bannerbannerbanner
Буддизм в русской литературе конца XIX – начала XX века: идеи и реминисценции

Т. В. Бернюкевич
Буддизм в русской литературе конца XIX – начала XX века: идеи и реминисценции

Если говорить об идеях буддийской философии и о буддийских реминисценциях в работах Толстого, то, конечно, следует заметить, что они нашли выражение как в художественных произведениях («Карма», «Очерк о Будде», «Это ты»), так и философских работах писателя («Исповедь», «О жизни», «Дневники»). В «Дневниках» писатель говорит о необходимости изучения буддизма, об истинности буддийской философии и о своем несогласии с некоторыми буддийскими идеями: «Читал буддизм – учение. Удивительно. Всё то же учение. Ошибка только в том, чтобы спастись от жизни – совсем. Будда не спасается, а спасает людей. Это он забыл. Если бы некого было спасать – не было бы жизни. Учение о том, что вопросы о вечности не даны, – прелестно» (Дневник от 1884 г., запись от 12 октября); «Надо себе составить круг чтения: Эпиктет, Марк Аврелий, Лаоцы, Будда, Паскаль, Евангелие. Это и для всех бы нужно <…>» (Дневник от 1884 г., 15 марта); «В современной литературе нам с одинаковой притягательностью предлагается всё, что производится. Чем дальше назад, тем меньше предлагаемое: большая часть отсеяна временем, еще дальше – еще больше. Оттого так важны древние. Предлагаемая литература имеет вид конуса вершиной книзу. Близко к этой вершине браминская мудрость, китайская, буддизм, стоицизм, Сократ, христианство, дальше, расширяясь, идут Плутарх, Сенека, Цицерон, Марк Аврелий, средневековые мыслители, потом Паскаль, Спиноза, Кант, энциклопедисты, потом писатели века и, наконец, современные…»[33] (Дневник 1906 г.); «Понятны верования буддизма о том, что пока не дойдешь до полного самоотречения, будешь возвращаться к жизни (после смерти). Нирвана – это есть не уничтожение. А та новая, неизвестная, непонятная нам жизнь, в которой не нужно уже самоотречения. Не прав только буддизм в том, что не признает цели и смысла этой жизни, ведущей к самоотречению. Мы не видим его, как он есть, и потому эта жизнь так же реальна, как и всякая другая»[34] (Дневник 1906 г.).

Говоря о влиянии на Толстого различных (не только буддийских) религиозных и философских концепций, следует отметить, что их выявление чрезвычайно затруднительно в силу отсутствия их терминологической, категориальной выраженности, цитирования и прочих «примет» влияния или заимствования. Так, по этому поводу исследователь этики Толстого М. Л. Клюзова, отмечая разноплановость религиозных и историко-философских влияний на антропологическую концепцию Толстого, в ряду которых мотивы платонизма, средневекового христианского мистицизма, буддийского универсализма, ренессансного пантеизма, этико-философские идеи А. Шопенгауэра и И. Канта, пишет, что «речь может идти только о выявлении некоторой контекстуальной общности размышлений этих знаковых представителей европейской философской культуры на тему соотношения эгоистического и универсального начал в природе человека»[35].

Следует отметить, что эту «контекстуальную общность» имперсоналистской концепции, рассуждений о личности и противоположном ей истинном смысле жизни Толстого и идей буддийской философии обнаружили и наиболее четко определили Н. Бердяев и И. Бунин[36].

В «переломном» произведении Толстого – в «Исповеди» – нашел отражение мучительный процесс поиска смысла жизни, духовные искания писателя, его разочарование в том, что когда-то он считал в своей жизни важным и значимым. Писатель словно просеивает свою жизнь и жизнь тысяч таких, как он, через сито смысложизненных вопросов. Анализируя каждый этап своей жизни с точки зрения решения этих вопросов, Толстой описывает ту острую духовную ситуацию, когда ему казалось, что «жизнь моя остановилась. Я мог дышать, есть, пить, спать и не мог не дышать, не есть, не пить, не спать; но жизни не было, потому что не было таких желаний, удовлетворение которых я находил бы разумным. Если я желал чего, то я вперед знал, что, удовлетворю или не удовлетворю мое желание, из этого ничего не выйдет»[37].

Духовный кризис наступил тогда, когда, казалось бы, Толстой имел все, что обычно называют «человеческим счастьем». Он подробно это описывает в «Исповеди». Ему не было пятидесяти лет, у него была любящая и любимая жена, хорошие дети, благосостояние его увеличивалось. Росла писательская известность и уважение друзей. Он был здоров и вполне работоспособен. И именно в таком положении Толстой пришел к тому, «что не мог жить и, боясь смерти, должен был употреблять хитрости против себя, чтобы не лишить себя жизни», поскольку жизнь ему казалась «глупой и злой шуткой»[38].

Толстой пытается узнать этот смысл жизни «во всех знаниях», обращается к истории знаний и ученым-современникам. Эти поиски привели его лишь к тому, что он понял, что все те, кто, так же как и он, искал ответ в знании, ничего не нашли. Вопрос этот звучал у Толстого в двух формулировках: «Зачем мне жить, зачем чего-нибудь желать, зачем что-нибудь делать?». И «есть ли в моей жизни такой смысл, который не уничтожался бы неизбежно предстоящей мне смертью?»[39] Среди знаний, к которым Толстой обращался с этим вопросом, он нашел два типа ответа. Один ряд знаний вообще не признавал этого вопроса, но зато ясно и точно отвечал на свои, научные, «независимо поставленные вопросы» – это так называемые «опытные знания», и крайней точкой таких знаний Толстой называет математику. Другой тип знаний, выделенный Толстым, признает этот вопрос, но не отвечает на него, это умозрительные знания, крайним выражением которых является метафизика[40].

И все же, по мнению Толстого, в «истинной», а не «профессорской философии», которая служит только к тому, чтобы «распределить все существующие явления по новым философским графам и назвать их новыми именами», ответ всегда один и тот же – «ответ, данный Сократом, Шопенгауэром, Соломоном, Буддой». И эти ответы, в том числе и ответ Будды, Толстой приводит в «Исповеди».

Толстой пытается «тезисно» представить «мудрость человеческую, когда она отвечает на вопрос жизни».

«“Жизнь тела есть зло и ложь. И потому уничтожение этой жизни тела есть благо, и мы должны желать его”, – говорит Сократ.

“Жизнь есть то, чего не должно бы быть, – зло, и переход в ничто есть единственное благо жизни”, – говорит Шопенгауэр.

“Все в мире – и глупость и мудрость, и богатство и нищета, и веселье и горе – все суета и пустяки. Человек умрет, и ничего не останется. И это глупо”, – говорит Соломон.

“Жить с сознанием неизбежности страданий, ослабления, старости и смерти нельзя – надо освободить себя от жизни, от всякой возможности жизни”, – говорит Будда»[41].

 

И это подлинно философское знание, как пишет Толстой, подтвердило его отчаяние, то, что его размышления не есть плод его заблуждения или «болезненного состояния ума», и в постановке этого вопроса он «сошелся с выводами сильнейших умов человечества»: «Обманывать себя нечего. Все – суета. Счастлив, кто не родился, смерть лучше жизни; надо избавиться от нее».

Толстой подробно излагает легенду о принце Сиддхарте, который увидел старость, болезнь и смерть и решил, что «жизнь – величайшее зло, и все силы души употребил на то, чтоб освободиться от нее и освободить других. И освободить так, чтоб и после смерти жизнь не возобновлялась как-нибудь, чтоб уничтожить жизнь совсем, в корне…»[42].

Из поиска смысла жизни Толстой видит четыре выхода. Один выход: не понимать, что жизнь есть бессмыслица, зло и суета. И этот выход был уже закрыт для самого Толстого, который «уже не мог не знать этого.». Второй выход: пользоваться жизнью, какая она есть. Но писатель не мог, по его выражению, «радоваться минутной случайности, кинувшей на мгновение наслаждение на мою долю»: «Я, как Сакиа-Муни, не мог ехать на охоту, когда знал, что есть старость, страдания, смерть. Третий выход: прекратить зло и глупость, убить себя» – и герой-автор «Исповеди» был близок к нему. Четвертый выход – «жить в положении Соломона, Шопенгауэра – знать, что жизнь есть глупая, сыгранная надо мною шутка, и все-таки жить. и даже книжки писать». Это было «отвратительно», но герой произведения, по его собственному признанию, «жил именно так»[43].

Этот выход не устраивал писателя, поскольку нельзя жить в мучительной раздвоенности отсутствия смысла жизни и выполнения тех самых действий, которые увеличивают ощущение ее ненужности и бессмысленности.

Духовные устремления привели Толстого к мысли о том, что для того, чтобы человек мог жить, ему необходимо «или не видеть бесконечного, или иметь такое объяснение смысла жизни, при котором конечное приравнивалось бы бесконечному»[44]. И тогда писатель обратился к поискам вечного, поискам Бога[45].

Бога Толстой решил найти в той вере, которая есть у народа. Он признает жизнь людей своего круга подобием жизни, жизнью паразитов, пытается найти тот смысл, который присутствует в жизни «простого трудового народа». А поскольку простой трудовой народ был русский и смысл, придаваемый им жизни, был в вере в бога и спасении своей души – то к этому смыслу и стремится приобщиться Толстой. И при этом обращении ему кажется, что смысл этот ясен и близок его сердцу. Но возникают новые сомнения, которые ради желания веры, ради того, чтобы удержаться в жизни, Толстой вначале пытался скрыть, но которые скрыть оказалось невозможно, в силу просвещенческого стремления Толстого к рациональному анализу и обоснованию и смысла жизни, и смысла веры. Оказалось, что ряд неотъемлемых черт наблюдаемой Толстым церковной жизни и православной жизни народа невозможно объяснить, апеллируя к данной разумности и целесообразности. А без подобного подтверждения и рационального обоснования вера теряет для Толстого свое антропологическое значение (за что эта концепция человека подверглась жесткой критике со стороны Н. Бердяева и многих других русских религиозных философов).

По поводу попыток приобщения Толстого к народной вере Бердяев пишет, что в своем «страстном искании Бога, смысла жизни и правды жизни» Толстой был изначально поражен глубоким противоречием, которое его «обессилило». Свои искания Толстой начал с «обличения неправды и бессмыслицы цивилизованной жизни», а «правду и смысл» он пытался найти у «простого трудового народа, у мужика»… Но православная же вера в сознании писателя сталкивается с его разумом, и то, что кажется ему в этой вере неразумным, вызывает у Толстого протест и негодование. Противоречие заключается в том, что «разум свой, которым он судит православие, Толстой взял целиком из ненавистной ему цивилизации, из европейского рационализма, от Спинозы, Вольтера, Канта и др.». Бердяев замечает в работе «Л. Толстой», что в своем мировоззрении Толстой остался «просветителем» и именно это противоречие «между самоутверждением просветительного разума, между рационалистическим сознанием цивилизации и исканием смысла, веры, Бога у простого народа, далекого от цивилизации, раздирает “Исповедь” Толстого»[46]. Как пишет русский религиозный философ, в этом противоречии «изобличается неправда религиозного народничества»: «Нельзя верить, как верит народ, можно верить лишь в то, во что верит народ, и верить не потому, что в это верит»[47].

Окончательно же разрушило стремление держаться православия и даже «заставило отречься от возможности общения с православием» негативное отношение православной церкви к другим церквям и раскольникам. Писатель приходит к выводу о человеческой, а не божественной сущности деятельности церкви: «И я все понял. Я ищу веры, силы жизни, а они ищут наилучшего средства исполнения перед людьми известных человеческих обязанностей. И, исполняя эти человеческие дела, они и исполняют их по-человечески»[48].

Заканчивается «Исповедь» сном, который выразил в «сжатом виде» все то, что пережил и описал художник. Что же снилось автору? «Я гляжу вниз и не верю своим глазам. Не то что я на высоте, подобной высоте высочайшей башни или горы, а я на такой высоте, какую я не мог никогда вообразить себе. Сердце сжимается, и я испытываю ужас. Смотреть туда ужасно. Если я буду смотреть туда, я чувствую, что я сейчас соскользну с последних помочей и погибну. Вверху тоже бездна. Я смотрю в эту бездну неба и стараюсь забыть о бездне внизу и, действительно, я забываю. Бесконечность внизу отталкивает и ужасает меня; бесконечность вверху притягивает и утверждает меня.

И я не столько оглядываюсь, сколько всем телом своим испытываю ту точку опоры, на которой я держусь. И вижу, что я уж не вишу и не падаю, а держусь крепко. Я спрашиваю себя, как я держусь, ощупываюсь, оглядываюсь и вижу, что подо мной, под серединой моего тела, одна помоча, и что, глядя вверх, я лежу на ней в самом устойчивом равновесии, что она одна и держала прежде. Оказывается, что в головах у меня стоит столб, и твердость этого столба не подлежит никакому сомнению, несмотря на то, что стоять этому тонкому столбу не на чем. Потом от столба проведена петля как-то очень хитро и вместе просто, и если лежишь на этой петле серединой тела и смотришь вверх, то даже и вопроса не может быть о падении. Все это мне было ясно, и я был рад и спокоен. И как будто кто-то мне говорит: смотри же, запомни. И я проснулся»[49].

Что же держит автора над пропастью? Что придает устойчивое равновесие ему – висящему над бездной? Что дает ему силы смотреть в бесконечность вверх и забыть о бездне внизу?

Вера в бесконечный смысл жизни – вот что держит человека над бездонной пропастью и ужасом конечной индивидуальной жизни.

Обоснованию этой веры в надындивидуальный, внепространственный и вневременной смысл человеческой жизни посвящено произведение Толстого «О жизни». По существу именно в данной работе Толстым представлена в наиболее оформленном виде концепция личности. Хотя, бесспорно, все художественное творчество писателя есть ее выражение. При этом исследователи подчеркивают сложность изучения данного аспекта антропологии Толстого: «Концепция личности представляет собой одну из наиболее парадоксальных и наименее изученных составляющих антропологического учения Л. Н. Толстого, в контексте которого понятие личность в его традиционном для философского и психологического дискурсов смысле имеет преимущественно негативный оттенок, оказываясь в неизменно жесткой текстуально-терминологической корреляции с концептом животности в рамках семантически устойчивой конструкции животная личность. Последняя, как правило, выступает в значении “индивид”, т. е. непосредственно указывает на факт пространственно-временной, эмпирически фиксируемой отдельности человека от мира и других существ, которые его окружают»[50].

Если говорить о созвучности идей Толстого и буддийской философии, нашедшей отражение в работе Толстого «О жизни», то, бесспорно, это совпадение мировоззренческое, глубинное, трудно поддающееся экспликации. Это не сюжеты или сюжетные реминисценции буддийских легенд (подобные рассказам «Карма», «Очерк о Будде», «Это ты» или реминисценциям в «Исповеди»). Это внутреннее совпадение с тем самым «отрицательным универсализмом» буддизма (о котором писал В. Соловьев), антиперсонализмом и идеями буддийской сотериологии.

Сложно также сказать, явилось ли это результатом воздействия буддийских идей (прямо или опосредованно – через Шопенгауэра) на Толстого или же это действительно совпадение мироощущений.

Поэтому целью обращения к философско-религиозным работам Толстого в контексте обсуждения более широкой темы влияния буддизма на культуру России может быть не нахождение прямых аналогий идей трудов Толстого с буддизмом, а поиск неких глубинных ассоциаций в ответах на смысложизненные вопросы в творчестве писателя и буддийской философии.

Вероятно, это имел в виду Н. Бердяев, когда достаточно категорично относил способы рассмотрения личности и пути спасения человека у Толстого к нехристианским и, в частности, к буддийским: «Я всегда думал и продолжаю думать, что мировоззрение Л. Толстого не христианское, скорее буддийское. Зло для него есть ложное сознание, добро есть истинное сознание. Иррационально-волевого источника зла он не видит. Это совсем сократовская точка зрения. Он приближается также к буддизму, для которого спасение есть дело познания. Он проповедует спасение, и в этом близок к буддизму»[51].

 

Определение буддийских интенций в трудах Толстого невозможно без рассмотрения общего замысла и особенностей его работ. Во вступлении к работе «О жизни» писатель определяет цели исследования человеком его жизни. Эта цель, по его мнению, заключается в том, что человек исследует жизнь «только для того, чтобы она была лучше». Но в этой, реальной, исследуемой им жизни существует, казалось бы, непреодолимое противоречие, которое заключается в том, что человек стремится жить для достижения блага и ему кажется, что именно так он живет по-настоящему, но эта жизнь оказывается чем-то обманчивым и невозможным. Тех, кто открывал человечеству с древнейших времен сущность жизни, писатель называет «просветителями человечества». Он перечисляет и характеризует определения этих величайших «просветителей» Конфуция, Лао-Цзы, Христа и Будды: «“Жизнь – это отречение от себя для достижения блаженной нирваны”, – сказал Будда, современник Конфуция.»[52] Эти «определения жизни», по мнению Толстого, «теоретически верны» и подтверждаются опытом миллионов людей[53].

В то же время писатель сетует на то, что так называемые «книжники», утверждающие, что нет никакого противоречия жизни, называют суевериями и заблуждениями учения «Браминов, Будды, Зороастра, Лаоцзы, Конфуция, Исаии, Христа», которые дали людям ответы на вопросы об истинном благе жизни и «служили основой мышления лучших людей»[54].

Большое место в антропологической концепции Толстого занимает рассмотрение «животной личности». По мнению писателя, от смешения жизни животного с жизнью человеческой и происходит раздвоение сознания человека, его ложное сознание утверждает его в мысли, что его жизнь «есть период времени от рождения до смерти». Как считает М. Л. Клюзова: «Животная личность, согласно Толстому, есть опасный самообман, рожденный внешним ощущением физической обособленности человека по отношению к другим предметам внешнего мира и поддерживаемый сознанием его безысходной замкнутости в пространственно-временных пределах, совпадающих с границами существования эмпирически обнаруживаемой индивидуальной телесности (суеверие личности)». В своих дневниках 1901–1910 гг. мыслитель говорит: «Человек – все и ничто, а он думает, что он – что-то. В этом вся ошибка – грех. От этого суеверие личности»; «Нет более распространенного суеверия, как то, что человек с его телом есть нечто реальное. Человек есть только центр сознания, воспринимающего впечатления»[55].

Но осознание основного противоречия человеческой жизни помогает «рождению истинной жизни в человеке», это происходит, когда «человек увидал, что другие личности – такие, как и он, что страдания угрожают ему, что существование его есть медленная смерть». Постепенно «разумное сознание» человека начинает «разлагать существование его личности», и человек уже не может полагать свое бытие в этой «разлагающейся личности» и с неизбежностью должен прийти к «новой жизни». Исподволь человек приходит к осознанию, что законом жизни человеческой является отречение от блага «животной личности», осознание личности как «жизни животной» для человека есть тот предел, с которого начинается осознание настоящей жизни, «истинной жизни», которая не может для человека «ни зарождаться, ни погибать». По мнению Толстого, настоящее «я» есть «все», но лишь при условии отрицания личности и признания в себе «божественного начала, вечности, бесконечности»[56].

Для того, чтобы жить не животной, а истинной жизнью, по мнению Толстого, требуется «отречение от личности», понимаемое им как «подчинение ее разумному началу»[57]. Просвещенческий пафос и апология разума приводят, как замечает М. Л. Клюзова, Толстого к убеждению, что «именно разумное сознание, постепенно подчиняя себе животную личность, определяет подлинную сущность человека и границы его свободы»[58].

В качестве сравнения с идеями буддийской философии можно привести слова известного российского буддолога О. О. Розенберга: «Вы видите, что конечная цель буддизма, как всякой философии, всякой религии, не есть достижение земного животного счастья: счастье столь же мимолетно, как несчастье, как сама единичная жизнь, длящаяся несколько десятков лет, которая не более чем ничтожная крупица на безначальном потоке сплетающихся нитей»[59].

Бердяев дает описание имперсоналистической концепции Толстого как вполне буддийской: «…для Толстого нет личности человека, нет личности Бога, есть лишь безликое божественное начало, лежащее в основе жизни и действующее по непреложному закону. Личное бытие для него есть призрачное и ограниченное бытие. Истинное бытие есть безличное бытие»[60].

Поскольку в понимании Толстого личность – это, прежде всего, стремление к личному благу, то нужно перестать считать жизнь личности истинной жизнью. Толстой пишет, что существует учение, определяющее именно такой путь поиска истины, – это буддизм. Писатель предвидит возмущение и возражение предполагаемых оппонентов: «“Да, но это что же? Это буддизм?” говорят на это обыкновенно люди нашего времени. “Это нирвана, это стояние на столбу!” И когда они сказали это, людям нашего времени кажется, что они самым успешным образом опровергли то, что все очень хорошо знают и чего скрыть ни от кого нельзя: что жизнь личная бедственна и не имеет никакого смысла.»[61] (Сравним с высказыванием О. О. Розенберга о проблеме человека в буддизме: «Человеческая жизнь от рождения до смерти – это лишь краткий, маленький и жалкий эпизод на фоне этих нитей текущих из вечности и теряющихся в вечности»[62].)

По мнению Толстого, его цивилизованные европейские оппоненты и «не подозревают того, что самый грубый индеец, стоящий годы на одной ноге во имя только отречения от блага личности для нирваны – без всякого сравнения более живой человек, чем они, озверевшие люди нашего современного, европейского общества, летающие по всему миру по железным дорогам и при электрическом свете показывающие и по телеграфам, и телефонам разглашающие всему свету свое скотское состояние». Он, «индеец этот» понял «то, что в жизни личности и жизни разумной есть противоречие, и разрешает его, как умеет; люди же нашего образованного мира не только не поняли этого противоречия, но даже и не верят тому, что оно есть»[63].

Для того чтобы жить истинной жизнью, необходима любовь, но настоящая любовь у Толстого «есть предпочтение других существ себе – своей животной личности», смысл любви в ее жертвенности: «Любовь – только тогда любовь, когда она есть жертва собой. Только когда человек отдает другому не только свое время, свои силы, но когда он тратит свое тело для любимого предмета, отдает ему свою жизнь – только это мы признаем все любовью и только в такой любви мы находим блага, награду любви»[64]. По этому поводу М. Л. Клюзова замечает: «На фоне аксиоматического для мыслителя положения о том, что настоящее и действительное я человека есть его особенное отношение к миру, становится очевидно, что только Любовь может придать этому отношению содержательное единство и универсальный характер, раскрывающий себя как “свойство больше или меньше любить одно и не любить другое” и этически конкретизируемый в “степени, любви к добру”»[65]. Нельзя не увидеть, что понятие любви у Толстого во многом соотносимо с понятием сострадания и спасения в буддизме. «Спасение существ, таким образом, есть самоспасение истинно-сущего. Будда, спасая существа, спасает себя, существа, спасая себя, спасают Будду; совершенство каждого есть совершенство всех. И спасение каждого есть частичное спасение истинно-сущего», – писал О. О. Розенберг[66].

33Толстой Л. Н. Дневники 1895–1910 гг. // Толстой Л. Н. Собрание сочинений в 20 томах. Том двадцатый. М.: Художественная литература, 1965. С. 258.
34Там же. С. 254.
  Клюзова М. Л. Понятие личности в нравственно-религиозном учении Л. Н. Толстого. URL: http://dbs-win.ruhr-uni-bochum.de/personalitaet/ru/index.php?cp=document&id=302.
36См.: Бердяев Н. А. Л. Толстой // Бердяев Н. А. Типы религиозной мысли в России. Собр. соч. Т. III. Париж: YMCA-Press, 1989; Бунин И. А. Освобождение Толстого // Бунин И. А. Собр. соч. В 9 т. Т. 9. М.: Художественная литература, 1967.
37Толстой Л. Н. Исповедь // Толстой Л. Н. Избранные сочинения. В 3 т. Т. 3. М.: Художественная литература, 1989. С. 420.
38Там же. С. 421.
39См.: Там же. С. 421–422.
40См.: Там же. С. 424.
41Там же. С. 432–433.
42Там же. С. 432.
43См.: Там же. С. 435.
44Там же. С. 441.
45См.: Там же. С. 449.
46См.: Бердяев Н. А. Л. Толстой. С. 111–112.
47Там же.
48Там же. С. 457.
49Толстой Л. Н. Исповедь. С. 460–461.
50Клюзова М. Л. Понятие личности в нравственно-религиозном учении Л. Н. Толстого.
51Бердяев Н. А. Л. Толстой. С. 115
52Толстой Л. Н. О жизни // Толстой Л. Н. Избранные философские произведения. М.: Просвещение, 1992. С. 433–434.
53Там же. С. 433.
54Там же. С. 442.
55Цит. по: Клюзова М. Л. Понятие личности в нравственно-религиозном учении Л. Н. Толстого.
56Толстой Л. Н. О жизни. С. 449.
57Там же. С. 476.
58См.: Клюзова М. Л. Понятие личности в нравственно-религиозном учении Л. Н. Толстого.
59Розенберг О. О. Труды по буддизму. М.: Наука. Главная редакция восточной литературы, 1991. С. 29.
60Бердяев Н. А. Л. Толстой. С. 116.
61Толстой Л. Н. О жизни. С. 475.
62Розенберг О. О. Труды по буддизму. С. 24–25.
63Толстой Л. Н. О жизни. С. 476.
64Там же. С. 486.
65Клюзова М. Л. Понятие личности в нравственно-религиозном учении Л. Н. Толстого.
66Розенберг О. О. Проблемы буддийской философии // Розенберг О. О. Труды по буддизму. С. 193–194.
Рейтинг@Mail.ru