bannerbannerbanner
Записки советской переводчицы. Три года в Берлинском торгпредстве. 1928–1930

Тамара Солоневич
Записки советской переводчицы. Три года в Берлинском торгпредстве. 1928–1930

Тюрьма

Долог путь через весь город. Долог и тягостен. Юрочка устал и еле ноги волочит, плачет, бедняжка. Снова и снова несу его, пока сил хватает. Наконец возгласы:

– Тюрьма! Тюрьма!

Высокие кирпичные корпуса, построенные еще в старое время. В центре мужской, с церковным куполом посредине, затем большой двор. Затем женский корпус.

Мужчины скрываются в первом корпусе. До меня доносится дорогой голос:

– До свиданья, Мутик!

Бедный Ваня, у него ведь нет Юрочки! Я все ж-таки не одна.

Мы попали в общую камеру № 4. Нас было 47 женщин: воровок, спекулянток, бандиток, фальшивомонетчиц, убийц и, наконец, «контрреволюционерок», – вот вроде меня. Спали мы, как и в Чека, вповалку на соломенных вшивых тонких тюфяках, без одеял, без простыней и подушек. Хорошо, что было лето, зимой же мы, вероятно, погибли бы от холода.

На радиостанции узнали о нашем аресте, стали за меня хлопотать. Постепенно удалось дать знать кое-каким знакомым в Одессе, стали слать небольшие передачи, но в общем было очень голодно.

Камера была женская, надзирательницы были женщины, а Юрочка был единственным ребенком. Поэтому его все жалели и даже позволяли ему проводить большую часть дня на тюремном дворе. Делалось так: в двери была форточка, в которую передавались передачи и в которую надзирательница сообщала различные приказы и распоряжения. В эту же форточку я «выдавала» и «получала» Юрочку. Он так приспособился, что ложился мне на руки совершенно плашмя, чтобы не задеть ни головой, ни ногами за края форточки и так, как пирожок, я его высовывала, а надзирательница снаружи принимала. Из двора он приносил мне луковки – с чахлого тюремного огорода. При тогдашней скудной и пресной пище – кипяток, хлеб и ячменная каша – лук был большим лакомством.

Однажды Юра прибежал оживленный на «обед» – во время разноса обеда дверь открывалась целиком, и он вбегал, а не «всаживался» в камеру.

– Мутик, а я сегодня с часовым разговаривал.

– О чем же, детик?

– Он говорит: «За что сидит твоя мама?»

– Ну а ты что сказал?

– Я сказал – я сижу за петуха, а мама за подпольную онгаризацию!

В камере поднялся хохот.

– Дурашка, зачем же ты так сказал? Ведь это неправда, мы все сидим за петуха.

Вскоре один мой сослуживец с радиостанции – бывший белый офицер, принеся мне передачу, сообщил в записке, что на нашей даче ничего нет. Это в ответ на мою просьбу принести нам одеяла и подушки.

Оказалось, что Рабинович еще раз приехал с грузовиком и забрал решительно все, что можно было забрать, включая мокрое белье моей соседки.

Но если моя душа была спокойна насчет инкриминируемой нам «подпольной организации», муж мой тревожился гораздо больше. Я об этом узнала, уже выйдя на волю. Оказывается, что на следующий день после нашего ареста к нам на дачу должны были прийти С.Л. Войцеховский и В. С-ий с важными поручениями.

Подпольная организация действительно была, но, строго блюдя правила конспирации, муж мой даже мне о ней ни словом не обмолвился. Его душевное состояние в момент ареста и после него было близким к отчаянию. Он боялся, что эти два члена организации попадут на нашей даче в засаду (Рабинович, оказывается, три дня оставлял солдат на даче, с намерением поймать кого-нибудь из наших знакомых, чтобы создать «дело»). С.Л. Войцеховский и С-ий, по счастливой случайности, пришли только на четвертый день, когда засада была уже снята и, таким образом, от Каролины узнали, что мы арестованы. Были приняты все меры, и организация временно ушла в глубокое подполье.

Только на шестнадцатый день нас допросили. Мне инкриминировали, что я работала на радиостанции, получала там секретные сведения, переписывала их на машинке, а муж мой и Б-н отвозили их, под предлогом выезда на рыбную ловлю, в море и передавали белым.

Все это было настолько нелепым, что и протестовать было трудно. Машинка не функционировала, радиостанция бездействовала, наши горе-рыбаки же отъезжали от берега максимум на километр.

Следователь угрожал расстрелом, затем концлагерем, затем тем, что отнимет у меня Юрочку и отошлет его в детский дом.

В бюваре были найдены письма Вани ко мне на бланках «Нового времени», открытка с изображением пяти франкфуртских евреев, игриво заложивших большой палец в карман жилетки. Следователь обвинил меня в антисемитизме.

Я не сознавалась, потому что мне решительно не в чем было сознаваться, но нервы мои расшатались до крайности, я много плакала, а постоянные вызовы из нашей и соседних камер ни в чем не повинных женщин на расстрел возмущали разум и развинчивали в психике какие-то винтики.

Чаша, однако, не была испита полностью.

Однажды мне передали с воли, что получено письмо от моей бабушки, сообщающей о смерти моей дорогой матери в харьковской тюрьме. Ее большевики арестовали за то, что она скрывала белых – она заболела в тюрьме тифом и умерла от болезни и истощения.

Я помню, как я буквально билась головой о стену в моем огромном горе. Все свалилось на меня сразу. Это был один из самых страшных периодов моей жизни, если не считать тех месяцев, когда в 1933 г. муж и сын второй раз пытались бежать из СССР за границу и когда от них пять месяцев не было никаких вестей…

Единственной радостью, скрашивавшей наше пребывание в тюрьме, было посещение церкви. В 1920 году большевики еще не были так жестоки и так уверены в себе, как позже, и тюремные церкви еще не были превращены в клубы. Каждое воскресенье совершалось богослужение. Если человек нуждается в духовном утешении и на воле, то насколько эта потребность обостряется в тюрьме! Только в церкви заключенный как-то забывается.

Однако тюремное начальство учло то обстоятельство, что заключенные радовались посещению церкви, и пользовалось этим для поддержания дисциплины. Тот, кто в течение недели в чем-нибудь провинился, был лишен возможности пойти в церковь в воскресенье.

Как сейчас помню, как в первое же воскресенье я увидела с хор, где стояли заключенные женщины, моего мужа – мужчины стояли внизу. Мы содержались в различных корпусах и сообщаться не могли, так что увидеть его хоть издали было уже большой радостью. Когда стали подходить ко кресту, я попросила у надзирательницы разрешения Юрочке поздороваться с папой. И вот мой карапузик пошел через всю церковь. Слезы застилали мне глаза, и я еле видела, как Ваня бережно поднял своего мальчика на руки, поцеловал его и так же бережно поставил на ножки.

Радостно вернулся Юра ко мне:

– Мутик, папочка сказал, что он нас любит.

Огромная нежность проникла в душу. Я почувствовала, что наша связь крепка и что не тюрьме нас разлучить.

На следующее воскресенье я придумала передать через Юрчика мужу записку с некоторыми вопросами. У надзирательницы оказалось удивительное чутье. Перед выходом из камеры она всех нас осмотрела и нашла у Юрочки в кармашке злосчастную записку. Хорошо еще, что вопросы были сформулированы в осторожной форме, понятной лишь нам обоим. А то могло бы бог знает что получиться. Как бы то ни было – произошла неприятность и мы были оставлены «без церкви». Было очень горько.

Жанетта

Была ночь, темная и жаркая июльская ночь. Камера спала тяжелым тюремным сном. От времени до времени слышались стоны, выкрики, бред… Я тихонько встала, подошла к окну, влезла на подоконник. Стекол в окнах не было. Были только толстые железные решетки. Вдали над Одессой виднелось зарево от уличных огней, я прильнула к решетке и дышала чистым воздухом «с воли». Ветерок доносил аромат степных трав. В камере было всегда душно, и въевшийся в каменные стены специфический запах доводил иногда до тошноты. Я была рада тишине и сравнительному одиночеству. Ведь целый день четыре десятка женщин болтали, ругались, плакали, жаловались, голова шла кругом.

Вдруг в коридоре раздались шаги и громкий разговор. Я спрыгнула с окна. Даже эта маленькая радость – посмотреть в окно – нам строго запрещалась. Часовым был отдан приказ стрелять без предупреждения, как только кто-нибудь из заключенных выглядывал в окно.

Шаги ближе и ближе. Остановились у нашей двери, и на освещенном ее фоне вырисовалась стройная женская фигурка.

– Ну, поворачивайтесь же, чего стоите.

Дверь захлопнулась, щелкнул замок. Фигурка сделала два шага. Дальше ступить было некуда, весь пол был занят спящими телами. Кроме того, было ясно, что вошедшая со света не сразу могла привыкнуть ко тьме и ничего не могла различить. Она начала плакать, сначала тихо, затем все громче и громче. Я отодвинула наскоро свой тюфяк в сторону и позвала ее:

– Идите сюда, здесь есть немного места.

Плач перешел в рыдания. Пришлось мне пробраться к ней, взять ее за руку и провести в мой угол. Некоторые из заключенных проснулись, недовольные тем, что их разбудили. «Новенькая» все еще плакала, я постаралась ее успокоить.

В коротеньких фразах, которыми она мне ответила, была примесь какого-то иностранного акцента.

– Вы не русская?

– Нет, я – француженка.

Французский язык был моей специальностью, до замужества я была преподавательницей французского языка в гимназии, бывала в Париже и очень любила французский говор. Мы разговорились. Боже, как эта девушка обрадовалась. В тюрьме, в советской тюрьме, такая мелочь может очень облегчить жизнь.

Жанетта… История ее так и осталась в некоторых деталях для меня загадочной. Одесская француженка из приличной семьи. Вращалась в состоятельных русских кругах. Как-то в театре, в добровольческое время, познакомилась с молодым человеком, завязался сначала флирт, затем у нее перешел в более глубокое чувство. Он обещал жениться. Ходил в военной форме. После ухода белых некоторое время не появлялся, затем снова пришел, видел ее урывками, говорил намеками, что участвует в какой-то подпольной организации. Обещал бежать с ней через румынскую границу. Однажды пришел к ней и сказал;

– Надо спрятать этот пакет. И хорошо спрятать.

 

Спрятала.

В другой раз пришел и просил спрятать у ее знакомых двух его товарищей. За ними охотится ЧК.

Спрятала.

В ту же ночь эти знакомые были арестованы. Жанетта тоже. Как была – в розовом шелковом пеньюаре, ничего не успела на себя набросить. Так в пеньюаре и в тюрьму попала. Сперва ее продержали полтора месяца в Чека. Допрашивали преимущественно по ночам. Требовали, чтобы она сказала фамилии тех, кто у нее бывал. Для кого собирала деньги. А деньги она, по просьбе своего возлюбленного, действительно собирала, для него и его друзей – белых, как он ей говорил. Но не могла же она выдать своего любимого.

Наконец, в одну из ночей, на последнем допросе ей сказали:

– Сознайтесь, что вы прятали Михайлова и такого-то (фамилию я забыла).

Михайлов был ее жених.

Она все отрицала.

– Сознайтесь, а то расстреляем. Вы знаете Михайлова?

– Нет, не знаю.

– Ах так? Товарищ Сергей, иди сюда.

Из-за темной портьеры в глубине комнаты вышел… ее возлюбленный. Стал за столом, рядом со следователем, заложил руки в карманы, посмотрел на нее холодным отсутствующим взглядом:

– Так ты, Жанетта, меня не знаешь? И такого-то не знаешь?

Она потеряла сознание. Очнулась в подвале Чека. Больше ее ни о чем не спрашивали. Перевели внезапно в тюрьму. Теперь она не знает, что с ней будет, расстреляют ее или нет, – как я думаю?

И снова рыдания.

Красивая девушка. Почти грезовская головка, мягкие движения, стройная фигурка.

Мы подружились. Юрочка очень ее полюбил. Она все пела ему детскую песенку:

 
Les petits bateaux qui sont sur l’eau
Sont les enfants des grands bateaux,
Et les grands bateaux
Sont les papas des petits bateaux.
 

Когда, в конце августа, за недостатком улик, а главное – благодаря заступничеству радиостанции, нас выпустили на волю, я обещала Жанетте пойти к одной старой швейцарке, которая могла ей помочь вырваться из застенка, так как имела связи в Москве у самой Крупской.

Да, этот день. Этот мучительный и счастливый день. Обычно с утра вызывали тех, кто выходит на свободу. После обеда приезжал грузовик из ЧК и увозил на особые допросы и на… расстрел. И вот нас вызвали именно после обеда. Не стоит передавать того, что мы все пережили, пока собирали вещи, пока шли по длинным тюремным коридорам, пока нас не ввели в большую комнату, битком набитую другими заключенными. Тут уже оказались мой муж и Б-н. Ваня похудел до неузнаваемости, оказалось, что у него уже было четыре приступа возвратного тифа – и это при тюремном-то питании. Остались кожа да кости. Юрочка, помню, через несколько дней, дома, гладил Ванины ноги – это был пятый приступ – и говорил:

– Похудели ножки, похудели.

Но сейчас, в ожидании неизвестного будущего, нам было не до того. Пришли красноармейцы, обыскали нас самым тщательным образом, потом вывели на тюремный двор, открыли перед нами ворота:

– Вы свободны.

И вот мы все идем – худые, голодные, оборванные. За три месяца мы не меняли платья. Ваня был арестован в рубахе и рыбацких брюках. Трудно поверить, как может выглядеть рубаха, если ее носить и в ней спать, не снимая три месяца подряд. Только на плечах и на обшлагах она еще кое-как держалась, остальное были дыры и лохмотья. На мне были остатки серого костюма, которые выглядели совсем неприлично.

Пришли наконец на нашу дачу. Вошли во двор. Выбежала Каролина, заискивающая и виноватая:

– А петуха я уже зарезала.

Вошли в комнаты и остановились в ужасе. Они были совершенно пусты. Не осталось ничего, кроме железных кроватей, даже матрасы исчезли. Как быть, что делать? Надо немедленно пробраться в Одессу и дать знать нашим знакомым. Но они и сами ничего не имеют, все бежали от большевиков, докатились до Одессы и тут застряли. К кому же пойти? И вот я вспоминаю, что в городе живет старая подруга моей покойной матери – А.Т. Маврокордато.

Дождавшись вечера, чтобы не очень срамиться перед людьми, я отправилась пешком в Одессу – трамваи тогда не ходили. Пришла к Александре Тимофеевне. В принадлежавшем ей раньше огромном доме большевики оставили ей только одну комнату. Оказалось, что у нее уже был ряд обысков, что все вещи ее подверглись реквизиции, а находившиеся в сейфе драгоценности и бриллианты тоже были «изъяты». Милая Александра Тимофеевна охала и ахала, слушая мою плачевную историю и особенно узнав, что мать моя умерла. Потом она стала рыться в своем шкафу и вынула сиреневую шелковую ночную рубашку, парижского происхождения, с оборочками и кружевами.

– Вот возьмите, может быть, ее можно носить как платье. Добрая душа. В этой рубашке, подпоясанной кушаком, так что создалась видимость летнего платья, я проходила две недели, а потом в ней же поехала в Ахтырку Харьковской губернии, к бабушке, где осталось имущество моей матери.

Александре Тимофеевне удалось вырваться от большевиков в Румынию. Если она прочтет эти строки, пусть знает, что я никогда не забуду ее доброты.

Обещание, данное Жанетте, я выполнила на следующий же день. Больше я о ней ничего не слышала и почти забыла ее, когда шесть лет спустя она остановила меня в одном из коридоров Дворца труда.

Я становлюсь переводчицей

Итак, мы с Жанеттой закусываем в столовке Дворца труда. Хотя 1926 год был началом ликвидации нэпа, продовольствия было еще более или менее достаточно. Не было сытости, но еще не было и голода. Когда через три-четыре года я, будучи на службе в Берлинском торгпредстве, приезжала домой в отпуск, было уже так голодно, что в той же столовке Дворца труда можно было найти только бутерброды с конской колбасой, и то по одному на человека, по специальным карточкам, выдававшимся раз в месяц каждому штатному сотруднику. Приходившим же по делу посетителям ничего в этой столовке не отпускали.

Весело тараторя, Жанетта рассказала мне, что ее скоро из тюрьмы выпустили, что она очень удачно вышла замуж за видного коммуниста, переехала в Москву и теперь работает переводчицей во французской секции Профинтерна. Оказалось, что переводы в Профинтерне поручаются только лицам той национальности, на язык которой делается перевод. Так, жена Литвинова, бывшего тогда еще заместителем наркома по иностранным делам, будучи англичанкой, тоже занималась переводами в Профинтерне. На китайский переводят только настоящие китайцы, на японский – японцы и т. п.

Я смотрела на Жанетту. Она немного изменилась с того времени, как мы сидели с ней в тюрьме. Только, пожалуй, несколько жестче стало выражение губ. Алых, ярко накрашенных губ. Однако sex appeal’а стало в ней еще больше. И не трудно было заметить, что политикой она при ее легкомыслии интересовалась мало, работу делала больше автоматически и то потому, что большевики косо смотрели на тех коммунистов, у кого жены не работали.

– Что вы на меня смотрите? Изменилась? Ну, не беда, я рада, что вас встретила, ведь вы мне тогда очень помогли. А теперь вы где работаете?

Я объяснила, что только что приехала из Одессы и ищу работу.

– Это мы живо устроим. Такие люди, как вы, с четырьмя языками, в Москве очень нужны. Знаете что – зайдите так через полчасика в комнату 438 в четвертом этаже, к товарищу Гецовой. А я с ней поговорю. Только, вы сами понимаете, никому здесь не говорите, что мы с вами были в тюрьме. О том времени никто и не вспоминает. Вряд ли и в Одессе остались какие-нибудь следы. Ведь тогда арестовывали десятки тысяч.

И побежала вверх по лестнице.

Через полчаса, достаточно нагулявшись по дворцовым коридорам, с бьющимся сердцем я подошла к двери комнаты № 438. На ней была дощечка:

КОМИССИЯ ВНЕШНИХ СНОШЕНИЙ ВЦСПС.

Я открыла дверь. Коридорчик и в нем несколько дверей. На первой надпись – «Секретарь Комиссии внешних сношений – Гецова». Вхожу. Паркет блестит, как зеркало, два массивных письменных стола, у стен новешенькие лакированные стулья. За столом красивая женщина. Гладкая прическа с пробором посредине, большие серые глаза, приятное, типично русское лицо. Только кокошника не хватает.

Около нее два телефона на столе и третий на стене. Прямой провод с Кремлем, как я потом узнала. Она непрерывно говорит то по одному, то по другому, то по третьему.

– Алло, дайте Кремль. Это Кремль? Говорит Гецова. Мне надо на завтра три пропуска в Грановитую палату. Два американца и переводчица. Будут? В порядке.

– Алло, алло, товарищ Петров, не забудьте, что в гостинице нет апельсинов. Англичане уже второй день без апельсинов, ведь это безобразие. Что? Будут? Да ведь вы и вчера обещали. Ну смотрите.

Наконец Гецова обращает внимание и на меня:

– Что вам, товарищ?

– Моя фамилия Солоневич, меня к вам просила зайти Л-ль.

– Ах да, вот отлично. Вы английским владеете?

– Да, французским, немецким, английским и немного испанским.

– Ну, остальные языки мне сейчас не нужны. А вот английским. Можете ли вы завтра же выехать с английской делегацией в поездку? Мы вам дадим десять рублей в сутки на всем готовом. Согласны?

– Товарищ Гецова, все это так внезапно, я бы хотела поговорить с мужем.

– Ну о чем же говорить? Соглашайтесь. Кто здесь вас во Дворце труда, кроме Л-ль, знает?

– Здесь никто, но у меня хорошие удостоверения из Одессы.

– Покажите.

Я вынула удостоверения с последнего места службы в Одесской конторе Внешторга и от АРА – American Relief Organization. Там были перечислены языки, которыми я владею, и были даны лестные отзывы о моей работе.

– Нет, этого мало, необходимо поручительство члена партии. Без этого я не смогу принять вас на работу. Где работает ваш муж? Здесь же, во Дворце труда? Вот пусть из его союза кто-нибудь и поручится.

Я поспешила вниз к мужу. Рассказала, в чем дело. Нам обоим, конечно, было неприятно расставаться, тем более что до этого мы несколько месяцев провели врозь, он в Москве, а я в Одессе. Но предложение казалось мне настолько соблазнительным, мне так хотелось войти в контакт с настоящими, живыми англичанами, и казалось, что двери за границу как будто приоткрываются. Мечты бурным вихрем завертелись в моей голове. Обсудив все, мы решили, что поехать все-таки следует. Как почти у каждого беспартийного советского гражданина, у мужа был свой «ручной» коммунист, и он отправился к нему за рекомендацией. Минут через сорок товарищ М-в из культотдела позвонил Гецовой и поручился за меня.

Разве я знала тогда, чего потребует моя работа?

– Ну вот и заметано! – Товарищ Гецова любила простонародные выражения. Сама она происходила из очень хорошей семьи и тем больше хотела показать, что идет в ногу с пролетариатом. – Теперь скажите, вы когда-нибудь переводили с трибуны на митинге?

– Нет, никогда.

– Тогда, знаете что, отправляйтесь сейчас же в гостиницу «Балчуг» – это тут же, следующий квартал за мостом. Там остановилась английская делегация. Сейчас у них обед, а после обеда они едут на завод АМО. Вот вы там и попробуете переводить. А я позвоню сейчас Игельстром, чтобы она вас немного подготовила к вашим обязанностям.

– Как, уже сейчас, так сразу, и на митинг?

Но Гецова уже звонила в гостиницу «Балчуг»:

– Соня, ты? Сейчас к тебе придет новая переводчица. Да, да, вместо Зины. Пусть она тебе поможет переводить на АМО.

Всякий москвич наверное знает гостиницу «Балчуг». В прежнее время в ней останавливались преимущественно купцы и деловые люди средней руки, которым было важно жить поближе к центру московской торговой жизни – Китай-городу. Гостиница не была шикарной, но каким-то чудом именно она одна во времена нэпа осталась более или менее годной для приема иностранцев после того, как даже «Метрополь» был отдан на растерзание кучке чекистов с Петерсом во главе. В «Метрополе» еще до самого недавнего времени все номера были заняты под жилища «ответственных работников». Теперь «Европа», «Савой» и Гранд-отель, бывшая «Большая Московская» отремонтированы, модернизированы и предоставлены для приема иностранцев. В 1931 году «Балчуг» тоже подвергся капитальному ремонту, переименовался и отведен почти исключительно под гостей Интуриста.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru