карманов записные книжки и отправился на кухню – жечь. Холодный чайник стоял подле зажженной горелки; Фейгель бросил часть «Хроники» в огонь и стал выдирать опасные страницы из записнушки. «Хроника» сделана была на папиросной бумаге и взялась хорошо – заполыхало до потолка, задымилась над плитой бельевая веревка, в форточку и под потолок полетели нежнейшие черные бабочки.

За этим интересным занятием и застал Прохора Давидовича спокойно вошедший в незапертую за нарочным дверь Борис Аркадьевич Усенко, верный друг в несчастье.

4

Они присмотрели эту хибару еще в ноябре, сразу по прибытии Рылевского. Дощатое строение размером в два-три дачных сортира быстро превратилось в жилье или, вернее, в нору для отсидки в рабочей зоне. Трудясь день за днем, они законопатили щели обтирочной ветошью, оклеили стены в три газетных слоя, поставили печь.

Анатолий Иванович был доволен: во-первых, Рылевский работал когда-то геологом, и печка получилась путёвая, с хорошей тягой, гудящая от самой малой охапки дров, а во-вторых, дружба с политиком радовала его сама по себе.

– Пофартило мне, Игорь Львович, что вас сюда привезли, – медленно, в сотый раз проговаривал Пехов, разбираясь с печкой. – Тут ведь блатных нет, пять лет – потолок, кто не дэтэпэшник, тот бабу свою огулял ножом вместо хера, перепутал. Спросят, с кем сидел, и ответить-то было б стыдно, если б не вы.

Блатной всегда обращался к нему уважительно – на «вы» и по имени-отчеству.

Рылевский лежал на топчане с закрытыми глазами. Обычно топка была на нем, но сегодня с утра накатила мигрень, остро болело под веками, стягивало голову, долбило в виски.

В бендежке было полутемно, маленькое высоко врезанное окно давало немного света, но и этого было довольно, чтоб разглядеть грязь и развал внутри. Есть такие места: как ни скреби, ни мой – все будет цепляться глаз за сальные куски обтирки в стенах, за обрывки газетных обоев, за клочья ваты, что лезут из старого брошенного на топчан фофана[8]. Грязь имманентно присуща этой бендежке, да-с. Рылевский укутался, как мог, и отвернулся к стене.

– А политик, он против красных, значит, против ментов, значит, отрицалово[9], не ниже парняги[10] будет, – гудел Анатолий Иванович, шуруя в печи; бока ее раскалились и сочно налились малиновым светом, ярким в полутьме бендежки.

Боль под веками усиливалась от каждого движения и звука, знобило все сильней; даже сожрав весь воздух внутри, эта сучья печь не справлялась: мороз пер под тридцать. Игорь Львович маялся в душном полутепле, крутился на топчане, стараясь согреться.

«Вторую сварить надо было да туда вот воткнуть», – думал он, пропадая от боли.

Тем временем Пехов вытопил печь, закончил свой обычный рассказ о том, как радостно встретят его на воле, буде узнают, что сидел он с настоящим, против красных, политиком, и предложил перейти к делам насущным.

За условной перегородкой стоял саморубленый стол; несмотря на непереносимую почти боль, Игорь Львович перебрался туда и разложил нужные для перевода словари и тетради; во время его занятий блатной свято соблюдал тишину.

– «Здесь все вина янтарны», – перечел Рылевский и стал разбираться со следующей фразой: «Серая накипь дня… Серая тень, как накипь…»

Пехов подошел неслышно сзади и взял со стола стотысячник Мюллера. Некоторое время он стоял в раздумье, взвешивая на ладони словарь, потом извинился, положил его на место и вернулся к печке.

Рылевский рассеянно наблюдал за ним.

Из кучи дров Анатолий Иванович вытащил полено покрепче, взвесил его, как Мюллера, несколько раз на руке и начал укручивать в невероятного цвета бывшее вафельное полотенце.

…Серая тень лежит у стены, как накипь; тени на снегу бывают голубые, глубокие; хотя какие ж там к хренам у Джойса снега. А накипь действительно серая, крутится она в котле с отвратительным серым же мясом; от джойсовской накипи поднималась тошнота, мигрень расходилась вовсю. Рылевский бросил голову на руки и прикрыл глаза.

В дверь постучали.

– Давно пора, – отозвался Пехов и достал из-за печки пару тапок с отодранными подошвами.

В ослепительно-белом дверном проеме возникла нелепая темная фигура.

Пехов кивнул гостю на низкий самодельный табурет подле печи, а сам сел напротив, придвинувшись почти вплотную.

– Принес? – спокойно спросил он, оглаживая полотенце на полене.

Зэк скорчился на табуретке, уткнув подбородок в колени.

– Ну, принес?

– Да не было там, – едва слышно ответил пришелец, – в правом – сотня, в левом – не было…

– Ксиву я сам видел, – тихо и строго заговорил блатной, помахивая изуродованными тапками перед самым носом ответчика. – Значит, или он врет, – Анатолий Иванович указал поленом на Рылевского, – или кореш его врет, или ты, падло, врешь…

– Не было там, – безнадежно повторил должник.

Анатолий Иванович размахнулся и ударил его поленом по голове.

– А-а-а, – завыл тот, – не было там, хлебом клянусь, не было…

– Руки с головы прочь, – еще строже произнес Пехов, – так отдашь? – и ударил еще раз, посильней.

Зэк выл и корчился на полу, защищая голову руками, плечьми, коленями.

– Орать – брось, – приказал блатной, – видишь, человек занимается, – и, занося полено в третий раз, вежливо поинтересовался: – Мы не очень вам мешаем, Игорь Львович?

Рылевский полулежал, уткнувшись носом в словарь, голова болела нестерпимо, дело шло к рвоте; он не мог, не имел никакого права вмешаться.

…Здесь все вина янтарны.

Зэк на полу уже не орал, а жалобно скулил, забыв материться. В полутьме бендежки кровь на его лице казалась черной.

– Подумай до завтра, земляк, чего там – не было, – все так же спокойно сказал Пехов, помогая битому подняться.

Дверь открылась и вновь ослепила ярко-синим небесным и белым снежным сияньем.

– Завтра в зубах принесет, вот увидите, – умиротворенно сказал блатной; он распеленал полено и сунул полотенце в печь.

Рылевского потянуло на воздух.

Путь зэка легко прослеживался по ярким кровяным плевкам. Накипь времени лежала у стен – легкая, прозрачная, голубая, с редкими алыми пятнами, а само время подходило уже к обеду.

…Здесь все вина…

Сиеста

1

Четвертинская столовая славилась на всю округу не потому, что задумана была как ментовская кормушка, а просто там работали бабы, которым нравилось кормить: варить, печь, жарить и подавать.

Виктор Иванович прибыл в столовую в начале третьего, когда народ уже схлынул. При виде тощего брошенного капитана женщины забегали и захлопотали так, будто Васин был не Васин, а президент республики Бангладеш. Виктор Иванович был окучен и согрет немедленно: пока он поедал рыжие наваристые щи, бабоньки налепили и сварили лично ему превосходных пельменей, а на третье поднесли компота с пирожками.

 

Во время запоя Васин ходил полуголодным – отчасти из-за Надькиного небрежения, отчасти же потому, что еда с питьем вместе в нем не держались, – и теперь нечаянно объелся, обмяк от обильного и вкусного обеда и задремал.

Третье пробуждение капитана вышло поприятнее прежних.

– Нанялся я, что ль, тебя сегодня будить, мать, – незлобно ворчал Волк. Бабы наблюдали за побудкой и предлагали Виктору Ивановичу умыться в служебке.

Он быстро очухался и спросил, нет ли еще надзорного.

– И не будет, – спокойно сообщил Волк, выводя капитана из столовой. – В обед уж тридцать семь было, к вечеру, значит, до пятидесяти дойдет: в такой мороз прокуроры дома пьют.

Солнышко подъезжало уже к еловым верхушкам: свет его густел, желтел и здорово мазал снег; до заката оставалось часа полтора. Отблескивали золотом окна домишек, обледенелая дорога и даже капитанские сапоги. Под ногами хрустело смачно и так громко, что разговаривать было трудно.

– А еще, слышь, – сказал Волк и остановился, чтоб не перекрикивать хруст, – еще свиданка была сегодня у этого, как его, из третьего отряда.

– Ну и хрен с ним, а нам-то что? – спросил Васин; стоять на месте было холодно.

– А нам – травки на халяву: баба – дура, чучмеки какие-то, так и несла, в открытую. У тебя курнуть-то можно?

В рорском кабинете было по-прежнему уютно, пахло вытопленной печкой, хорошо держалось тепло.

– Враз вытянет, как тогда, – шестерил Волк; видно было, что ему не терпится. Не то чтоб они подкуривали постоянно, но в охотку – употребляли: в зоне было много чучмеков, и потому дурь катила за валюту не хуже водки.

Неторопливо беседуя, они вытянули по косячку, открыли форточку и растопили печь, чтоб выветрить запах дури.

2

– Идиот, сейчас пожарные приедут, – мрачно сказал Усенко и закрыл форточку. Прохору Давидовичу полегчало.

– Подожди, я сейчас, – сказал он, с благодарностью глядя на Усенко. – Вот уж правда – Бог тебя послал. – Прохор сунул другу свои замусоленные уже повестки и бросил на плиту новую порцию бумажек. – Прости, это срочно надо.

Под потолком вспыхнул сгусток древней паутины, легко прогорел и погас сам.

Усенко взглянул на повестки и принялся расхаживать по кухне взад и вперед, от окна к двери. Говорил он медленно, с перерывами, но гладко и убедительно, изо всех сил стараясь найти подходящий к моменту тон.

Все это было между ними много раз проговорено, и не от слов Фейгелю стало легче: в несчастье человеку всегда нужен другой, близкий: страх уходит.

Костер на плите утихал, распадался на черные с тлеющей каймой куски; Фейгель стал возражать: «…все верно – у каждого своя жизнь, чужую не проживешь» и так далее. Но их с Усенком дело – поэзия – таково, что требует непременно согласия с собой, иначе – облом. Прохор Давидович процитировал Мандельштама о чувстве собственной правоты у поэта.

Усенко толок догоравшую бумагу черенком столового ножика.

– …И вот, если поэзия действительно их дело, – развозил Фейгель, – не надо, значит, от жизни бежать, как предлагает Усенко – прятаться, пережидать, уезжать, – а пойти надо и послать их подальше, по совести, а там – что Бог даст. Лучше на нарах, по Мандельштаму, жить, чем на воле – по Михалкову. – Фейгель обожал формулировать.

– А вот Пушкин, Проша, на нарах не сидел, – мирно ответил Усенко. – Так ты что, точно решил, пойдешь?

Тощий, похожий на осеннюю городскую ворону Прохор выпрямился, задрал бороденку и сказал значительно:

– Да, придется.

Лицо у него было перепачкано сажей. Бабочки отпорхали свое и теперь смирно лежали на плите, на подоконнике, на полу. Пережженная пополам веревка сбегала по стене двумя черными струйками. Правда торжествовала.

Усенко взглянул на часы и предложил, коли так, поиграть в допрос: развлечься и приготовиться; Фейгель с восторгом согласился. Борис Аркадьевич сел за стол, поставил перед собою пепельницу и развернул испачканную сажей повестку.

– Я – следователь Бондаренко, а ты – как есть – свидетель Фейгель. Начали: выйди и зайди.

Игра началась: Усенко изображал что-то среднее между Порфирием Петровичем и гестаповцем из советского фильма. То, привязываясь к каждому слову, он пытался уличить свидетеля Фейгеля во лжи, то кричал, страшно топал ногами и грозил расстрелом. Фейгель в восторге подыгрывал: следователь шил ему связь с заключенным антисоветчиком Рылевским; свидетель обвинялся в том, что за последний месяц переправил в зону радиопередатчик, пулемет и небольшую сумму в иностранной валюте. Прохор объяснял следствию, что он не в состоянии отличить радиопередатчик от мясорубки, а в доказательство вытащил мясорубку из кухонного шкапа и размахивал ею перед носом следователя, который немедленно опознал в ней тот самый радиопередатчик.

– Вот видите – значит, я в зону мясорубку отправил, – радостно вопил Фейгель; он хохотал и бил себя ладонями по коленкам, не понимая, что спроста подтвердил сам факт связи с зоной.

Следователь посмотрел на часы, потом на свидетеля и неласково произнес:

– Ладно, на сегодня – всё. Идите и подумайте как следует, стоит ли вам быть пешкой в чужой игре…

Подумать как следует Прохору Давидовичу было уже некогда – времени до выхода почти не оставалось.

– Одевайся, провожу, – предложил Усенко, и сникший было Фейгель снова ожил.

Ехали они молча, а когда вышли из метро, Борис Аркадьевич сказал:

– Дальше иди один – так лучше соберешься. Удачи.

Фейгель крепко и с чувством пожал ему руку, и они разошлись: Прохор Давидович почесал вверх по уличке к кольцу, а друг его двинулся к ближайшей телефонной будке.

3

Вернувшись в кабинет после обеда, Сергей Федорович застал молодого коллегу спящим. Первушин полулежал в глубоком кресле, штаны его были закатаны до колен, а голые ноги он ухитрился пристроить во впадинах горячей батареи; сверху на батарее сохли его носки, снизу, подошвой к зрителю, стояли ботинки; время от времени он откашливался, не просыпаясь.

Сергей Федорович с утра уже был раздражен и хотел было сорвать злобу – растолкать, наорать, обидеть, но так мирно спал этот парень и так нелепо он выглядел, что следователь осторожно прошел мимо него и включил чайник.

За чаем Бондаренко успокоился окончательно и стал прохаживаться насчет Полежаевой. Первушин молчал и кашлял.

– Слушай, – говорил Бондаренко, жуя печенье, – а если б тебе ее по заданию трахнуть пришлось, ты как?

Валентин Николаевич отвернулся к окну и чихнул. Небо за окном было тяжелое, серое со свинцом, дождь опять сменился мокрой метелью. Монотонно жужжала лампа под потолком, голова у Первушина сделалась большой и мутной; начинался озноб, и он с удовольствием грел пальцы о стакан.

Бондаренко болтал. Об ушедшей Полежаевой и о грядущем Фейгеле, просто о бабах и о том, что надлежит с ними делать; вообще – о жизни. Валентин Николаевич с трудом удерживал выраженье вежливого внимания на лице, с тоской думая, что скоро совсем расклеится и, стало быть, вечер погиб. Эх.

– Ну, Фейгель этот – тридцать три несчастья да еще совестливый, – объяснял Сергей Федорович. – А уж вокруг него – как тараканы кишат поэты, наркоманы, хипы. Вербуй кого хочешь, не промахнешься. Чуть ли не сами бегут, подцепишь – не отвяжешься: аккуратные.

Валентин Николаевич не слушал про Фейгеля. Рыжеусый начальник был не опасен, болтлив, по-своему прост, но говорил все же меньше, чем знал. Вот про задание с Полежаевой – от себя брякнул или готовит почву? Наплывала опять смутная тревога от утренней беседы с плоскорожим – не разобрать было, от чего знобит.

Сергей Федорович вошел во вкус и смачно рассказывал о кислородной карьере Фейгеля, но закончить ему не удалось: зазвонил телефон.

– Слушаю, – весело сказал он в трубку и, резко изменив тон, продолжал внушительно и официально: – Да, хорошо. На днях мы с вами обязательно поговорим лично. Всего хорошего. – И пояснил для Первушина: – Вот, друг Фейгеля звонил – задание, мол, выполнил: дома до четырех пропас и к нам отправил. Сейчас прибудет. Так-то, Валентин Николаевич: забавная у нас служба.

4

После обеда Рылевский попытался заспать мигрень. Ветер улегся, и теперь в дощатой хибаре проще было удерживать тепло. Пехов упорно топил, часто выходил за дровами, и Рылевский замечал, как снаружи убывает свет и снег становится голубым, сиреневым, синим.

Боль уходила из-под век, разливалась по всей голове, теряя силу. Мучил плоский, расползающийся под затылком фофан, голова кружилась, но все ж никакого сравнения не было с острой, доводящей до исступления утренней болью.

Славно гудела печь; подле нее неторопливо чифирил Анатолий Иванович, похожий на большую темную птицу.

Грязь и развал ушли, впитались во тьму и не тревожили больше глаз. От бегающих по полу печных отблесков, от прибывающего тепла в бендежке стало уютно и почти спокойно.

Пехов часто подбрасывал и, наклоняясь, шуровал в печке, и лицо его, освещенное огнем, казалось тонким и вдохновенным.

Вечер

1–2

Яркий, замешанный на болезни и духоте сон не давал отдыха. Несколько знакомых, загнанных вместе с ним в какую-то тесную комнату, не слыша и не видя друг друга, наперебой обращались к нему – требовали чего-то, спрашивали, кричали. Александра Юрьевна тоже просила о чем-то важном, но подойти к ней было невозможно: пространство выламывалось и выгибалось непонятным образом, и вскоре из комнаты вынесло всех, кроме него самого.

Он бесцельно бродил от стены к стене, наслаждаясь покоем, потом, догадавшись, прилип к окну. Пейзаж за окном менялся, как в диаскопе: Каменный, Петроградская, залив. За спиной хлопнула дверь; Рылевский оторвался от окна и проснулся.

– А почему не на работе? – негромко спрашивал какой-то мент.

Игорь Львович лежал неподвижно, прислушиваясь.

– От работы кони дохнут, начальник, – отвечал Пехов; кочерга звонко ударилась о печь, грохнула табуретка. – Не видишь, что ли, болеет человек, спит.

– А ты? – еще тише спросил вошедший.

– А я, – в полный голос отрапортовал Анатолий Иванович, – а я тут топлю, чтоб он досрочно не откинулся. Мне за это сверхурочные положены, начальник.

– Ладно, суток десять сверхурочных я тебе сделаю, за доблестный труд, – заорал начальник, и Рылевский понял наконец, что это отрядный. Он всхрапнул и заворочался на топчане.

– А чего пришел-то, начальник? – не унимался Пехов, хотя ясно было, что цели своей он уже достиг: Рылевский разбужен и предупрежден.

– За ним и пришел – режим вызывает.

– Да его в санчасть бы надо, начальник.

– РОР подлечит, не беспокойся, и тебя заодно. А ну, встать! Ты как с отрядным разговариваешь?..

Больше тянуть было нельзя. Рылевский надел валенки и подошел к печке, изъявляя полную готовность следовать куда угодно.

Было уже совсем темно, и низкие звезды шевелились от мороза – прожектор глушил их только подле запретки.

Кабинет РОРа представлял собой длинную узкую комнату с поносного цвета стенами и большим, нелепо поставленным поперек столом, за которым и помещался сам режим: мент ментом и ничего боле.

– Вечер добрый, гражданин начальник, – сказал Игорь Львович хриплым спросонья и простуженным голосом; вышло по-блатному хамовато.

РОР поднял глаза и указал на стул, и Рылевский, не снимая фофана, с трудом втиснулся меж стеною и коротким торцом стола.

Прямо над головою Игоря Львовича висела массивная деревяшка с резным изображением Железного Феликса работы местных умельцев; другой его портрет, стандартный, политпросветовский, располагался за спиной РОРа, на дальней стенке.

– Курите, осужденный, – бесцветным голосом произнес мент, придвигая пепельницу; на столе перед ним лежали три стопки писем. Рылевский спросил спичек, прикурил и слегка подался вперед, возвращая коробок. Этого хватило, чтобы взглянуть на конверты. Однако радоваться было рано: не известно, что потребуют от него взамен. Игорь Львович развалился на стуле и спокойно курил, всем своим видом выказывая полное безразличие к письмам, начальнику и своей собственной участи.

В комнате стоял почти неуловимый, но навязчивый запах.

Начальник не торопился с разговором; Рылевскому вспомнились почему-то восковые фигуры жандармов в Петропавловке. Если б решили когда-нибудь сделать музей «Общак-79», то мента, офицера, стоило бы лепить вот с этого: задрипанный, испитой, мутноглазый, весь – ни о чем, типаж.

Васина вело; подкурка в первый послезапойный день оказалась тяжела. Он боролся как мог с наплывающей дурнотой; в ушах звенели колокольчики, во всем теле ощущалась нехорошая легкость и пустота.

 

Сидевший напротив зэк казался каким-то уж слишком настоящим, массивным, тяжелым, несмотря на худобу длинного, обтянутого серой кожей лица. Желто-зеленые глаза его ни секунды не стояли на месте, бегали, обшаривали стены, стол, ощупывали мимоходом самого Васина, и он чувствовал себя тревожно и неуверенно. Осужденный же, по всей видимости, был вполне спокоен – он с удовольствием отдыхал и курил в тепле.

…В Петропавловке работал экскурсоводом один его приятель – сталинский зэк, любитель русской истории, городской чудак, тоже в своем роде типаж; о нем, Рылевском, этот человек говорил так: «Игорь истории не делает… он просто в них попадает…» А однажды нервная пожилая дама упала в обморок, увидев выходящего из музейной камеры экскурсовода: решила, что это дух Желябова. Значит ли это, что все зэки похожи?..

Мент молчал и вообще почти отсутствовал.

…Игорь Львович спустился уже к Неве и прикрыл глаза, чтоб лучше рассмотреть и темную воду у ног, и другой берег.

…Васин заглянул в дело, коротко кашлянул и начал.

Говорить ему было трудно, он то и дело запинался, с трудом подбирая слова. Речь его сводилась к тому, что судьба осужденного находится теперь в руках лагерного начальства вообще и в его, васинских, в частности.

Преступление совершено тяжелое, срок есть срок, но и срок можно отбывать по-разному. У одних бывают свидания, передачи, поощрения, у других – ШИЗО. Вот Рылевский работать не хочет, общается только с блатными; а подумал ли он о жене, о матери – каково им будет узнать, что он лишен свидания?..

Но пока наказывать его никто не собирается, ему дают время подумать и письма ему отдают, чтоб он понял, как беспокоятся о нем родственники. Тут Васин изобразил понимающую улыбку. И не только родственники. А задержка с письмами произошла просто из-за болезни цензора. И пусть осужденный, человек умный, с высшим образованием, решит, как ему быть дальше: не пора ли встать на путь исправления.

Изложение этих нехитрых обстоятельств заняло не менее получаса; от напряжения капитан обильно потел и часто вытирал лоб.

Рылевский слушал его расслабленно, почти доброжелательно, позевывал, курил и вправду отдыхал.

Отговорив, Виктор Иванович выдержал обдуманную на этот раз паузу и отдал письма: сначала – разные, потом – от жены и, наконец, – хитро прищурившись, – полежаевские.

Осужденный не проявил к ним ни малейшего интереса. Он молча сгреб их все со стола и стал распихивать по карманам не глядя.

– Благодарю, начальник.

Лицо его не выражало ни радости, ни любопытства, ни нетерпения.

Капитан молча наблюдал за ним. Какая-то мысль с утра тревожила капитана, и вот теперь память его выдала наконец нужную картинку: прием с этапа.

Они стояли перед ним тогда, человек пятнадцать, и жмурились от метели. Наметанным глазом Виктор Иванович выделил себе троих блатных, и этого в их числе, и с ходу лажанулся: прочел 190-прим, как 191[11], но вмазать, как обычно, не успел – набежал замполит. Зэки переминались на снегу, глядя себе под ноги, и Васин безуспешно пытался уловить хоть малое отличие этого от прочих.

– Осужденный Рылевский, – сказал замполит, перехватывая у РОРа конверт с делом.

Осужденный шагнул вперед и доложил как положено.

Васин выделил бы такого из любой толпы, распознал бы издали: блатной, и всё тут. И странно было слышать, как обращается к нему на «вы» замполит.

Будто два обрывка провода соединились наконец в сознании капитана, и такой яркий вспыхнул свет, что Виктор Иванович едва не вскрикнул. Вывод действительно напрашивался самый невероятный.

«Только не торопиться, – уговаривал он себя, – не торопиться, перепроверить, не спугнуть».

У Виктора Ивановича вспотели ладони.

…Зэк на снегу; надетая по-воровскому шапка[12], а сегодня письма сгреб со стола, как сор, в одну кучу и в карманы утаптывал, на адреса не взглянул даже.

– Продолжим, осужденный, – мягко произнес капитан.

Рылевский забеспокоился; беседа была явно исчерпана.

– Осужденный, сообщите год и место вашего рождения и семейное положение.

– Да все там в деле есть, прочти сам, начальник, а? – попробовал отмазаться Рылевский. – А то ужин стухнет.

– Да ведь вы, осужденный, в столовую редко ходите, все больше в секции чифирите, – вежливо настаивал Васин. – Год и место рождения?

Рылевский назвал.

– Семейное положение? Образование?

Зэк отвечал коротко и зло.

– Состав преступления? Эпизоды дела? – торопил Виктор Иванович.

– У прокурора спроси, начальник, – стану я тебе еще объебон[13] пересказывать. А коли неграмотный, так давай я тебе лучше Ленина на ночь почитаю, – нагло усмехнулся зэк. Васин проглотил и это.

– Осужденный, сообщите состав преступления поэпизодно, – спокойно повторил он.

С запретки доносились голоса, лай, лязганье затворов – менялся наряд; стало быть, и штабной день окончен. Отчетливые уличные звуки яснее обозначали тишину внутри.

Расклад получался дурацкий, вывихнутый: никогда никого не заставляли еще пересказывать наизусть собственное дело. Полная непонятка, бред.

Запретка стихла. Теперь Игорь Львович точно знал, что, кроме них двоих, в штабе никого нет.

Начальник молчал. Он, несомненно, был трезв, но глаза безумновато поблескивали из-под низких опухших век.

Еще и еще раз Виктор Иванович обдумывал свою версию, с трудом удерживаясь, чтобы не проговаривать ее вслух.

…Везут вместе – статья такая[14]; на этапе Рылевский находит вот этого; у него, положим, пятерик или больше, у Рылевского же всего два по приговору; и кто знает, что такое «порочить советский строй». Может, анекдот в очереди рассказал или у секретаря партийного бабу свел. Два года общего – срок смешной, приговор легкий. И вот они меняются, а на фото не разберешь ни хрена. Меняются, и каждый другого за дурака держит. Тот этому, ясно, не объяснил, что политик не по сроку сидит, а сколько надо, в лагере ему второй навесить – чихнуть проще. А этот решил, видно, что не в себе фраер: два на пять меняет, а то и на семь.

И вот сидит себе сейчас Рылевский где-нибудь по соседству, откликается на разводе на Петрова там или на Сидорова, а потом, глядишь, по левой даст о себе знать, а там и УДО купить не хитрость – только плати. Ну, ЦРУ заплатит.

Чтоб успокоиться и развлечься, Игорь Львович обдумывал тем временем небольшое эссе.

Он давно заметил, что окрас радужной оболочки ментовского глаза находится в прямой зависимости от чина. У лейтенантов, например, глаза бывают обычно серые или свинцово-серые, в цвет снежной тучи; у капитанов – бессмысленно-голубые, испитые иногда до яркой густой синевы, а где-то приблизительно с майора происходит качественный скачок: у высших чинов глаза бычьи, карие или черные, налитые кровью. И объяснение этой закономерности пока не найдено.

…Объяснение было почти невероятным, но, видимо, правильным. Виктор Иванович пожалел даже этого, влипшего, как последний фраер, блатного; но колоть его было необходимо – быстро, неожиданно, в удар.

Зэк выкурил уже все, что захватил с собою, и неторопливо чистил ногти концом обгрызанной спички.

– Я требую, осужденный, чтобы вы сообщили мне эпизоды вашего дела, а то… – повторил мент, видимо закипая.

– Тебе бы проспаться надо, начальник, а Ленина с утра почитаем, идет?

– Ленина ты, падло, на следствии начитаешься, – заорал Виктор Иванович, вскакивая; за спиной его грохнул отброшенный стул. – А не помнишь, плохо заучил, так повтори: вот тут сказано, что ты «Архипелаг ГУЛАГ» распространял, пятьдесят экземпляров сделал, значит, пятьдесят раз переписал, значит, наизусть помнить должен, сука!.. – Капитан орал и лупил ладонью по раскрытой папке с делом Рылевского.

…И каким бы бредом ни выглядело это со стороны, опасность была налицо: Игорь Львович был заперт в пустом, очевидно, штабе учреждения ВВ-201/1 Чусовского района Пермской области один на один с буйным сумасшедшим, облеченным властью, а возможно, еще и вооруженным. И не то что там до людей, а и до коллег его не докричишься.

– Слушай, начальник, – задушевно сказал Рылевский, – ну, туда-сюда, все свои, сегодня вот у тебя менструация, и я никуда не денусь, давай до завтра, а?

– За менструацию ты мне спецом ответишь, а сейчас пиши, сука!..

– Что писать? – удивленно переспросил Игорь Львович, теряя понт, но тут же поправился: – Прокурору на тебя писать – орешь, мол, много, начальник?..

Капитан навис над столом и зашипел, брызгая слюною в лицо Рылевскому:

– «Архипелаг» пиши, сука! «Архипелаг» Солженицына мне пиши! Эпизод дела первый: изготовил пятьдесят экземпляров!.. Образование – высшее, наизусть, значит, должен помнить. Сроку у тебя хватит; не хватит – добавим. Пиши, падло!..

– Да не от руки ж я его переписывал, начальник, прочти уж дальше – размножал фотоспособом, с пленки, значит, печатал, ну?

Но и этот хитрый маневр не остановил капитана: Виктор Иванович бросил на стол стопку бумаги и ручку и снова заорал: «Пиши, мать!..»

Рылевский давно уж высматривал какую-нибудь штуку потяжелее; однако, кроме круглой пластмассовой пепельницы, на столе ничего не было. Да и сам он был зажат между столом и стеной – стула из-под себя не вытащишь. Оставалось только садануть мента ручкой в глаз или, не противясь злу насилием, тянуть время в надежде, что сюда заглянет кто-нибудь, привлеченный капитанскими воплями.

– Пиши, мать!.. – разорялся РОР.

Рылевский взял со стола ручку.

– Послушай, начальник, если ты, конечно, не совсем еще гребанулся: я книжек наизусть не учу и «Архипелага» не писал, я не Солженицын; Рылевский моя фамилия…

Виктор Иванович чувствовал себя скверно; язык его ворочался с трудом, руки дрожали, и очень не хотелось ему никого бить, просто сил никаких не было у капитана, но и выхода другого не было. Высказывание о фамилиях зацепило его каким-то бессмысленным и наглым упорством.

7«Хроника» («Хроника текущих событий») – самиздатский бюллетень, содержавший информацию об арестах, обысках и прочих нарушениях так называемых прав человека.
8Фофан – ватная телогрейка.
9Отрицалово – зэк, отказывающийся подчиняться администрации тюрьмы или колонии.
10Парняга – зэк, придерживающийся правил поведения блатных.
11Статья УК 190-прим: «распространение заведомо ложных клеветнических измышлений, порочащих советский общественный и государственный строй»; по этой статье осужден Рылевский; статья 191: «сопротивление властям». При проверке, приеме, пересчете зэков, осужденных по этой статье, как правило, бьют. Такова традиция. (Номера статей приводятся по старому кодексу.)
12У блатных принято носить шапку так, чтобы одно ухо было подвернуто, а другое опущено.
13Объебон – обвинительное заключение.
14Осужденные по статье 190-прим формально не считаются политическими преступниками; они содержатся и этапируются вместе с уголовниками.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru