bannerbannerbanner
Голодные игры

Сьюзен Коллинз
Голодные игры

2

Как-то раз в лесу, поджидая добычу на дереве, я задремала и грохнулась вниз с десятифутовой высоты прямо на спину – да так, что, казалось, весь дух из меня вышел. Я несколько секунд ни вдохнуть, ни выдохнуть, ни даже пошевелиться не могла.

И вот теперь я испытываю то же самое: горло перехватило, и я не в силах издать ни звука, а имя сестры все стучит и стучит молотом в голове. Кто-то хватает меня за руку, какой-то мальчик из Шлака. Наверное, я стала падать, и он меня поддержал.

Это ошибка! Этого не может быть! Имя Прим – на одном листке из тысяч! Я даже за нее не волновалась. Разве я не обо всем позаботилась? Разве не я взяла эти чертовы тессеры, чтобы ей не пришлось рисковать? Один листок. Один листок из тысяч. Расклад – лучше не бывает. И все, все насмарку.

Как будто издалека до меня доносится ропот толпы – самая большая несправедливость, когда выпадает кто-то из младших. Потом я вижу Прим: бледная, с плотно сжатыми кулачками, она медленно, на негнущихся ногах бредет к сцене. Проходит мимо меня, и я замечаю, что ее блузка опять торчит сзади как утиный хвостик; и это приводит меня в чувство.

– Прим! – кричу я сдавленным голосом и наконец обретаю способность двигаться. – Прим!

Мне не нужно проталкиваться сквозь толпу, она сама расступается передо мной, образуя живой коридор к сцене. Я догоняю Прим у самых ступеней и отталкиваю назад.

– Есть доброволец! – выпаливаю я. – Я хочу участвовать в Играх.

На сцене легкое замешательство. В Дистрикте-12 добровольцев не бывало уже несколько десятков лет, и все забыли, какова должна быть процедура в таких случаях. По правилам, после того как объявлено имя трибута, другой юноша или другая девушка (смотря по тому, из какого шара был взят листок) может выразить желание занять его место. В некоторых дистриктах, где победа в Играх считается большой честью и многие готовы рискнуть ради нее жизнью, стать добровольцем не так просто. Но поскольку у нас слово «трибут» значит почти то же, что «труп», добровольцы давным-давно перевелись.

– Чудесно! – восхищается Эффи Бряк. – Но… мне кажется, вначале полагается представить победителя Жатвы и… только потом спрашивать, не найдется ли добровольца. И если кто-то изъявит желание, то мы, конечно… – все более неуверенно продолжает она.

– Да какая разница? – вмешивается мэр.

Он смотрит на меня с состраданием и, хотя мы никогда не общались, как будто даже узнает меня – девочку, которая приносит ягоды; о которой ему, возможно, что-то рассказывала дочь; и которой, как старшему ребенку в семье, он сам пять лет назад вручал медаль «За мужество». Медаль за отца, сгинувшего в рудниках. Может быть, мэр вспомнил, как я стояла тогда перед ним, робко прижавшись к матери и сестренке?

– Какая разница? – ворчливо повторяет мэр. – Пусть идет.

Сзади, вцепившись в меня, как клещами, своими тонкими ручонками, исступленно кричит Прим:

– Нет, Китнисс! Нет! Не ходи!

– Прим, пусти! – грубо приказываю я, потому что сама боюсь не выдержать и расплакаться. Когда вечером Жатву будут повторять по телевизору, все увидят мои слезы и решат, что я легкая мишень, слабачка. Нет уж, дудки! Никому не хочу доставлять такого удовольствия. – Пусти!

Кто-то оттаскивает от меня Прим, я оборачиваюсь и вижу, как она брыкается на руках у Гейла.

– Давай, Кискисс, иди, – говорит он напряженным от волнения голосом и уносит Прим к маме.

Я стискиваю зубы и поднимаюсь на сцену.

– Браво! Вот он, дух Игр! – ликует Эффи, довольная, что и в ее дистрикте случилось наконец что-то достойное. – Как тебя зовут?

Я с трудом сглатываю комок в горле и произношу:

– Китнисс Эвердин.

– Держу пари, это твоя сестра. Не дадим ей увести славу у тебя из-под носа, верно? Давайте все вместе поприветствуем нового трибута! – заливается Эффи.

К великой чести жителей Дистрикта-12, ни один из них не зааплодировал. Даже те, кто принимал ставки, кому давно на всех наплевать. Многие, наверное, знают меня по рынку, или знали моего отца, а кто-то встречал Прим и не мог не проникнуться к ней симпатией. Я стою ни жива ни мертва, пока многотысячная толпа застывает в единственно доступном нам акте своеволия – молчании. Молчании, которое лучше всяких слов говорит: мы не согласны, мы не на вашей стороне, это несправедливо.

Дальше происходит невероятное – то, чего я и представить себе не могла, зная, как я совершенно безразлична дистрикту. С той самой минуты, когда я встала на место Прим, что-то изменилось – я обрела ценность. И вот сначала один, потом другой, а потом почти все подносят к губам три средних пальца левой руки и протягивают ее в мою сторону. Этот древний жест существует только в нашем дистрикте и используется очень редко; иногда его можно увидеть на похоронах. Он означает признательность и восхищение, им прощаются с тем, кого любят.

Теперь у меня действительно наворачиваются слезы. К счастью, Хеймитч встает со стула и шатаясь ковыляет через сцену, чтобы меня поздравить.

– Посмотрите на нее. Посмотрите на эту девочку! – орет он, обнимая меня за плечи. От него несет спиртным, и он явно давно не мылся. – Вот это я понимаю! Она… молодчина! – провозглашает он торжественно. – Не то что вы! – Он отпускает меня, подходит к краю сцены и тычет пальцем прямо в камеру. – Вы – трусы!

Кого он имеет в виду? Толпу? Или настолько пьян, что бросает вызов Капитолию? Впрочем, об этом уже никто не узнает: не успевая в очередной раз открыть рот, Хеймитч валится со сцены и теряет сознание.

Хоть он и отвратителен, я ему благодарна. Пока все камеры жадно нацелены на него, у меня есть время перевести дух и взять себя в руки. Я расправляю плечи и смотрю вдаль на холмы, где мы бродили сегодня утром с Гейлом. На мгновение меня охватывает тоска… почему мы не убежали из дистрикта? Не стали жить в лесах? Но я знаю, что поступила правильно. Кто бы тогда встал на место Прим?

Хеймитча поскорее уносят на носилках, и Эффи Бряк снова берет инициативу в свои руки.

– Какой волнующий день! – щебечет она, поправляя парик, опасно накренившийся вправо. – Но праздник еще не окончен! Пришло время узнать имя юноши-трибута! – По-прежнему пытаясь одной рукой выровнять парик, она бодро шагает к шару и вытаскивает первый попавшийся листок. Я даже не успеваю пожелать, чтобы это был не Гейл, как она произносит: – Пит Мелларк!

«О нет! Только не он!» – проносится у меня в голове, я знаю этого парня, хотя ни разу и словом с ним не перемолвилась.

Удача сегодня не на моей стороне.

Я смотрю на него, пока он пробирается к сцене. Невысокий, коренастый, пепельные волосы волнами спадают на лоб. Пит старается держаться, но в его голубых глазах ужас. Тот же ужас, что я так часто видела на охоте в глазах жертвы. Тем не менее Питу удается твердым шагом подняться по ступеням и занять свое место на сцене.

Эффи Бряк спрашивает, нет ли добровольцев. Никто не выходит. У Пита два брата, я видела их в пекарне. Одному, наверное, уже больше восемнадцати, а другой не захочет. Обычное дело. В День Жатвы семейные привязанности не в счет. Поэтому все так потрясены моим поступком.

Мэр длинно и нудно зачитывает «Договор с повинными в мятеже дистриктами», как того требуют правила церемонии, но я не слышу ни слова.

«Почему именно он?» – думаю я. Потом пытаюсь убедить себя, что это не имеет значения. Мы с Питом не друзья, даже не соседи. Мы никогда не разговаривали друг с другом. Нас ничего не связывает… кроме одного случая несколько лет назад. Возможно, сам Пит о нем уже и не помнит. Зато помню я. И знаю, что никогда не забуду.

То было самое тяжелое время для нашей семьи. Тремя месяцами раньше, в январе, суровее которого, по словам старожилов, в наших местах еще не бывало, мой отец погиб в шахте. Поначалу я почти ничего не чувствовала – словно окаменела, а потом пришла боль. Она накатывала внезапно из ниоткуда, заставляя корчиться и рыдать. «Где ты? – кричала я мысленно. – Почему ты ушел?» Ответить было некому.

Дистрикт выделил нам небольшую компенсацию, достаточную, чтобы прожить месяц, пока мама найдет работу. Только она не искала. Целыми днями сидела, как кукла, на стуле или лежала скрючившись на кровати и смотрела куда-то невидящим взглядом. Иногда вставала, вдруг встрепенувшись, будто вспомнив о каком-то деле, но тут же снова впадала в оцепенение и не обращала никакого внимания на мольбы Прим.

Мне было страшно, очень страшно. Теперь я могу представить, в каком мрачном царстве тоски пришлось побывать маме, но тогда я понимала лишь одно: вместе с отцом я потеряла и ее. Прим всего семь лет, мне – одиннадцать, и я стала главой семьи. Что мне оставалось делать? Я покупала на рынке продукты, варила еду, как умела, и старалась прилично одеваться сама и одевать сестру – ведь если бы стало известно, что мама о нас не заботится, мы бы оказались в муниципальном приюте. В нашу школу ходили дети из приюта – понурые, с синяками на лицах, с согбенными от безысходности спинами. Я не могла допустить, чтобы Прим стала такой же. Добрая маленькая Прим, которая плакала, когда плакала я, еще даже не зная причины, расчесывала и заплетала мамины волосы перед школой, и каждый вечер по-прежнему вытирала отцово зеркало для бритья – он терпеть не мог угольную пыль, покрывавшую все в Шлаке. Прим не выдержала бы приюта. А потому я никому словом не обмолвилась о том, как нам трудно.

Наконец деньги закончились, и мы стали умирать от голода. По-другому не скажешь. И продержаться-то нужно было всего лишь до мая, только до восьмого числа, а там мне бы исполнилось двенадцать, я бы взяла тессеры и получила на них драгоценные зерно и масло. Но до мая оставалось еще несколько недель, а к тому времени мы могли умереть.

В Дистрикте-12 голодная смерть не редкость. За примерами далеко ходить не надо: старики, не способные больше работать, дети из семей, где слишком много ртов, рабочие, искалеченные в шахтах. Бродил вчера человек по улицам, а сегодня, смотришь, лежит где-нибудь, привалившись к забору, и не шевелится. Или на Луговине наткнешься. А другой раз только плач из домов слышишь. Приедут миротворцы, заберут тело. Власти не признают, что это из-за голода. Официально причина всегда – грипп, переохлаждение или воспаление легких.

 

В тот день, когда судьба свела меня с Питом Мелларком, я была в городе. Пыталась продать что-нибудь из старых вещичек Прим на публичном рынке. Раньше я несколько раз бывала с отцом в Котле, но одна ходить туда боялась – место очень уж суровое. Ледяной дождь лил непрерывным потоком. Отцова охотничья куртка промокла насквозь, и холод пробирал до костей. Последние три дня у нас во рту не было ничего, кроме кипяченой воды с несколькими листиками мяты, завалявшимися в буфете. Простояв до самого закрытия рынка, я ничего не продала и дрожала так сильно, что уронила связку с детскими вещами в лужу. Подбирать не стала, побоялась, что сама упаду следом и тогда уже точно не встану. Да и кому нужны эти тряпки?

Домой нельзя. Невыносимо смотреть в потухшие глаза матери, видеть впалые щеки и потрескавшиеся губы сестры. В комнатке полно дыма: с тех пор как закончился уголь, топить приходилось сырыми ветками, которые я подбирала на краю леса. Как я могла вернуться туда с пустыми руками и без всякой надежды?

Не помню, как ноги привели меня на грязную улочку, тянувшуюся позади лавок и магазинов для богачей. Но сами-то заведения на первом этаже, а на втором живут их хозяева. Так что оказалась я у них на задворках. Возле домов пустые грядки, время посадки еще не пришло. Пара коз в сарае. Мокрая собака на цепи, обреченно сгорбившаяся посреди грязной лужи.

Любое воровство в Дистрикте-12 карают смертью, а в ящиках с мусором можно рыться безнаказанно. Вдруг что-нибудь отыщется? Кость из мясной лавки или гнилые овощи от зеленщика. То, чего не станет есть никто, кроме моей семьи. Как назло, мусор недавно вывезли.

Когда я проходила мимо пекарни, от запаха свежего хлеба у меня закружилась голова. Где-то в глубине пылали печи, и через отрытую дверь лил золотой жар. Я стояла, не в силах двинуться с места, прикованная теплом и дивным ароматом, пока дождь не охватил ледяными пальцами всю спину и не пробудил меня от очарования. Я подняла крышку мусорного ящика перед пекарней, и он тоже оказался безукоризненно, безжалостно пуст.

Вдруг я услыхала крик и подняла глаза. Жена пекаря кричала, чтобы я шла своей дорогой, а то она позовет миротворцев, и как ей надоело все это отродье из Шлака, постоянно роющееся в ее мусоре. У меня не было сил ответить на ее брань. Я осторожно опустила крышку, попятилась и тут заметила светловолосого мальчика, выглядывавшего из-за материнской спины. Я его встречала в школе. Он мой ровесник, но как его зовут, я не знала. У городских детей своя компания. Потом женщина, все еще ворча, возвратилась в пекарню, а мальчик, должно быть, наблюдал, как я зашла за свинарник и прислонилась к старой яблоне. Последняя надежда принести домой что-нибудь съестное пропала. Колени у меня подогнулись, и я безвольно соскользнула на землю. Вот и все. Я слишком больна, слишком слаба и слишком устала – о, как же я устала. Пусть приедут миротворцы, пусть заберут нас в приют. А лучше пусть я сдохну прямо здесь под дождем.

До меня донесся шум: опять ругалась жена пекаря, потом раздался удар. Вот разбушевалась. Хлюпая по грязи, ко мне кто-то шел. Это она. Хочет прогнать меня палкой, успела подумать я. Но нет, это был мальчик. В руках он держал две большие буханки хлеба с дочерна подгоревшей коркой – наверное, они упали в огонь.

– Брось их свинье, олух безмозглый! Какой дурак купит горелый хлеб?! – кричала ему вслед мать.

Он стал отрывать от буханок подгоревшие куски и бросать в корыто. Тут в пекарне зазвенел колокольчик, и мать поспешила к покупателю.

Мальчик даже ни разу не взглянул на меня, зато я смотрела на него не отрываясь. Потому что у него был хлеб. А еще из-за алого пятна на скуле. Чем она его так ударила? Мои родители нас никогда не били. Я и представить себе такого не могла.

Он воровато оглянулся – не смотрит ли кто, снова повернулся к свинарнику, и быстро бросил одну, потом другую буханку в мою сторону. И как ни в чем не бывало пошлепал назад к пекарне.

Я глядела на буханки и не верила своим глазам. Они были совсем хорошие, кроме подгорелых мест. Неужели это мне? Должно быть. Буханки валялись у самых моих ног. Испугавшись, что кто-то мог видеть, как все произошло, я поскорее сунула их под рубашку, запахнула сверху охотничью куртку и быстро пошла прочь. Горячий хлеб обжигал кожу, а я только сильнее прижимала его к себе – в нем была жизнь.

Пока я дошла до дома, буханки подостыли, но внутри были еще теплыми. Я вывалила их на стол, и Прим сразу хотела отломить кусок. Я сказала ей немного подождать, уговорила маму сесть с нами за стол и налила всем горячего чаю. Соскребла с хлеба черноту и нарезала. Это был настоящий, вкусный хлеб с изюмом и орехами. Мы съели целую буханку, ломоть за ломтем.

Оставив одежду сушиться у печки, я забралась в кровать и тут же провалилась в глубокий сон. Только утром мне пришло в голову, что мальчик мог нарочно подпалить буханки. Сбросил в огонь, зная, что накажут, а потом сумел передать мне. Хотя с чего это я взяла? Видно, все-таки случайно. Зачем ему помогать совсем чужой девчонке? Даже просто бросив хлеб, он проявил невероятное великодушие; узнай об этом мать, ему бы здорово досталось. Я не могла его понять.

На завтрак мы с сестрой опять поели хлеба и отправились в школу. За ночь, казалось, пришла весна: воздух чист и свеж, легкие пушистые облака в небе. В вестибюле школы я встретила того мальчика. Щека у него опухла, под глазом проступил синяк. Мальчик разговаривал с друзьями и ничем не показал, что знает меня. Но когда мы с Прим шли домой после занятий, я заметила, как он смотрит на нас с другой стороны школьного двора. На секунду наши глаза встретились; он тут же отвернулся, а я, смутившись, опустила взгляд на землю. А там, надо же – одуванчик, первый одуванчик в этом году. Сердце у меня учащенно забилось. Я вспомнила отца, как мы вместе охотились в горах, и внезапно поняла, что нужно делать, чтобы выжить.

До сих пор не могу отделаться от странной мысли, будто этот спасительный одуванчик оказался там не случайно, а как-то связан с Питом Мелларком и его хлебом, подарившим мне надежду. Потом еще не раз я ощущала на себе взгляд Пита, но он мгновенно отводил его, стоило мне обернуться. У меня такое чувство, будто я осталась ему что-то должна, а я не люблю ходить в должниках. Возможно, мне было бы легче, если бы я хоть поблагодарила его. Я и правда хотела, просто случая не подвернулось. Теперь поздно. Нас бросят на арену, и нам придется сражаться насмерть. Хороша я там буду со своим «спасибо»! Боюсь, слишком уж натянуто оно звучит, когда одновременно пытаешься перерезать благодетелю глотку.

Мэр наконец заканчивает читать нестерпимо скучный договор и жестом велит нам с Питом пожать друг другу руки. Ладони Пита плотные и теплые, как тот хлеб. Он глядит мне прямо в глаза и ободряюще сжимает мою ладонь. А может, это просто нервный спазм?

Играет гимн, и мы стоим повернувшись к толпе.

«Что ж, – думаю я. – В конце концов, нас двадцать четыре. Есть шанс, что кто-то убьет его раньше меня».

Хотя в последнее время ни на что нельзя слишком полагаться.

3

Как только заканчивается гимн, нас берут под охрану. Нет, нам не надевают наручники – ничего такого. Просто пока мы идем к Дому правосудия, рядом неотступно следует группа миротворцев. Возможно, раньше трибуты пытались бежать. При мне такого не случалось.

Меня отводят в комнату и оставляют одну. Никогда не встречала такой роскоши: ноги утопают в мягких коврах, диван и кресла обиты бархатом. Я знаю, что это бархат, у мамы есть платье с воротником из такой ткани. Когда я сажусь на диван, то не могу удержаться, чтобы не погладить его. Мягкий ворс действует успокаивающе. Спокойствие, ох как оно мне понадобится в следующий час – время, отведенное на прощание с близкими. Нельзя позволить себе раскиснуть, нельзя выйти отсюда с опухшими глазами и натертым носом. Плачем делу не поможешь. А на вокзале повсюду будут камеры.

Первыми приходят сестра и мама. Я протягиваю руки к Прим, она забирается ко мне на колени, обхватывает за шею и кладет голову мне на плечо, совсем как маленькая. Мама сидит рядом и обнимает нас обеих. Несколько минут мы не в силах говорить. Потом, опомнившись, я тороплюсь высказать свои наставления о том, что им теперь делать.

Прим не придется брать тессеры. Они справятся без этого, если поведут дело с умом. Можно продавать козье молоко и сыр, а мама будет делать лекарства для людей из Шлака. Гейл обещал приносить травы, которые она не выращивает сама, надо только поточнее объяснять, какие именно, – Гейл ведь не так хорошо в этом разбирается, как я. Дичью он тоже обеспечит – у нас с ним договор с прошлого года. Даже не возьмет платы, но все ж лучше его чем-нибудь благодарить – молоком или лекарствами.

Я не предлагаю Прим охотиться. Пару раз я пыталась ее научить, все без толку. В лесу она пугалась, а стоило подстрелить какого-нибудь зверька, так и вовсе пускалась в слезы и просила, чтобы ей дали его вылечить. Зато за козой она здорово ухаживает. Пусть этим и занимается.

Рассказываю, где добывать дрова и уголь для печки, как торговать, чтобы не обманули, прошу Прим не бросать школу. Затем беру маму за руку и твердо смотрю ей в глаза.

– Послушай. Послушай меня внимательно!

Мама кивает, встревоженная моей настойчивостью. Она догадывается, о чем пойдет речь.

– Ты не должна уйти снова, – говорю я.

Мама опускает взгляд.

– Я знаю. Я не уйду. В тот раз я не справилась…

– Теперь ты обязана справиться. Ты не можешь замкнуться в себе и бросить Прим совсем одну. Я уже не смогу вам помочь. Что бы ни случилось, что бы ни показывали на экране, обещай мне, что ты будешь бороться!

Мой голос срывается на крик. В нем – вся злость и все отчаяние, которые я чувствовала, пока мама находилась в плену своего безволия.

Она рассерженно высвобождает руку из моих тесно сжатых пальцев.

– Я была больна. Я смогла бы себя вылечить, будь у меня лекарства, какие есть теперь.

Возможно, мама права. Я уже не раз видела, как она возвращала к жизни людей, раздавленных горем. Наверное, это болезнь, но мы не можем себе позволить так болеть.

– Тогда позаботься, чтобы они у тебя были. И заботься о ней!

– За меня не волнуйся, Китнисс, – говорит Прим, охватывая ладонями мое лицо. – Главное, ты береги себя. Ты быстрая и смелая. Может быть, ты сумеешь победить.

Нет, я не сумею. Прим в душе это понимает. Это состязание мне не по силам. Дети из более богатых дистриктов, где победа в Играх считается огромной честью, тренируются всю жизнь. Парни в три раза крупнее меня, а девушки знают двадцать способов ударить ножом. Да, такие, как я, там, конечно, будут. Для разминки, пока не начнется настоящее веселье.

– Может быть, – соглашаюсь я. Какое у меня право требовать стойкости от мамы, если на саму себя я махнула рукой? Да и не в моем характере сдаваться без боя, даже когда нет надежды на победу. – Вот выиграю, и станем богачами, как Хеймитч.

– Мне все равно, будем мы богачами или нет. Я хочу, чтобы ты вернулась. Ты ведь постараешься? Постарайся, пожалуйста, очень-очень! – умоляет Прим.

– Я очень-очень постараюсь. Клянусь.

И я знаю, что должна сдержать эту клятву. Ради Прим.

В дверях появляется миротворец – время вышло. Мы до боли стискиваем друг друга в объятиях, а я все повторяю: «Я люблю вас. Я люблю вас обеих». В конце концов миротворец выдворяет их за дверь. Я утыкаюсь лицом в бархатную подушку, как будто могу укрыться в ней от всего мира.

Входит кто-то еще. Я поднимаю глаза и с удивлением вижу пекаря, отца Пита Мелларка. Даже не верится, что он пришел ко мне, ведь совсем скоро я, возможно, буду пытаться убить его сына. С другой стороны, мы с ним знакомы, а Прим он вообще хорошо знает. Когда она продает козий сыр в Котле, всегда приберегает для него пару кусков, а пекарь, не скупясь, рассчитывается хлебом. Мы всегда предпочитаем сторговаться с ним, пока его жены-ведьмы нет рядом. Сам он неплохой человек. Я уверена, он ни за что не ударил бы сына за подгоревший хлеб. И все-таки зачем он пришел?

Пекарь смущенно присаживается на край плюшевого кресла. Большой, широкоплечий мужчина с лицом, опаленным от долгих лет работы у печи. Видно, только что попрощался с сыном.

Он достает из кармана куртки белый бумажный кулек и протягивает мне. Внутри печенье. Мы никогда не могли себе позволить таких лакомств.

– Спасибо, – говорю я. Пекарь, не слишком-то разговорчивый и в лучшие времена, сейчас вовсе не в состоянии выдавить ни слова. – Сегодня утром я ела ваш хлеб. Мой друг Гейл отдал вам за него белку.

 

Пекарь кивает, как будто вспомнил.

– В этот раз вы продешевили.

В ответ он только плечами пожимает – неважно, мол.

Теперь и я не знаю, что сказать. Так мы и сидим молча, пока не приходит миротворец. Тогда пекарь встает и откашливается.

– Я присмотрю за малышкой. Голодать не будет, не сомневайся.

От этих слов на душе становится чуточку легче. Люди знают, что со мной можно иметь дело, зато Прим они по-настоящему любят. Надеюсь, этой любви хватит, чтобы она выжила.

Следующую гостью я тоже не ожидала. Уверенным шагом ко мне приближается Мадж. Она не плачет и не отводит глаз, но в ее голосе слышится странная настойчивость.

– На арену разрешают брать с собой одну вещь из своего дистрикта. Что-то, напоминающее о доме. Ты не могла бы надеть вот это?

Она протягивает мне круглую брошь – ту, что сегодня украшала ее платье. Тогда я не рассмотрела ее как следует, теперь вижу: на ней маленькая летящая птица.

– Твою брошь? – удивляюсь я. Вот уж не думала брать с собой что-то на память.

– Я приколю ее тебе, ладно? – Не дожидаясь ответа, Мадж наклоняется и прикрепляет брошь к моему платью. – Пожалуйста, не снимай ее на арене, Китнисс. Обещаешь?

– Да, – отвечаю я.

Надо ж как меня сегодня одаривают! Печенье, брошь. А еще, уходя, Мадж целует меня в щеку. Может, Мадж в самом деле всегда была моей настоящей подругой?

Наконец приходит Гейл. И пусть мы никогда не испытывали друг к другу романтических чувств, но когда он протягивает руки, я, не раздумывая, бросаюсь к нему в объятия. Мне все так знакомо в нем – его движения, запах леса. Бывало, в тихие минуты на охоте я слышала, как бьется его сердце. Однако впервые я чувствую, как его стройное, мускулистое тело прижимается к моему.

– Я хотел тебе сказать, Китнисс, – говорит он. – Ты запросто получишь нож, но главное – раздобыть лук. С луком у тебя больше всего шансов.

– Там не всегда бывают луки, – отвечаю я.

Мне вспомнилось, как в один год трибутам дали только жуткие булавы с шипами, которыми те забивали друг друга насмерть.

– Тогда сама сделай, – говорит Гейл. – Лучше плохой лук, чем никакого.

Я несколько раз пыталась изготовить лук по образцу отцовых, ничего путного не выходило. Не так это просто, как кажется. Даже отцу случалось портить заготовку.

– Может, там и деревьев не будет, – говорю я.

Как-то раз всех забросили в местность, где были сплошь только валуны и низкий уродливый кустарник. Тот год мне особенно не понравился. Многие погибли от укусов змей или обезумели от жажды.

– Деревья есть почти всегда, – возражает Гейл. – Никому ведь не интересно смотреть, когда половина участников умирает просто от холода.

Это верно. В один из сезонов мы видели, как игроки ночами замерзали насмерть. Их почти нельзя было разглядеть, так они съеживались, и ни одного деревца кругом, чтобы развести костер или хотя бы зажечь факел. В Капитолии посчитали, что такая смерть, без битв и без крови, не слишком захватывающее зрелище, и с тех пор деревья обычно бывали.

– Да, почти всегда есть, – соглашаюсь я.

– Китнисс, это ведь все равно что охота. А ты охотишься лучше всех, кого я знаю.

– Это не просто охота. Они вооружены. И они думают.

– Ты тоже. И у тебя больше опыта. Настоящего опыта. Ты умеешь убивать.

– Не людей!

– Думаешь, есть разница? – мрачно спрашивает Гейл.

Самое ужасное – разницы никакой нет, нужно всего лишь забыть, что они люди.

Миротворцы возвращаются слишком скоро, Гейл просит еще подождать, но они все равно его уводят, и мне становится страшно.

– Не дай им погибнуть от голода! – кричу я, цепляясь за его руку.

– Не дам! Ты же знаешь! Китнисс, помни, что я…

Миротворцы растаскивают нас в стороны, дверь захлопывается, и я никогда не узнаю, что он хотел сказать.

От Дома правосудия до станции рукой подать, особенно на машине. Никогда раньше не ездила на машине. На повозках и то редко. В Шлаке все ходят пешком.

Хорошо, что я не плакала. Вся платформа кишит репортерами, их похожие на насекомых камеры направлены прямо мне в лицо. Впрочем, я привыкла скрывать свои чувства. И сейчас мне это тоже удается. Мой взгляд падает на экран, где в прямом эфире показывают наш отъезд, и я с удовольствием отмечаю, что вид у меня почти скучающий.

Пит Мелларк, напротив, явно плакал и, как ни странно, даже не пытается это скрыть. Мне приходит в голову мысль: уж не тактика ли у него такая? Казаться слабым и напуганным, убедить всех, что его и в расчет не стоит принимать, а потом вдруг развернуться, чтобы чертям тошно стало. Несколько лет назад это сработало. Джоанна Мейсон, девочка из Дистрикта-7, все строила из себя дурочку и трусиху с глазами на мокром месте, пока из участников почти никого не осталось. Изощреннейшей убийцей оказалась. Здорово придумано – ничего не скажешь. Но у Пита Мелларка этот номер не пройдет. Вон какие плечи широченные. Еще бы. Сын пекаря, голодом не измучен и с хлебными лотками наупражнялся будь здоров – таскал их туда-сюда целыми днями. Тут уж все будут начеку, сколько сопли ни пускай.

Несколько минут мы стоим в дверях вагона под жадными объективами телекамер, потом нам разрешают пройти внутрь, и двери милостиво закрываются. Поезд трогается.

Мы несемся так быстро, что у меня дух захватывает. Я ведь никогда раньше не ездила на поезде. Перемещения между дистриктами запрещены, кроме особо оговоренных случаев. Для нашего дистрикта особый случай – транспортировка угля. Но что такое обычный товарняк по сравнению с капитолийским экспрессом, у которого скорость – двести пятьдесят миль в час? До Капитолия мы доберемся меньше чем за сутки.

Нам рассказывали в школе, что Капитолий построен в горах, когда-то называвшихся Скалистыми. А Дистрикт-12 находится в местности, прежде известной как Аппалачи. Уже тогда, сотни лет назад, тут добывали уголь. Вот почему теперь шахты прорубают так глубоко.

В школе нас большей частью только про уголь и учат. Ну, еще читать и математике немножко. И каждую неделю обязательно лекция по истории Панема. Вечная болтовня о том, сколь многим мы обязаны Капитолию. Зато про восстание никогда толком не расскажут – почему и как все было. А рассказать, думаю, есть что. Впрочем, мне некогда этим интересоваться. Какая бы ни была правда, на хлеб ее не намажешь.

Поезд, предназначенный для трибутов, даже еще роскошнее, чем комната в Доме правосудия. Нам выделяют по отдельному купе, к которому примыкают гардеробная, туалет и душ с горячей и холодной водой. В домах у нас горячей воды нет. Приходится греть.

В выдвижных ящиках – красивая одежда. Эффи говорит, я могу надевать что хочу и делать что хочу – здесь все для меня. Нужно только через час выйти к ужину. Я снимаю мамино голубое платье и принимаю горячий душ. Я никогда раньше не была в душе. Это все равно что стоять под теплым летним дождем, только еще теплее. Затем надеваю темно-зеленую рубашку и штаны.

В последний момент вспоминаю о золотой броши Мадж. Теперь я рассматриваю ее как следует. Кажется, кто-то сделал сначала маленькую золотую птичку, а уж после прикрепил ее к кольцу. Птица касается кольца только самыми кончиками крыльев. Внезапно я узнаю ее – это ведь сойка-пересмешница!

Забавные птицы – сойки-пересмешницы, зато Капитолию они точно бельмо на глазу. Когда восстали дистрикты, для борьбы с ними в Капитолии вывели генетически измененных животных. Их называют перерождениями или просто переродками. Одним из видов были сойки-говоруны, обладавшие способностью запоминать и воспроизводить человеческую речь. Птиц доставляли в места, где скрывались враги Капитолия, там они слушали разговоры, а потом, повинуясь инстинкту, возвращались в специальные центры, оснащенные звукозаписывающей аппаратурой. Сначала повстанцы недоумевали, как в Капитолии становится известным то, о чем они тайно говорили между собою, ну а когда поняли, такие басни стали сочинять, что в конце концов капитолийцы сами в дураках и остались. Центры позакрывались, а птицы должны были сами постепенно исчезнуть – все говоруны были самцами.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru